— А кто он?
— Рыбачевский.
— Не слыхал.
— Он долго за границей жил. По всем признакам — богатый человек. Покупка этого имения — его прихоть. Он о цене даже не говорил. У нас на словах все уже сговорено.
— Значит, ты рад?
— Очень.
— Ну и чудно! — Алтуфьев успел уже лечь, натянул на себя одеяло и повернулся на спину. — Чудно! — повторил он. — Правда, жить очень хорошо, барон?
Тот в ответ лишь усмехнулся:
— Ну, еще бы!
— Знаешь что, — сказал Алтуфьев, уставив взор на портрет, — у меня к тебе есть просьба.
— Ну?
— Не отдавай ты этого портрета, когда будешь продавать имение! Подари его мне!
Барон, сидевший у стола, где горели свечи, обернулся к приятелю.
— Не могу, — сказал он, — это слишком дорого.
— То есть как дорого? Тогда продай мне его. Ты во сколько его ценишь?
— Я могу продать его тебе, — ответил барон, снова поворачиваясь к столу, — только вместе с имением по цене, которую дает Рыбачевский.
Алтуфьеву показалось, что Нагельберг просто шутит.
— Да ты это серьезно? — пробормотал он.
— Совершенно серьезно, потому что Рыбачевский поставил непременным условием, чтобы портрет был продан ему вместе с имением.
— Что за вздор!
— Может быть, но такова его прихоть. Он говорит, что именно ради портрета и делает всю покупку.
— Однако очень выгодную. Ты оценил землю очень дешево.
— Он дал больше, нежели я думал.
— Странно!
— Ничего нет странного — на этом портрете изображена графиня Горская.
— Да, графиня Горская.
— Ну, а Рыбачевский, как он объяснил мне, приходится ей — как это по-русски называется?.. Словом, он — брат ее первого мужа.
— Горбун! — воскликнул Алтуфьев и, привскочив, сел на своем диване.
Барон снова обернулся к нему.
— Да, он горбатый. А ты почем это знаешь?
Алтуфьев не мог сразу ответить.
— Постой, не в том дело, откуда я знаю, — начал он наконец, — но это что-то невероятное…
— И невероятного ничего нет. Он мне объяснил очень просто, и это именно мне понравилось в нем. О существовании этого портрета у моей тетки он знал давно. Он при ее жизни предлагал ей продать ему портрет, но она не соглашалась, затем велел своему поверенному в Москве следить, не будет ли продаваться само имение после смерти тетки. По его расчетам, она уже была в летах. Вот и все. И этот его расчет оправдался.
— Но как же ты хочешь отдать портрет теперь этому человеку, если твоя тетка не хотела продавать ему его ни за что?
Барон пожал плечами.
— То тетка, а то я. Не все ли мне равно, что станет с портретом графини Горской?
— Но если мне не все равно?
— Ты с ума сошел. Тебе-то он что?
Алтуфьеву ответить было совершенно нечего. Он и сам не знал, что ему собственно — портрет графини Горской и почему он так вдруг стал отстаивать его.
— Вот видишь ли, — все-таки заговорил он, — помнишь историю, которую я рассказывал на балконе во Власьеве об исчезновении графа?
— Не очень, но немножко, кажется, помню.
— Ну так вот, там действительно этот самый горбун.
— Помню, там был и горбун.
— Ну, так он — отвратительный человек.
— Но покупщик солидный. Мне только этого и нужно.
— Тебе бы только деньги!
— А тебе бы мечтать только! — и барон, почувствовав, что разговор начинает обостряться, принялся за письмо, которое писал, когда приехал Алтуфьев, заставивший его прервать это занятие.
Алтуфьев ударил рукой по подушке, снова лёг и закутался с головой в одеяло. Спустя долгое время он спросил из-под своего одеяла:
— А он очень противный, этот твой горбун?
— Завтра увидишь! — ответил барон, не отрываясь от письма.
Глава XI
Дождик барабанил по крышам упорно, точно ретиво взялся за какое-то требовавшее большого терпения дело и не хотел отставать от него. Серая пелена заволокла небо и с утра не пропускала солнечных лучей. На дворе было пасмурно, стояли лужи, и вода лилась из желобов.
Алтуфьев сидел у себя и читал. недовольный погодой, вчерашним разговором с бароном и присутствием в доме незнакомого, чужого, заранее неприятного человека. Это присутствие каждую минуту чувствовалось по степенной, сдержанной суетне в коридоре и столовой, где накрывали завтрак. Барон показался мельком, один раз, и исчез, очень озабоченный и серьезный.
В коридоре Алтуфьев видел великолепного лакея Рыбачевского, толстого, с седыми бакенбардами, в сером пиджаке с медными пуговицами и гербовыми петлицами. Лакей ходил и нагибался, точно для того, чтобы не задеть головой о потолок или дверь, казавшиеся ему слишком низкими.
Алтуфьева позвали завтракать. Он вышел в столовую первым. Стол был накрыт со всевозможной тщательностью. У тарелки гостя лежали фигурные серебряные ножик с вилкой, украшенные вензелем, стояли золотая солонка и бутылка воды «Аполинарис». Все это было, очевидно, привезено с собой, потому что у барона не было таких ножей и вилок и не было «Аполинариса».
