Так было — страница 6 из 75

«Крепись, крепись», — подбадривал себя Богдан Данилович, отводя глаза от рук жены. Какая-то неведомая сила снова и снова притягивала его взгляд к прозрачным рукам, к беспомощно тонкой шее. Он заставлял себя подолгу смотреть на шляпку гвоздя в половице, на медную гирьку стенных часов. Эти проклятые ходики словно замерли. Тикают так, что в ушах звенит, а стрелки — ни с места. «Жди. Жди. Жди!» — приказывал он себе. И старые ходики, подхватив это слово, залопотали: «жди-жди-жди, жди-жди-жди». «Потом станет легче. Так всегда бывает. Пройдет. Все пройдет. Только выдержать. Не смотреть, не распускаться», — уговаривал он себя, сцепив зубы.

— Давай обедать, — сказала она.

Луиза налила по рюмке невесть откуда добытой настойки. Выпила первой. Отщипнула кусочек хлеба, медленно проглотила несколько ложек супу. Вскинула глаза на мужа. На мгновение их взгляды встретились, и Шамов увидел в глубине ее глаз тоску человека, обреченного на смерть. Он опустил голову. Луиза медленно, монотонно говорила:

— Все зимние вещи — носки и белье — в нижнем ящике комода. Вещи Вадима — в среднем. Я дала задаток соседке. Она обещала связать Вадиму свитер. Не забудьте его забрать. Отдашь ей еще четыреста рублей…

Она перечисляла, где что положено, что нужно сделать. Он слушал жену, не понимая. Ее слова казались ему крупными дождевыми каплями, которые уныло стучат по железной крыше над самой головой. Где-то он уже слышал этот монотонный, тревожащий душу шум осеннего дождя. «Симфония осени», — всплыли в сознании слова, и Шамов содрогнулся.

…Первый год после свадьбы молодые Шамовы прожили в крохотной комнатенке на чердаке. Луиза называла ее «наша голубятня». Там, в этой голубятне, Шамов впервые услышал, как воет ветер, как царапают стены деревья, как стучится в крышу унылый осенний дождь. Свернувшись клубком, Луиза крепко прижималась к нему и жарко шептала: «Как хорошо. Ты только послушай, какая волнующая симфония осени…»

Так вот откуда, из какой глубины вытащила память эти слова…

Богдан Данилович приподнял кулак, чтобы грохнуть им по столу и прокричать: «К черту все… к черту! Оставайся!» Но… не сделал этого. Домолчал, досидел, дождался, когда она поднялась. Положила сверху в чемодан ложку, стакан и кусок мыла. Огляделась вокруг и стала одеваться. Он тоже потянулся было к вешалке, она жестом остановила его.

— Не надо.

Подошла к нему вплотную, подала узкую холодную ладонь.

— Желаю счастья. Береги сына. Прощай.

Быстро повернулась, подхватила чемодан, ушла.

Он подошел к окну, затянутому белой дымкой, и долго провожал жену взглядом. Она шла торопливой, неверной походкой. Под тяжестью чемодана слегка клонилась ее по-девичьи тонкая фигура. Волна поземки в одно мгновение загладила следы Луизы, и сама она скоро пропала из виду, будто растворилась в белом потоке.

В эту ночь Богдан Данилович не зажигал огня и не ложился спать. Он неподвижно сидел у окна, сгорбившись, сжав коленями бессильно опущенные руки. Смотрел в белесую муть за оконным стеклом, слушал угрюмое ворчание ветра и думал о жене.

Где-то там, в переполненном поезде, летящем сквозь мрак вьюжной ночи, затерялась Луиза. Он так и не позвонил начальнику станции, чтобы тот помог ей с билетом. Она и без чьей-либо помощи уедет. Сильная женщина. Ни упрека, ни жалобы. А ведь она не железная. И без памяти любит сына. Да и его, мужа, любила…

Ветер и снег заунывно шумели на улице. Под их напором зябко дрожали оконные стекла. Шамову было неуютно и тоскливо. Именно в эту ночь он впервые ощутил одиночество всем своим существом.

«Но как же иначе, как? — убеждал он себя. — Сохранить жену и потерять все? Доверие людей, партийную работу. А может быть, я преувеличиваю, и ничего страшного не было бы? Луиза — честный человек, ее не в чем упрекнуть. Ну а вдруг?.. Риск… Рисковать будущим? Будущим, ради которого всю жизнь учился, прочитал тысячи книг, исписал тонну бумаги. Отказывал себе в отдыхе, стеснял себя в развлечениях. На двадцать шестое июня была назначена защита моей диссертации. Если бы не война, я бы преподавал в московском вузе… Да, если бы… А пока только райком. Я нужен здесь. Передовицу в газету — Шамов, тезисы докладчикам — Шамов, лекцию о международном положении — Шамов. Даже тексты лозунгов не могут без Шамова сочинить. И это хорошо. Время бежит. Придет конец и войне… А там…».

Богдан Данилович хотел подняться зажечь лампу, разогнать, развеять окутавший ею мрак. Но что-то мешало ему распрямиться, и не было сил скинуть гнетущую тяжесть с плеч. Прижался горячим лбом к оконному переплету, вгляделся в ночь. Ничего не видно. Беспросветная тьма за окном.

«Куда она уехала? Родных — никого. Родителей едва помнит. Жила в няньках у какого-то дальнего родственника. Потом была официанткой в студенческой столовой. Мы познакомились на новогоднем балу. Луиза была в костюме юнги… О, черт! Куда меня заносит?.. А ведь можно было по-другому. Прийти к Рыбакову и все рассказать. Прямо и честно… Нет нет. Донкихотство теперь не в почете… Все образуется как надо. Переболит и заживет. Она — женщина практичная и не урод. Устроится, переболеет… Нам с Вадимом труднее будет. Но как иначе?»

