Тайна в его глазах — страница 3 из 43

Однако будем продвигаться постепенно. Сначала сделаем то, что проще. Начну от первого лица. У меня и так достаточно сложностей, чтобы искать новые на свою голову. И лучше рассказать то, что знаю, и то, что предполагаю, иначе никто ни черта не поймет, даже я сам. И еще одна дилемма — лексика: в прошлой фразе выскочило выражение «ни черта», как неоновая вывеска посреди мглы. Могу ли использовать грубые и невежественные слова или буду стараться их избегать? Черт возьми, сколько сомнений. А, вот, опять выскользнуло. В конце концов приходится прийти к выводу, что я — грубиян.

И что еще хуже — мне ясно одно: я буду рассказывать историю Моралеса, и ее нужно рассказать с самого начала. Но где оно, это начало? Хотя мои повествовательные приемы и оставляют желать лучшего, все же я в состоянии признать, что старое доброе «однажды, давным-давно…» в данном случае не годится. И что теперь? Где же начало? Не то чтобы у этой истории нет начала, проблема в том, что у нее четыре или пять возможных и совершенно разных начал. Молодой мужчина, целующий свою жену на прощание перед выходом на работу в коридоре дома, ведущем на улицу? Или два типа, которые дремлют на рабочих столах в здании Суда и подпрыгивают от испуга, когда вдруг пронзительно звонит телефон? Или молодая женщина, недавно получившая диплом учительницы, которая позирует с друзьями для групповой фотографии? Или сотрудник Суда, которым я являюсь и который почти тридцать лет спустя после всех этих возможных начал получает письмо от совершенно неожиданного отправителя?

Какое начало мне выбрать? Вероятно, оставлю их все, начну с какого-нибудь, а потом включу все остальные в том порядке, который покажется мне наименее рискованным. Может, и не так важно, если у меня ничего не получится. Сколько дней я уже потратил на это? И в худшем случае, если я все же уничтожу достаточное количество черновиков, то точно улучшу мой бросок на дальнюю дистанцию.

2

Последним днем, когда Рикардо Агустин Моралес завтракал вместе с Лилианой Колотто, был 30 мая 1968 года. До конца своей жизни Рикардо запомнит не только то, о чем они болтали, он запомнит, что они пили, что ели, какого цвета была ее ночная сорочка и как красиво освещал солнечный луч, падающий со стороны, ее левую щеку, когда она сидела там, на кухне. Когда Моралес впервые рассказал мне это, я решил, что он преувеличивает. Что он не мог запомнить такого количества деталей. Причиной моей недооценки было то, что я еще недостаточно хорошо его знал и игнорировал то, что Моралес, с присущим ему выражением лица объезженного идиота, на самом деле обладал таким колоссальным умом, памятью и способностью наблюдать, которые я вряд ли еще у кого встречу. У такой верности воспоминаниям был свой мотив. Этот человек вот так помнил все, что было связано с его женой.

В дальнейшем, когда Моралес решался рассказывать мне о себе, он говорил о человеке не выделяющемся, сером, с плоской судьбой. Моралес хладнокровно относил себя к тому типу людей, которые проходят через семью, школу и работу, не оставляя в душах окружающих никаких отпечатков. Никогда с ним не происходило ничего хорошего, ничего особенного, и ему это всегда казалось справедливым. И так до Лилианы. Потому что она была всем. Всем в самом полном смысле. Поэтому те воспоминания стали для него такими драгоценными, и не потому, что это утро было последним. Он берег воспоминания этого утра точно так же, как и всех предыдущих за тот год с небольшим, что они были женаты. Когда позже он мне рассказал в малейших деталях все, что происходило за этим завтраком, он не сделал это обычно, как делают все смертные, стараясь реконструировать какие-то следы иллюзии или вспоминая отрывки других похожих случаев, ситуаций и ощущений, которые уже давно потеряны навсегда. Нет. Моралес чувствовал, что Лилиана для него — это недопустимое счастье, не имеющее ничего общего со всей его остальной жизнью. И точно так же как нельзя нарушать равновесие космоса, так и он должен был потерять ее, чтобы все вновь встало на свои места. Каждое из его воспоминаний о ней было окрашено этим ощущением внезапного кораблекрушения, катастрофы, поджидающей за углом.

Он никогда ничем не выделялся. Ни в школе, ни в спорте, ни хотя бы в семье, он не заслужил даже случайной похвалы за какие-нибудь, пусть и незначительные, способности. Но 16 ноября 1966-го, когда он впервые увидел Лилиану… этого хватило, чтобы изменить всю его жизнь. С ней, ради нее, благодаря ей, он изменился. С того момента, когда он увидел, как она входит в крутящуюся дверь банка, спрашивает у охранника, какая из очередей на пополнение счетов, подходит к окошку небольшими и уверенными шагами, он почувствовал, что эта женщина изменит его жизнь. В полной и отчаянной уверенности, что в руках этой женщины его судьба, Моралес осмелился переступить через свою робость: слегка разговорить ее, пока пересчитывал деньги, улыбаться ей от уха до уха, посмотреть в глаза и задержать на ней взгляд, произнести «приходите еще», а далее проверить архив, чтобы узнать, какой компании принадлежит пополненный ею счет, и выдумать повод, чтобы позвонить туда и попросить какую-нибудь информацию об этой девушке.

