Минуло несколько лет…
Экспресс, оставив позади себя русские просторы и так похожие на них польские пейзажи, стремительно мчался на запад. Длинный шлейф из дыма и пара, то густо-черный, то серый, волочился следом, стлался по крышам вагонов, залетал в окна и бесследно таял в синеве августовского дня.
– Одер! – громко сказал кто-то.
И все, кто сидел, лежал, читал, спал, потянулись к окнам.
Поезд пересекал границу Германской Демократической Республики.
Андрей и Алим – делегаты от московского студенчества на Всемирный фестиваль молодежи и студентов – тоже подошли к окну и всмотрелись. Вот она, Германия, та самая, откуда пришла страшная война, залившая кровью землю, опустошившая города, села, деревни… Друзья молчали, вспоминая тяжелые картины недавнего прошлого.
…В жаркий полдень поезд вошел в застекленную галерею Восточного берлинского вокзала и застыл у перрона. Заиграла музыка, долетел шум приветственных голосов.
Андрей и Алим, взволнованные, остановились у выхода. Выбраться из вагона было не так просто: перрон заполнили тысячи юношей и девушек. Они обнимали гостей, жали им руки, преподносили цветы. Зазвучал гордый, боевой Гимн демократической молодежи. Показалось, что перрон раздвинулся и вокруг стало еще светлее, наряднее, праздничнее.
…Накануне открытия фестиваля друзья пришли на Потсдамскую площадь, на ничем не обозначенную и не очерченную границу двух зон – западной и восточной.
На той стороне толпилась молодежь, слышались выкрики, споры. Улицу преграждали штуммовские полицейские, не пропускавшие в восточный сектор Берлина. Откормленные, вооруженные пистолетами и дубинками, они теснили толпу, а она все росла и росла. Молодые руки крепко держали и поднимали высоко над головой алые стяги, плакаты с изображением голубя мира.
Росла толпа, росло напряжение, рос шум голосов… Перед полицейскими развернулось и заплескалось на ветру большое голубое знамя.
Знаменосец – загорелый мужчина лет тридцати, с засученными рукавами – подал команду:
– За мной! Да здравствует мир во всем мире! – и сделал шаг вперед.
Все запели. Толпа пришла в движение. Образовалась стройная колонна.
Полицейские в замешательстве отпрянули, цепь разорвалась, и колонна вступила в восточный сектор.
– Так было и в июне, в день всегерманского слета молодежи, – сказал юноша, стоявший рядом с Андреем. – Они и тогда пытались нас разъединить, а ребята прорвались… Вагнер, здравствуй! – бросился он навстречу приближавшемуся знаменосцу.
– Здравствуй, Эдуард! – отозвался тот, вытирая влажное лицо.
– Пришли?
– Как видишь.
Знаменосец улыбнулся и пожал руку другу.
Колонна вытянулась и остановилась.
Андрей не отрываясь смотрел на знаменосца. Вагнер… Эта фамилия говорила о чем-то знакомом и близком.
– Карл Вагнер? – не утерпел он и подошел вплотную к знаменосцу.
– Да.
– Сын Альфреда Вагнера?
Знаменосец широко улыбнулся.
– Кажется, я знаю, кто вы, – после некоторого замешательства произнес он по-русски и протянул руку.
– Карл!.. Карл!.. Тронулись… – раздались голоса.
Колонна двинулась по Берлину к Трептовскому парку. К ней присоединялись все новые и новые шеренги.
Карл шел, держа под руки Алима и Андрея.
– Я и отец остались там. Уезжать было бы неправильно. Мы не могли уйти от борьбы за будущее Германии… Мы – немцы-патриоты – тоже не сидим сложа руки. Мы боремся за единую демократическую Германию.
Глаза у Карла были отцовские, такие же ясные, правдивые. В них горел тот же неугасимый огонь. Грязнов смотрел на него и думал, что в Германии много теперь людей, которые смогут пройти не только через кордон штуммовских полицейских, но и через любые преграды.
– Я коммунист, – продолжал Вагнер. – Я долго думал, прежде чем стал им, и теперь все мои силы принадлежат коммунистической партии.
Они проходили мимо высокого постамента, на котором стояла величественная фигура советского воина-победителя. Он держал в руках спасенного ребенка. У ног воина лежала разбитая, когда-то зловещая свастика – символ фашизма. Тяжелый меч рассек ее и поверг в прах.
Солнце ярко освещало лицо воина, исполнившего свой священный долг. Оно было сурово-спокойно и мужественно. Посланцы народов подходили к подножию памятника, клали цветы и, отойдя в сторону, смотрели на простое лицо воина. И в устах каждого из них, на всех языках звучала клятва: «За мир!»
КЛИНОК ЭМИРА
Пролог
Это было в августе двадцатого года.
Эмирская Бухара доживала свои последние часы. У стен цитадели эмирата, «священной» Бухары, стояли вооруженные отряды рабочих и дехкан советского Туркестана. Бой шел вторые сутки.
Из города палили из допотопных пушек, кремневых ружей и английских винтовок. Белобородые муллы, увенчанные белоснежными чалмами, воздев руки к небу, слали проклятия на головы отступников, посмевших поднять меч на наместника аллаха на земле – великого из великих, мудрейшего из мудрейших эмира бухарского.