— Как иначе? — повторил он вслух.

Ох, как медленно тащилась эта ночь. Шамов вспоминал пережитое, силился заглянуть в будущее, и в зависимости от того, куда он смотрел, менялось и его отношение к случившемуся. Он то жестоко казнил себя, то оправдывал.

На подоконнике выросла гора окурков. У Шамова отекли ноги, ломило поясницу. Каждый удар сердца больно отдавался в висках. А он все сидел, с угрюмым напряжением вглядываясь в темноту, и ждал рассвета. Он верил, что утро принесет облегчение и все страшнее останется позади.

И вот желанный рассвет наступил. Он входил в комнату робко и медленно. Темнота постепенно разреживалась, отползала от окон, жалась к углам.

Шамов резко выпрямился и встал. Несколько минут стоял в немой неподвижности, будто окаменев. Так стоит человек у дорогой могилы, перед тем как уйти от нее навсегда.

— Теперь все, — сиплым голосом проговорил он. Откашлялся и твердо повторил: — Все. И больше к этому не возвращаться. Надо жить. Надо подумать о себе и о сыне.

Недавно Вадиму пошел восемнадцатый год. Он унаследовал от матери удивительно тонкую, порой необъяснимую проницательность. С ним будет нелегко объясниться…

И вот этот разговор…

3.

Сын. Известие о его появлении на свет Богдан Данилович встретил равнодушно, но, глянув на светящуюся счастьем Луизу, не сдержал радостной улыбки. Ребенок был голосист, часто хворал и без конца капризничал, а Шамову тогда больше всего на свете нужна была тишина. Молодому отцу волей-неволей пришлось овладевать искусством няньки. Это раздражало Богдана Даниловича.

Подрастая, сын, вопреки сложившимся в народе представлениям, все отдалялся от отца. Вероятно, потому, что, по горло занятый делами, Богдан Данилович иногда по нескольку дней не виделся с сыном. Да и с годами Шамов становился все более раздражительным и нетерпеливым. А после беды с братом и вовсе переменился, и если на людях усилием воли он все-таки сдерживал себя и казался по-прежнему общительным и доброжелательным, то дома, в семье, он то мрачно молчал, то срывался на крик. Правда, подобное случалось не часто, и всякий раз после этого, замаливая вину, Богдан Данилович был предупредителен с женой и ласков с сыном. Но тот равнодушно принимал знаки вынужденного отцовского внимания, держался с ним настороженно и недоверчиво. Когда в их разговор или игру вмешивалась Луиза, все становилось на свое место. Своим присутствием она заполняла пустоту, которая начала образовываться между отцом и сыном. Теперь Луизы нет, и сразу стала видна эта пустота. Но все-таки сын. Единственно близкий человек…

Если бы он хоть что-нибудь понимал в случившемся. Разве не для него, не ради его будущего Богдан Данилович решился на такое? А теперь этот желторотый смотрит на отца недоверчиво-осуждающе. Ходит как тень, прячется по углам. Не думает ли он, что отец станет заискивать перед ним, потакать и угождать ему? В его годы Шамов жил уже самостоятельно, на грошовую стипендию. Старая одинокая мать сама еле сводила концы с концами. Старший брат помогал ей, да и Богдану к каждому празднику деньжат подбрасывал. Брат жил под Москвой, в Люберцах, но Богдан редко бывал у него: уж больно неприветливо встречала деверя братова жена. Хотя с Луизой она сдружилась так, что водой не разольешь. Нет, не на братовы подачки жил тогда молодой Богдан. Как и другие студенты, он грузил и разгружал вагоны. Уголь, бревна, бут, цемент что только не прошло через их молодые сильные руки. А этот…

— Вадим! — властный голос Богдана Даниловича разрушил тишину. — Зажги лампу и неси сюда!

В дверную щель скользнула желтая полоска света. Послышались легкие шаги. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Вадим с лампой в руке. Он поставил лампу на стол и тут же повернулся, намереваясь уйти.

— Чего ты все по углам прячешься? — раздраженно спросил Богдан Данилович.

— Я не прячусь, — буркнул сын.

— «Не прячусь»! Боишься на свет показаться. И не смотри на меня так! Ишь ты, грозный судья. Привык, чтобы все по-твоему, все на папины деньги и мамиными руками. До семнадцати лет дожил, а пуговицы сам себе не пришивал. Картошки пожарить не можешь, носовой платок не в состоянии выстирать. Белоручка. А туда же. Надо учиться жить. Это великая и сложная наука… Да ты не стой столбом. Садись… Садись, садись…

Сын переступил с ноги на ногу, нехотя присел на уголок стула.

— Главное в жизни — не раскисать, — назидательно заговорил Богдан Данилович. — Жизнь не любит квелых да расслабленных. Она швыряет их, корежит и бьет. Тот, кто полагается на волю волн, никогда и ничего не добьется. И потом, мужчина должен уметь не только скрывать от других свое горе и боль, но и преодолевать их. Несчастных жалеют, а жалость унижает настоящего человека. Да и не время теперь для нытья. Посмотри, как люди живут. Сколько вокруг обездоленных, голодных, покалеченных! Если все раскиснут, расхнычутся, распустятся, что тогда будет? Нам тяжело, а каково там, на фронте! Никогда не забывай об этом…