Позже, когда они уже официально считались женихом и невестой, Лилиана рассказала ему, что эта отвага, его последовательная неустрашимость в ухаживаниях, когда он не боялся быть отвергнутым, ей так понравились, что она решила принять все его приглашения. Узнав его получше, узнав его робость, его вечную стеснительность, она окончательно поняла, как необычна была для него эта отвага. Это и было лучшим доказательством настоящей любви. Лилиана говорила, что если мужчина способен ради любви женщины изменить самого себя, значит, он достоин взаимности. И эту беседу Рикардо Моралес тоже не забыл и решил быть таким навсегда и для нее. Никогда он еще не ощущал себя достойным чего-либо, а тем более — такой женщины, и знал, что должен этим пользоваться, пока может, пока заклинание не разобьется вдребезги и все вновь не превратится в крыс и тыквы.

Ради всего этого Моралес навсегда запомнит, что 30 мая 1968 года на Лилиане была ночная сорочка цвета морской волны, что ее волосы были собраны в простой пучок, из которого выбились несколько прядей каштановых волос, а луч солнца, проникнув через кухонное окно, падал на ее левую щеку, освещая ее и делая еще более прекрасной. Они пили чай с молоком, ели тосты с маслом и говорили о том, что эту мебель лучше передвинуть в зал. Моралес поднялся из-за стола, чтобы принести из гостиной нарисованные им планы самой удобной расстановки мебели, и она засмеялась над его манерой все планировать, посмотрела ему в глаза, улыбнулась и сказала, чтобы он, бедолага, не заморачивался так с этой старой мебелью, потому что рано или поздно им придется переделывать гостиную под еще одну спальню, и он, в рассеянности, в головокружении от обожания этой женщины из другой галактики, не сразу понял намека, хотя потом до него дошло, и он обнял ее за талию, они вместе дошли до двери, выходящей на улицу, там он поцеловал ее, медленно-медленно, сказал «пока», махнул на прощание рукой — и не знал, что это навсегда.

Кино

Бенжамин Чапарро нажимает несколько раз на клавишу печатной машинки, чтобы освободить лист. Берет его за края кончиками пальцев и кладет очень осторожно, как гранату без чеки, на остальные шестнадцать или семнадцать, которые тоже спаслись от полета в корзину. Он слегка тронут, заметив, что отпечатанные листы уже представляют собой небольшую стопку, своего рода объемное тело.

Довольный, он добавляет к ним еще один лист. Еще два дня назад он был в отчаянии от уверенности, что никогда не сможет написать книгу, захлебывался в неопределенности начала. Сейчас начало уже написано. Хорошо или плохо, но написано. Удовольствие от этого сопровождается беспокойством. Но это беспокойство рождено желанием продолжить писать и рассказать о том, что же случилось с этими людьми. Он спрашивает себя: то ли это ощущение, которое переживают писатели, ведущие повествование? Это умеренное всевластие, возможность играть с жизнями персонажей. Он не уверен, но если это то самое ощущение, то оно ему нравится.

Смотрит на часы — уже семь вечера. Болит спина. Он просидел за столом почти весь день. Решает побаловать себя и отпраздновать начало процесса. Ищет на полке кошелек, проверяет, сколько осталось денег, и идет в кино. И больше всего он наслаждается не тем, что там есть на афише, а тем, что потом расскажет о просмотре Ирене, когда ее увидит. Он ей скажет об этом так, невзначай, как будто бы и не особо хочет говорить. А она спросит его о фильме. Им нравится говорить о кино. У них похожие вкусы. И что-то подсказывает Чапарро, что Ирене понравилась бы идея пойти посмотреть что-нибудь вместе. Конечно же они не могут. Не положено. И в конце концов, это его идея. Откуда он взял, что Ирене хотелось бы пойти с ним в кино? Из своего собственного желания, что ей, возможно, хотелось бы. Есть ли у него хоть какая-то в этом уверенность? Никакой. И никогда. Никогда в жизни.

3

Когда в кабинете судьи зазвонил телефон, 30 мая 1968 года, в восемь ноль пять утра, я был настолько уставшим, что мне показалось, будто эти звонки я слышу во сне, и только на четвертый или пятый звонок мне удалось открыть глаза. Я открыл их не сразу, словно мое возвращение к бодрствованию причиняло мне физическую боль и мне было сложно начать телефонный разговор.

В любом случае, меня тут же разбудили крики и прыжки Педро Романо. Он праздновал этот звонок, и я в свою очередь только помогал ему своим вымученным видом, пока продирал глаза, перед тем как поднять трубку. Только что закончилось дежурство, всю ночь мы проторчали в кабинете судьи. Иногда один из нас дремал в темных кожаных креслах, в то время как другой сидел за столом с телефоном, подперев голову руками. Начав скакать, Романо свалил поднос с тарелками, оставшимися с обеда, и одна из чашек закатилась под книжный шкаф. Я выждал еще одну секунду перед тем, как снять трубку. Эту секунду я посвятил тому, чтобы перечислить про себя все, что думаю об идиоте-судье, который уже в течение полумесяца упирался в свою идею — заставлял нас дежурить в ночь. Одну неделю должен был дежурить Секретариат Романо, вторая неделя — моя. Но как решить проблему с последним, пятнадцатым днем? И наш придурковатый судья Фортуна Лакаче решил, почти как Соломон, усложнить жизнь нам обоим. Все дела распределялись между Секретариатами Суда в зависимости от того, в какой комиссариат они поступили. Кроме тяжких преступлений, то есть убийств. Такие дела распределялись в пятнадцатый день между Секретариатами, в зависимости от времени звонка полицейских. Романо прыгал, и праздновал, и орал: «Восемь ноль пять, Чапарро, миленький, восемь ноль пять!», — в это время раздался звонок в кабинете судьи, и поступило сообщение об убийстве, и Романо праздновал то, что это произошло после восьми, потому что нечетные часы были его, четные — мои. И он отделывался от тяжелого и громоздкого следствия из-за каких-то пяти минут.