— Давай, вдуй ей, парень. Я сам сделал это вчера ночью.
Вдуй — вполне себе привычное местное словечко. А обладание одной женщиной на двоих делает нас едва ли не родственниками, но я даже помыслить не смел, что Ивис можно «вдуть». Я не решался с ней заговорить, намекнуть на что-то подобное, а уж о том, чтобы перейти к действиям, речи и вовсе не шло.
Какое странное желание: подглядывать, когда не запрещено открыто смотреть, ждать случайного касания, когда не возбраняется даже плотный телесный контакт, молчать, когда можно сказать вслух любую похабщину. Бездействовать, хотя давно пора было начать осаду. Уединиться, хотя всё самое интимное принято держать на виду. Что это со мной?
Я много циклов живу именно так, привык мочиться, испражняться, мастурбировать и трахаться прилюдно. Более того — я научился у всех на виду смеяться и плакать. Вероятно, так же было и в её прошлом. Зачем же усложнять? Зачем менять обкатанные временем схемы, привычные устои?
Я решился заговорить с ней на следующее утро в раздевалке. Редкое явление — кроме нас там никого не оказалось, остальные ещё принимали душ.
— Может, наденешь фартук?
— Он натирает шею.
— Мне тоже. Можно я сегодня примерю твою форму? Мне бы подошёл твой фасон, не находишь? — спросил я, намекая на то, что намереваюсь пройти в рабочую зону, как она, голым. Она пожала плечами.
— Чем займёшься после работы? — глуповато поинтересовался я. Разумеется она скажет: приму душ, поужинаю и лягу спать. Мало у кого в Таймере отличаются планы на «после работы». С вариациями, конечно, но и вариации можно было пересчитать по пальцам.
— Думаю, я могла бы устроить тебе небольшую экскурсию.
— Куда?
— В одно уединённое местечко. Это совсем близко, — шепнула Ивис, — оно приглянулось мне ещё вчера, но одной там неуютно, и я не против навестить его с тобой.
От её предложений мне ужасно захотелось, чтобы на мне был хотя бы фартук, пусть и натирающий шею. Да что со мной такое? Подумаешь — эрекция. Обычное дело.
— Я согласен.
— Я вижу.
Я весь день не мог отвести глаз от Ивис. Меня мучило любопытство и ещё какое-то неведомое чувство. До сих пор со мной бывало только однажды, чтобы я за день настолько привязался к человеку. Так было с Шало.
И всё же: так — да не так…
Ивис словно совершала перестановку на каждом сантиметре моей души. Передвигала мебель, перевешивала полки, убирала лишние портреты со стен, заменив их единственным — своим. Нет, не единственным, вру. Множеством своих портретов — анфас и в профиль, и маслом, и акварелью, и тушью, и гуашью. От миниатюр до масштабных полотен. Откуда только место для всех находилось?
И сердце стучало, словно оно собственноручно вышвыривало из меня всякий хлам и бросало его прочь, освобождая место для нашей с Ивис зарождающейся истории, для наших 28 дней.
Я погрустнел. Нет у нас 28 дней. Осталось чуть больше десяти.
— Пойдём, — она позвала меня, когда остальные обитатели сектора заснули.
— Снова на работу?
— Здесь не слишком много мест для экскурсий, не находишь?
Мы вернулись в помывочную.
— Помоги мне.
Она остановилась возле огромной алюминиевой кастрюли. Чтобы передвигать её с места на место требовалось несколько человек. Хотел бы я ради красного словца сказать, что ручек у неё было 28, но не хочу прослыть отчаянным лгуном. И всё же это была — кастрюлища! Высоченная, выше человеческого роста. Это была громадина среди кастрюль. Думаю, я мог бы в ней спать. Не скажу, что вольготно раскинув конечности, но и не свернувшись в тугой клубок. Наверное в ней готовят первое блюдо для всего Таймера разом. Боюсь даже предположить, сколько времени надо, чтобы приготовить такую прорву супа!
Мыли её, словно отдельную комнату, со стремянок, устанавленных внутри. Тряпки наматывали на длинные палки и тянулись сколько хватало рук вверх и вбок.
Ужас, а не кастрюля.
К ней прилагалась крышка, на которой мы всем сектором могли совершить путешествие к звёздам. Жаль, не найдётся человека, который с лёгкостью отправит диск с 28 пассажирами на «борту» в свободный полёт…
— Что ты задумала?
— Собираюсь провести время с тобой вдвоём в уютном гнёздышке.
— Пока похоже, что ты хочешь сварить несметное количество жидкой пищи.
Я помог Ивис совершить приготовления, какие мы устраивали для помывки кастрюли: её устанавливали рядом с высоким столом, восхождение на который совершалось по специальному пятиступенчатому трапу. Затем спускали стремянку.
Ивис ловко спустилась по ступеням на дно кастрюли, я последовал её примеру.
— Закроемся, — прошептала Ивис.
— Ага, — согласился я и со стремянки потянул оставшийся на столе алюминиевый диск, оставив узкую щель, чтобы не оказаться заживо погребёнными в склепе для супа.
Внутри для двоих было всё-таки тесновато, даже если убрать стремянку. Я садился на дно, а длинноногая Ивис подгибала колени и укладывала голову мне на бедро.
