— Ну что же, Никита Георгиевич, начнем помаленьку готовиться, — сказал я. — Выберем подходящее время, и…
И вот за окном вагона — белый каменный знак: граница Европы. Он мелькнул среди ельников, среди скошенных полянок. Азия же началась скалами над пристанционным поселком и песней про Ермака, которая загремела в вагонных репродукторах.
Перевалив Урал, поезд помчался по сибирским равнинам, потом стал петлять среди таежных сопок. Он высадил нас на берегу Енисея и унесся дальше, к Тихому океану.
Мы побывали сначала в верховьях реки. С горной дороги любовались молодым Красноярским морем. В глубине ущелий его заливы были узки и дики, как норвежские фиорды.
Никите хотелось поскорее на Север, в удивительные края незаходящего летнего солнца и вечномерзлой тундры. Его манил Таймыр, о котором он много читал и слышал.
Я знаю Енисей с детства. В молодые годы две навигации ходил по нему в команде теплохода. Прошел енисейские плесы недавно, летом 1967 года. Путешествие с сыном — мой двенадцатый дальний рейс в низовья реки.
Он начался у речного вокзала Красноярска. В теплый хмурый день ледяная вода, охлажденная в стометровых глубинах Красноярского моря, по-зимнему курилась паром. Навстречу шли полупароходы и полубаржи: борта скрывала белая вата, виднелись только трубы и мачты.
Потом был Казачинский порог. Судно, подхваченное потоком вспененной воды, промчалось меж гряд скользких камней.
Когда мы «разменяли» первую тысячу километров от Красноярска, вечерняя и утренняя заря сошлись в ночном небе. Ветер, подувший с Северного Ледовитого океана, принес первые желтые листья. Радио сообщило о жаре в Москве.
Недреманной белой ночью судно подошло к поселку Бор. Дома из свежих бревен желтели на высоком яру. Пристани не было: еще не успели расчистить от подводных камней подходы к берегу.
Загремела якорная цепь. Матросы в спасательных жилетах попрыгали в шлюпку — волна тут крутая, с ней не шути. Приняли чемоданы, ящик с телевизором. Потом спустились пассажиры. Последним — рыбак с пятью ездовыми псами. Без собак и сегодня здесь трудно: больного зимой к самолету — на собаках, дров привезти — на собаках, на охоту — с собаками…
Когда мы были уже возле Полярного круга, Никита ворвался в каюту:
— Давай скорей! Там такое… Да скорей же! Капитан зовет!
Я поднялся на мостик.
Скрытое тучами ночное солнце вдруг выбросило вверх, в их плотную синь, купол золотого, совсем не закатного пламени. В рубке было человек шесть, насмотревшихся на речные закаты и восходы, но никто прежде не видел ничего подобного. Будто там, у горизонта, произошла неведомая космическая катастрофа. Стали вспоминать, что неподалеку от этих мест когда-то упал знаменитый Тунгусский метеорит.
Да, было для Никитки много нового, необычного в этом путешествии. Чего стоил, например, диплом, где был изображен белый медведь в боярской шубе, а сургучная печать Полярной звезды удостоверяла, что землепроходец такой-то через линию, именуемую учеными мужами Северным Полярным кругом, в Арктику переступил и часть крови своей тунгусским комарам безропотно, послушно отдал…
В заполярном порту Игарке мы шагали по бетонным плитам, положенным на улицах в топь тундры, и наблюдали погрузку иностранных морских кораблей, пришедших за сибирским лесом. В Дудинке искали дом полярного следопыта Никифора Бегичева, ели свежую оленину, провожали на вертолетной площадке геологов, улетавших в тундру на разведку газовых месторождений.
А потом поезд заполярной железной дороги доставил нас из Дудинки в Норильск… и кончился Таймыр, кончился Север!
— Как в Москве, только всё меньше, — твердил разочарованный сын.
Я говорил, что это как раз и замечательно — ведь вон куда забрались, а попали в большой, благоустроенный, красивый город. Верно: и здесь высотные дома, как в Москве, но ведь стоят-то они на сваях, забитых в толщу вечной мерзлоты. Никитка кивал головой, однако добавлял:
— А в Игарке интереснее. Какой же здесь Таймыр? Видишь, плавательный бассейн, как у нас на Ленинградском проспекте. И гладиолусами везде торгуют.
В норильском музее Никитку рассмешил литой ключ необыкновенной величины, под котором прогибался столик. Этим символическим ключом новоселы «открыли» дверь квартиры в Солнечном проезде: именно там в числе прочих квадратных метров оказался миллионный, построенный для норильчан.
Миллион, впрочем, Никитку ничуть не удивил. Его занимало другое: смог бы он «выжать», этот ключ одной рукой?
И уж конечно, мой сын не обратил никакого внимания на большой портрет пожилого бородатого человека, под которым была всего одна строка: «А. Ф. Миддендорф (1815–1894)». Норильчанам не требовалось пояснять, почему этот портрет висит на почетном месте.
Впервые я увидел имя Миддендорфа в начале тридцатых годов. Именно увидел. Меня, начинающего геодезиста-изыскателя, определили к картографу Нилу Сушилину. Он составлял для Географического общества карту Таймыра. В те годы на полуострове оставалось немало «белых пятен». Некоторые речки приходилось обозначать приблизительным голубым пунктиром — никто не знал точно, как они текут. Су-шилин чертыхался: Таймырское озеро, по данным одной экспедиции, было едва не вдвое больше, чем определила другая.
