Так говорил Заратустра.
Раз!
О, внемли, друг!
Два!
Что полночь тихо скажет вдруг?
Три!
«Глубокий сон сморил меня, —
Четыре!
Из сна теперь очнулась я:
Пять!
Мир — так глубок,
Шесть!
Как день помыслить бы не смог.
Семь!
Мир — это скорбь до всех глубин, —
Восемь!
Но радость глубже бьёт ключом!
Девять!
Скорбь шепчет: сгинь!
Десять!
А радость рвётся в отчий дом, —
Одиннадцать!
В свой кровный, вековечный дом!»
Двенадцать!
Семь печатей (или: пение о Да и Аминь)
Если я прорицатель и полон того пророческого духа, что носится над высокой скалой между двух морей —
— носится между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча, — враждебный удушливым низменностям и всему, что устало и не может ни умереть, ни жить:
готовый к молнии в тёмной груди и к лучу искупительного света, чреватый молниями, которые говорят Да и смеются, готовый к пророческим молниеносным лучам, —
— но блажен, кто так чреват! И поистине, кто должен некогда зажечь свет будущего, тому приходится долго висеть, как тяжёлая туча, на вершине скалы! —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения!
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если гнев мой некогда разрушал могилы, сдвигал пограничные столбы и скатывал старые, разбитые скрижали в отвесную пропасть, —
Если насмешка моя некогда сметала, как сор, истлевшие слова и я приходил, как метла для пауков-крестовиков и как очистительный ветер — для старых удушливых склепов, —
Если некогда сидел я, ликуя, на месте, где были погребены старые боги, благословляя мир, любя мир, возле памятников старых клеветников на мир:
ибо даже церкви и могилы Бога люблю я, когда небо смотрит ясным оком сквозь разрушенные своды их; я люблю сидеть, подобно траве и красному маку, на развалинах церквей, —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда дыхание снисходило на меня от дыхания творческого и от той небесной необходимости, что принуждает даже случайности водить звёздные хороводы, —
Если некогда смеялся я смехом созидающей молнии, за которой, гремя, но с покорностью следует долгий гром действия, —
Если некогда за столом богов на земле играл я в кости с богами, так что земля содрогалась и трескалась, изрыгая огненные реки, —
ибо земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей, —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи, —
Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему, —
Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси, —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если я люблю море и всё, что похоже на море, и больше всего, когда оно гневно противоречит мне, —
Если есть во мне та радость искателя, что гонит корабль к ещё не открытому, если есть в моей радости радость мореплавателя, —
Если некогда восклицало ликование моё: «берег исчез — теперь спали с меня последние цепи —
— беспредельность шумит вокруг меня, где-то вдали блестит мне пространство и время, ну что ж! вперёд! старое сердце!» —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если добродетель моя — добродетель танцора, и часто прыгал я обеими ногами в золотисто-изумрудный восторг;
Если злоба моя — смеющаяся злоба, живущая под кустами роз и под изгородью из лилий:
— ибо в смехе всё злое собрано вместе, но признано священным и оправдано своим собственным блаженством —
И если в том альфа и омега моя, чтобы всё тяжёлое стало лёгким, всякое тело — танцором, всякий дух — птицею; и поистине, в этом альфа и омега моя! —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда простирал я тихие небеса над собою и летал на собственных крыльях в собственные небеса;
Если я плавал, играя, в глубокой светлой дали, и прилетала птица-мудрость свободы моей:
— ибо так говорит птица-мудрость: «Знай, нет ни верха, ни низа! Бросайся повсюду, вверх и вниз, ты, лёгкий! Пой! перестань говорить!
— разве все слова не созданы для тех, кто запечатлён тяжестью? Не лгут ли все слова тому, кто лёгок! Пой! перестань говорить!» —
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения?
Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Часть четвёртая, и последняя
Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных?
Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их!
Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад — это любовь его к людям».
И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог».
Жертва медовая
— И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, и он не замечал их; но волосы его побелели. Однажды, когда он сидел на камне перед пещерой своей и молча смотрел вдаль — ибо отсюда далеко видно было море поверх вздымавшихся пучин, — звери его задумчиво ходили вокруг него и наконец остановились перед ним.
«О Заратустра, — сказали они, — не высматриваешь ли ты счастья своего?» — «Что мне до счастья! — отвечал он. — Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу». — «О Заратустра, — снова заговорили звери, — это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?» — «Плуты, — отвечал Заратустра, улыбаясь, — как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье моё тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетёт меня и не отстаёт от меня, прилипнув, как расплавленная смола».
Тогда звери продолжали задумчиво ходить вокруг него и затем снова остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — так вот почему ты сам становишься всё желтее и темнее, хотя волосы твои хотят казаться белыми, похожими на лён? Смотри же, ты сидишь в своей смоле!» — «Что говорите вы, звери мои, — сказал Заратустра, смеясь, — поистине, я клеветал, говоря о смоле. Что происходит со мною, бывает со всеми плодами, которые созревают. Это мёд в моих жилах делает мою кровь более густой и мою душу более молчаливой». — «Должно быть, так, о Заратустра, — отвечали звери, приближаясь к нему, — но не хочешь ли ты сегодня подняться на высокую гору? Воздух чист, и сегодня мир виден больше, чем когда-либо». — «Да, звери мои, — отвечал он, — вы даёте прекрасный совет, и он мне по сердцу: я хочу сегодня подняться на высокую гору! Но позаботьтесь, чтобы там мёд был у меня под руками, золотой сотовый мёд, жёлтый и белый, хороший и свежий, как лёд. Ибо знайте, я хочу там наверху принести жертву медовую».
Но когда Заратустра был на вершине, отослал он домой зверей, провожавших его, и нашёл, что теперь он один, — тогда засмеялся он от всего сердца, оглянулся кругом и так говорил:
Я говорил о жертвах и о медовых жертвах; но это было только уловкою речи моей и поистине полезным безумием! Здесь наверху я могу говорить уже свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их.
Что говорил я о жертвах! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как бы мог я называть это — жертвоприношением!
И когда я хотел мёду, хотел я лишь приманки и сладкой патоки и отвара, которым лакомятся ворчуны медведи и странные, угрюмые, злые птицы:
— лучшей приманки, в какой нуждаются охотники и рыболовы. Ибо если мир похож на тёмный лес, населённый зверями, на сад для услады всех диких охотников, то, по-моему, он ещё больше и скорее похож на бездонное богатое море,
— на море, полное разноцветных рыб и раков, из-за которого сами боги пожелали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир странностями, большими и малыми!