По паутине глухих улиц, переулков и узких, точно щели, тупиков на поджарых афганских конях метались разъяренные эмирские сарбазы[6].
Грозно размахивая обнаженными саблями, они сгоняли перепуганных насмерть горожан к одиннадцати городским воротам строить новые укрепления.
Толпы опоенных анашой[7] и обезумевших фанатиков бесновались на дворцовой площади Регистан, вокруг башни смерти и перед дворцом эмира – Арком. Одни из них рвали на себе волосы и одежду, другие кричали осипшими от напряжения голосами:
– Смерть вероотступникам!
– Газават! Священная война!
Умар Максумов, бухарский чеканщик, сидел во дворе у своей крохотной глинобитной мазанки, держа на коленях шестилетнюю дочь Анзират. Крики и вопли на улице и треск беспорядочной стрельбы долетали и сюда. Девочка дрожала от страха, прижималась к широкой груди отца, плакала и испуганно лепетала:
– Боюсь… Боюсь, ата…
Не находя нужных слов для утешения, Умар крепкой и сильной рукой гладил черноволосую головку дочери.
Неожиданно к шуму боя примешались какие-то новые, незнакомые Умару посторонние звуки. Они плыли откуда-то сверху, нарастали, сгущались в странный и сплошной рокот. Этот угрожающий рокот уже покрывал многоголосый людской гул и трескотню ружей, от него мелко дребезжали оконные стекла и жалобно вздрагивала посуда в стенных нишах.
– Это еще что такое? – подумал вслух Умар, снял дочку с колен и поставил на глиняный пол.
– А? – спросила Анзират и, широко распахнув заплаканные глаза, тоже стала прислушиваться.
Встревоженный и заинтересованный, Умар закинул полу халата, взял дочку за руку и вышел во двор. Вышел, взглянул в бездонно-лазоревое летнее небо и обмер: по нему, точно легендарные драконы, раскинув двойные неподвижные крылья и делая большие круги, плавали в воздухе костлявые птицы.
Впервые за свою сорокалетнюю жизнь Умар увидел самолеты, о которых слышал лишь краем уха, но еще не представлял, какие они собой.
Анзират, уцепившись ручонками за халат отца, смотрела испуганными глазами в небо. Она уже не плакала, не дрожала. Детское любопытство пересилило страх.
– Раз, два, три, четыре… – считал Умар летавшие чудовища.
Сотворенные из холста, фанеры и деревянных реек, разболтанные и перелатанные, прошедшие через горнило мировой и гражданской войн, изжившие все свои рабочие сроки два «Фармана» и «Сопвича», послушные воле отчаянных смельчаков, каким-то чудом держались в воздухе. Черными гирьками с них падали двадцатифунтовые бомбы и крохотные пехотные гранаты. Они гулко разрывались где-то в центре города, сотрясая все вокруг и вздымая к небу султаны огня, клубы дыма и пыли.
– Велик аллах и милосерден его пророк, – прошептал мастер. – Кажется, наступает конец света. На этот раз эмиру не удастся избежать гнева и карающей руки всевышнего… Велик аллах!
Подхватив Анзират, он бегом припустился в мазанку, захлопнул дверь и уселся на старенькие ватные одеяла, сложенные горкой у глухой стены.
Умар задумался. В Бухаре он родился, здесь босоногим мальчишкой бегал по пыльным улицам, был водоносом, раздувал самовары в чайхане, работал погонщиком верблюдов, чистил заиленные арыки, мочил кожи в вонючих ямах. Бухара кишмя кишела сиротами, нищими и больными. Болезнь миновала Умара. Но нищета и сиротство едва не сгубили его юность.
Еще в детстве он потерял родителей – они умерли от холеры, – и мальчик долгие годы добывал себе сухую лепешку и пиалу зеленого чая случайной работой на задворках бухарского базара, пока не попал наконец в темную лавчонку старого чеканщика Юсупа.
Став юношей, Умар уже чеканил по меди, серебру и золоту не хуже старых известных мастеров и резал по металлу такие затейливые, тонкие узоры, что слава о молодом ремесленнике распространилась по всей Бухаре. Умара признали. А если уж бухарские знатоки признавали мастера, значит, признавал его и весь мусульманский Восток. О чеканщике Умаре, сыне Максума, заговорили в караван-сараях Хивы и Самарканда, Ферганы и Хорезма.
Дошла эта слава, на горе Умара, и до ушей повелителя Бухары – великого эмира. Воистину мудра старая поговорка: да охранит аллах козленка от ласки коршуна…
Нет числа эмирским прихотям. Посыпались на молодого мастера приказания, требования, выдумки – одна труднее другой, заказы – один сложнее другого. И все спешно, все немедленно! Эмир и его приближенные были нетерпеливы. Не раз отведал Умар палок по пяткам, плетей по спине и прелестей страшной клоповной ямы за задержку работы, неосторожное слово или недостаточно почтительный поклон. Однажды палачи грозного эмира уже сорвали было халат с плеч Умара и приготовились отрубить ему голову: эмир вознегодовал на чеканщика, увидев как-то за поясом одного из ханов кинжал с точно такой же насечкой, какую месяцем раньше Умар сделал для эмира. Повелитель Бухары был ревнив, удачная выдумка мастера могла принадлежать только ему и никому больше…