Вот тогда-то я и прочел выведенную тонким чертежным пером надпись на карте полярных окраин Таймыра: «Залив Миддендорфа».
А шесть лет спустя мне довелось побывать там, где проходил маршрут знаменитой Таймырской экспедиции путешественника. На месте нынешнего Норильска тогда стояли лишь бараки и палатки. Таймыр оставался еще малообжитым, а местами почти таким, каким его застал Александр Федорович Миддендорф, и это помогает мне теперь легче представить пережитые им злоключения и невзгоды.
Он родился в Петербурге вскоре после изгнания Наполеона из России.
Его отец, Федор Иванович, был профессором, а позднее директором педагогического института.
На лето семья уезжала в Прибалтику. По дороге навещали родственников в Ревеле — так тогда назывался Таллин. Ратуша с фигурой старого Тоомаса на шпиле, старинные каменные башни «Длинный Герман» и «Толстая Маргарита» возвышались над узкими улицами средневекового города, где нетрудно было вообразить себя странствующим рыцарем.
А потом пылила дорога, пересекающая край лесов и тихих озер. Повозка въезжала в ворота усадьбы — и начинались радости деревенского лета.
Мать Саши до замужества была простой эстонской крестьянкой. Жена профессора на рассвете ходила доить коров. С мальчиком не нянчились. Он, как и деревенские ребята, бегал босиком до первых заморозков.
Когда Саше исполнилось десять лет, отец подарил ему ружье — не игрушечное, а охотничий дробовик хорошего боя. Мальчик пропадал с ним в лесах и болотных топях.
— Ничего, пусть растет на воле, ближе к натуре, — говорил отец. — Будет мужчиной. А паркетных франтиков и без него предостаточно.
Саша зачитывался книгами о путешественниках. Это давнее и обычное мальчишеское пристрастие. Но в отличие от многих читателей таких книг, он испытывал себя, проверял: смог бы сам выдержать передряги, в которые попадали книжные герои? Уходил в лес без куска хлеба, пек на костре коренья, стрелял дичь. Как-то сам смастерил лодку. Пробовал переплывать реку в одежде, с ружьем, не сняв тяжелых охотничьих башмаков. Бродил без дорог, по компасу и карте до тех пор, пока не подкашивались ноги.
Александр Миддендорф после гимназии окончил педагогический институт. Но вскоре почувствовал, что ему по сердцу иные пути.
Поехал в Дерпт, нынешний город Тарту, и поступил там на медицинский факультет знаменитого университета. Однако в университетской библиотеке, где хранились первопечатные книги XV века, он часто просиживал не над медицинскими трактатами, а над сочинениями географов древности.
На заглавном листе диссертации Александр Миддендорф, к удивлению профессоров, написал изречение немецкого поэта и натуралиста Адельберта Шамиссо, который, отдавая должное докторской шапочке, выражал желание обменять ее на удобную охотничью шляпу. Будущий врач как бы намекал, что медицина для него всего лишь помощница в будущих странствиях и путешествиях.
Молодой доктор отправился за границу. Он слушал лекции в немецких университетах. Среди его наставников были крупный польский орнитолог Глогер и чешский ученый Пуркинье. Вернувшись на родину, Миддендорф стал преподавать зоологию в Киевском университете.
Однако страсть к путешествиям по-прежнему владела им. Ехать, непременно ехать куда-нибудь! Куда — это не имело для него большого значения.
— Я охотно отправлюсь в центр Африки и к Ледовитому океану, в Пекин и к подножию Арарата, — говорил он друзьям.
Русский академик Бэр взял его в северную экспедицию. Миддендорф пересек Кольский полуостров пешком, и так легко, будто это была не тундра, а холмы Эстонии. Он проявил незаурядные способности к научной работе. Вскоре после возвращения его назначили профессором зоологии.
Тем временем Академия наук разработала план трудной экспедиции в Сибирь. Его выполнение ученые поручили Миддендорфу и так обосновали свой выбор: «Он и по своим познаниям и по навыку к телесным напряжениям и решительности характера не оставляет ничего больше желать».
Миддендорф должен был проникнуть в самую глубь неведомой Таймырской земли для изучения полярного климата и для разрешения споров о вечной мерзлоте. Напутствовал его академик Бэр:
— До вас, любезный Александр Федорович, там побывали лишь Лаптев и Челюскин. Внимательно изучите путевые журналы сих героев Великой северной экспедиции. Они не столь подробны, но ничего другого у нас нет. Таймыр пока едва ли не единственное большое пространство Российской империи, о котором мы знаем меньше, чем о берегах Амазонки. Вам двадцать семь, вы полны жажды деятельности при свежести сил, вас влечет даль — кому, как не вам, пускаться в путешествие на ледяной север?
Таймырская экспедиция покинула Петербург осенью 1842 года. Но при слове «экспедиция» на этот раз не представляйте себе большую группу людей в дорожных костюмах, множество ящиков и тюков со снаряжением. Нет, вся экспедиция Миддендорфа состояла из него самого, обрусевшего датчанина лесничего Тора Брандта и эстонца Михаэля Фурмана, умевшего вести метеорологические наблюдения и весьма искусно изготовлять чучела птиц и зверей. Уже в Сибири присоединился к ней молодой топограф Ваганов, ставший товарищем и ближайшим помощником Миддендорфа.