Сверху пробивался свет, неплотно придвинутая крышка знала толк в романтике: целую луну, какая бывала в деревне, она предоставить не могла, но тонкий серп полумесяца-щели, подкрашенный розоватым кварцем, включенным на ночь, был нашим.
Я слышал дыхание Ивис, чувствовал рядом её тело и казалось в мире нет никого, кроме двух укрывшихся в кастрюле людей.
— А что если мы заснём, и утром из нас сварят суп для Таймера?
Она засмеялась.
— Мы живём в мире равнодушных людей, но каннибализм не входит в число их пороков. Мы — непригодны в пищу, так что нас просто попросят удалиться. Или — что вероятнее — станут дразнить и требовать показать, как мы делаем это в кастрюле.
— А мы будем делать это?
— Конечно, ведь единственный способ не быть застигнутыми врасплох во сне, — она коснулась моих губ, — не спать!
Меня позабавила мысль, что кастрюля намыта, значит завтра прямо с утра её отправят на кухню и суп получится, если не из нас, то уж точно с привкусом наших тел. Так сказать, будет приготовлен с любовью…
Нет на свете места лучше, чем кастрюля, чтобы слиться воедино. Жаль, что в мире мало таких кастрюль.
Ивис положила голову мне на грудь, а я гладил её по волосам. Руки и ноги затекли, но нам не хотелось ни менять неудобных поз, ни покидать уединённого убежища.
— В Таймере столько обнажённых тел, — сказала она, щекоча дыханием мне грудь. Губы её были так близко от моей кожи, что казалось, будто слова я не слышу, а осязаю, — но даже если мы разденемся догола и осмотрим друг друга со всей тщательностью и дотошностью, на которую только способны, всё равно не разгадаем тайны, почему в одном человеке так плоско, пусто и холодно, а в другом умещается целый космос? Почему с одним хочется укрыться в кастрюле, а от другого сбегаешь, едва он появляется в огромном зале? Почему к кому-то тянет, а от другого отталкивает? Люди, как кастрюли: одну тронешь — обожжёшься о крышку, другую откроешь — получишь струю пара в лицо, третья полна едкими миазмами, а вот в четвёртой, глядишь, и найдёшь что-то вкусненькое для себя…
— А в пятой двое влюблённых занимаются сексом?
— Встречаются и такие, но крайне редко, — она помолчала. — Мир не держится на упругих задницах, возбуждённых членах и твёрдых сосках…
(Вот, оказывается, от кого я это слышал!)
— Есть что-то другое, что-то ещё, и для понимания этого, с одной стороны, не требуется и тех 28 дней, что нам даны, но, с другой — для утоления внутренней жажды этих 28 дней ничтожно мало. Я однажды придумала для себя такой образ — кусок сливочного масла на тёплом пористом хлебе. Такими мне кажутся идеальные взаимоотношения двух людей. Казалось бы — разная текстура, материал, консистенция, отличается вкус, запах и цвет, но вот — кусок масла тает на хлебе, заполняет его поры, пропитывает его собой и неизменно пропитывается им сам, растворяется, хлеб мягчеет, запах и вкус сливаются воедино, им больше нет дела, что возврат к исходному невозможен. Нет больше ни хлеба, ни масла. Есть новый мир и новая материя. Разве это не чудесно?
Она убаюкивала меня голосом, мне нравился запах её волос, и я действительно плавился, словно масло, в её присутствии, и готов был, как ноздреватый горячий хлеб, принять её каждой пóрой. И не верилось, что настанет утро и поднимется привычный гвалт, придут люди, которым нет дела до родившейся в крошечной кастрюле теории слияния двух гигантских вселенных. И не хотелось думать, что скоро Таймер досчитает последние мгновения, отведённые нам для прилюдного уединения.
Мы были одни в сутолоке до самого конца, до того момента, когда дежурный произнёс моё имя и вывел меня из сектора, заставив закрыть ещё одну дверь и омертветь ещё одной частью души. Я однажды поклялся больше никогда не дружить и теперь зарёкся любить. Ещё долго потом я вздрагивал при словах «масло» и «хлеб» и, открывая кастрюли, ждал, что из какой-нибудь из них появится Ивис.
Мы были счастливы все эти дни — дотрагиваясь друг до друга кончиками пальцев или тайными поцелуями, произнося имена глазами или беззвучными губами пересылая через помывочный цех непонятную остальным белиберду: цитаты из кастрюльных разговоров или эротические фантазии на грядущую ночь. Одаривали друг друга мимолётными улыбками, а главное, мы до разлуки сохранили привычку оставаться наедине.
Мы утаскивали посуду в душ — какая разница, где её мыть? Но там не было никого, кроме нас двоих. Могли посреди рабочего дня вернуться в спальни и завалиться на соседние койки, держась за руки и говоря всё ту же одну-околесицу-на-двоих! Или не говоря ничего, а просто лежали, глядя в потолок. Ивис брала в руки мою кисть и нежно касалась пальцев, словно клавиш, напевая сочинённый тут же мотив. И подставляла мне вторую ладонь. Я тоже наигрывал на её пальцах мелодию. Другую. Не в такт, хрипло, но это была великолепная музыка. Клавиши — вот они, а струны натянуты прямо внутри нас. Или — лучше! Между нами! Поэтому разная музыка звучит для двоих одинаково.