— Вот позвольте представить вам моего приятеля, Григория Алексеевича Алтуфьева, — сказал еще в дверях барон, пропуская вперед Рыбачевского и почтительно нагибаясь к нему.
Это был горбун, маленького роста, с выдавшейся сильно грудью и вздутым загривком, с большой, вдавленной в шею головой, закинутой назад. Он брил усы и бороду, что придавало его лицу, покрытому морщинами, неестественную моложавость. Его редкие, с сильной проседью волосы были аккуратно подстрижены, смочены и причесаны. Надменный вид закинутой головы увеличивался сильно высунувшейся вперед нижней челюстью.
— Очень рад познакомиться с вами, — проговорил он, протягивая свою длинную руку Алтуфьеву и взглядывая на него снизу вверх. (Глаза у него были серо-зеленые и, казалось, без всякого выражения.) — Вы из каких Алтуфьевых, ваш батюшка жив?
Григорий Алексеевич ответил, что потерял отца еще в детстве, а матушку — несколько позже.
— Так! — сказал Рыбачевский. — Служите?
— Мы оба — сослуживцы, — подхватил барон, видя, что его приятель хмурится, и укоризненно взглянул на него.
Сели за стол.
Подали яичницу-глазунью. Барон с некоторой тревогой оглядел блюдо и стал следить за Рыбачевским, как тот отнесется к этой яичнице. Рыбачевский не побрезговал ею, и барон остался доволен.
Алтуфьев был голоден и принялся за еду, желая одного лишь: чтобы его оставили в покое и перестали замечать. Ему страстно хотелось так вот прямо сказать горбуну, что он знает из его прошлого нечто такое, за что имеет право не любить его.
— А скажите мне, прошу вас, — заговорил Рыбачевский, выпрямляясь, чтобы казаться как можно выше, — неужели после смерти собственницы этого имения не остались какие-нибудь записки или письма?
— Осталось что-то, только немного, — поспешил ответить барон. — Мне самому некогда было, я вот его просил посмотреть, — показал он на Алтуфьева.
Григорий Алексеевич, низко было нагнувшийся над своей тарелкой, поднял голову и во все глаза посмотрел на Рыбачевского. Всего ожидал он от него, но только не такого вопроса.
Рыбычевский тоже глянул своими лишенными выражения глазами и спокойно ждал, что ответит Алтуфьев.
«Ну, сейчас ты у меня потеряешь это спокойствие!» — подумал тот и произнес значительно и подчеркивая слова:
— После Евлалии Андреевны остались письма и тетрадь.
— Евлалия Андреевна — это, должно быть, ваша тетушка? — усмехнувшись и как бы вскользь спросил Рыбачевский у барона.
Тот наклонил голову.
— Я с большим любопытством прочел бы эти вещи, — продолжал Рыбачевский, все по-прежнему вполне владея собой. — Дело заключается в том, что, мадам Евлалия Андреевна была близка с моей бывшей belle-soeur [1], графиней Горской, и, вероятно, в ее письмах и тетрадке меня лично очень бранят.
«Что это — смелость, откровенность или просто наглость?» — внутренне удивлялся Алтуфьев.
— А я очень люблю узнать, как меня бранили люди, в особенности уже не живущие, когда я живу еще, — добавил Рыбачевский и рассмеялся.
«Нет, этой тетрадки я не отдам тебе!» — решил Алтуфьев и проговорил:
— К сожалению, я уничтожил и письма, и тетрадь.
— Зачем же сделали вы это?
— Чтобы никто не мог прочесть их!
— А сами вы не читали?
— Нет! — ответил Григорий Алексеевич и сделал глазами знак барону, что потом наедине объяснит ему свое поведение.
Дождик лил не переставая. В воздухе стояла такая сырость, что Рыбачевский, боявшийся простуды, просил не отворять даже окон.
Разговор за завтраком, начавшийся несколько недружелюбно, затем, благодаря такту барона и спокойствию Рыбачевского, перешел на общие вопросы и стал к концу совершенно мирным, в особенности после нескольких стаканов доброго красного вина.
Когда кончили завтрак, встали из-за стола. Когда встали — нужно было идти куда-нибудь.
Горбун уселся против самого портрета, едва доставая пол ногами, и, закинув голову на спинку, прищурился с видом человека, хорошо поевшего и испытывающего полное довольство своей жизнью. Барон почтительно притих.
— Так отчего же вы не хотели, чтобы кто-нибудь прочел эту тетрадь и эти письма? — обернулся вдруг Рыбачевский к Алтуфьеву, как бы проснувшись от долгой дремоты, и глянул, широко открыв глаза.
Один миг они блеснули совсем зеленым огнем и сейчас же снова потеряли всякое выражение.
— Мне казалось, — ответил Алтуфьев, не теряя на этот раз хладнокровия, — что, вероятно, там есть вещи, касающиеся чужой интимной жизни, в которую входить никто не имеет права.
— Так! — произнес Рыбачевский. — Красивая была женщина, очень красивая! — показал он на портрет барону. — А вот умерла, и что осталось от ее красоты:
Он остановился, но улыбка его как бы договорила: «А мы вот живем…»
— Так она умерла? — сказал Алтуфьев. — Вы наверно знаете это?
— О, совершенно наверняка! «Она бесследно исчезла с лица земли», как сказал кто-то из поэтов.