Там, где ночуют звезды — страница 1 из 47

Авром СуцкеверТам, где ночуют звёзды

Зелёный аквариум(Зарисовки)

Зелёный аквариум

1

— Твои зубы — костяная решетка. За ней, в хрустальной клетке, твои скованные слова. Я старше тебя, послушай моего совета: виновных, тех, которые бросили в твой бокал отравленную жемчужину, — отпусти на свободу. В благодарность за милосердие они возведут твоё бессмертие; но тех, невиновных, которые фальшиво щебечут, как соловьи над могилой, — их не щади. Вздёрни их, как палач! Потому что, едва ты отпустишь их с языка или с кончика пера, — они превратятся в бесов. И пусть звёзды упадут на землю, если это неправда.


Так завещал мне много лет назад в моём тогда ещё живом городе беспокойный поэт, старый холостяк с длинными волосами, собранными на затылке в конский хвост, густой, как свежий берёзовый веник. Никому было неизвестно, как его зовут и откуда он родом. Я знал только, что он пишет на языке Таргума[1] короткие рифмованные письма Богу, бросает их в красный почтовый ящик у Зелёного моста, а потом задумчиво, терпеливо прогуливается по берегу Вилии, ожидая, когда почтальон с неба принесёт ответ.

2

— Иди через слова, как через минное поле: один неверный шаг, одно неверное движение, и слова, которые ты всю жизнь нанизывал на свои жилы, разорвутся вместе с тобою.


Так шептала мне моя тень, когда мы оба, ослеплённые скользящими лучами рефлекторов, ночью пробирались по залитому кровью минному полю, и мой каждый шаг, от которого зависело жить или умереть, царапал сердце, как гвоздь скрипку.

3

Но никто меня не предостерёг, чтобы я опасался слов, опьянённых потусторонними маками. Поэтому я стал рабом их воли. А понять их волю я не могу. И, конечно, не могу выведать тайну, любят они меня или ненавидят. Они сражаются в моём черепе, как термиты в пустыне. Их поле боя мерцает в глубине моих глаз рубиновыми сполохами. И дети седеют от страха, когда я говорю им: «Сладких снов…»


Намедни, средь бела дня, когда я лежал в саду, а надо мной качалась ветка апельсинового дерева, или это дети надували золотые мыльные пузыри, я почувствовал, как у меня в душе что-то движется. Ого, да это же мои слова собираются в путь… Победив одного, они, видно, решили брать крепости, которых до сих пор никакие слова взять не могли. Побеждать людей, ангелов, да хоть звёзды, почему бы и нет? Их фантазия разыгралась, опьянённая потусторонними маками.


Трубят трубы.

Факелы — как горящие птицы.

Их провожают ряды. Обрамление музыки.


Одно из этих слов, видимо предводитель, гарцевало на коне впереди. На голове корона, в которой сверкают мои слёзы. Я преклонил перед ним колени.

— Ты покидаешь меня, не сказав ни «прощай», ни «до свидания»? Годами мы скитались вместе, ты питалось моим временем. Прежде чем мы расстанемся, прежде чем ты отправишься покорять миры — одна просьба! Но дай слово, что не откажешь…

— Хорошо. Даю тебе слово. Но говори быстрее. Солнце уже село на синюю ветвь и через миг скроется в бездне.

— Хочу увидеть мёртвых!

— Вот оно что… Ну, будь по-твоему. Я держу своё слово… Смотри!


Зелёный нож взрезал землю.

Всё стало зелёным.

Всё.

Всё.

Зелень елей, темнеющих в тумане;

зелень облака, брызжущего жёлчью;

зелень мха на камнях под дождём;

зелень, что мелькает сквозь обруч, который катит семилетний мальчишка; зелень капустных листьев в осколках росы, ранящих пальцы до крови; первая зелень проталин в хороводе вокруг синего подснежника;

зелень полумесяца, на который смотрят зелёные глаза из-под волны;

и сочная зелень травы, что растёт подле могилы.

Зелень вливается в зелень. Одна в другую. И вот земля превратилась в зелёный аквариум.

Ближе, ближе, туда, к зелёному водовороту!


Я вглядываюсь: люди плавают здесь, как рыбы. Бесчисленные фосфорные лица. Молодые, старые. Те, что молоды и стары одновременно. Все, кого я когда-то знал в жизни и кого смерть умастила зелёным бытием; все они плавают в зелёном аквариуме, в шёлковой, воздушной музыке.

Здесь живут мёртвые!

Под ними реки, леса, города — огромная зыбкая карта, а вверху плавает солнце в образе огненного человека.

Я вижу знакомых, друзей, соседей и снимаю перед ними соломенную шляпу:

— Здравствуйте.

Они отвечают зелёными улыбками, как колодец отвечает камню дрожащими кругами на воде.

Мои глаза изо всех сил гребут серебряными вёслами, торопятся, плывут среди этих лиц. Рыскают, ищут. Им нужно одно лицо.

Нашёл, нашёл! Вот он, сон из моего сна…

— Это я, любимая, это я. Сеть морщин — это всего лишь гнездо, где поселилась моя тоска.

Мои окровавленные губы тянутся к её губам. И — остаются висеть на стекле аквариума.

А её губы плывут к моим. Я чувствую дыхание, горячее, как пылающий пунш. Стекло — холодное лезвие ножа между нами.

— Я прочитаю тебе стихи, про тебя… Послушай!

— Наизусть, любимый, я знаю эти стихи, я сама подарила тебе их слова.

— Но я хочу еще раз ощутить твоё тело!

— Ближе нельзя. Стекло, стекло…

— Нет, преграда сейчас исчезнет, я разобью зелёное стекло головой…


После двенадцатого удара аквариум разбился вдребезги.

Где её губы, где голос?

А мёртвые, мёртвые — неужели они умерли?


Никого. Перед моими глазами трава. А над головой — ветка апельсинового дерева, или это дети надувают золотые мыльные пузыри.

Женщина в соломенной панаме

Однажды, во времена резни, я сидел в тёмной комнатушке и писал. Будто ангел поэзии сказал мне: «Всё в твоих руках. Если твоё пение меня воодушевит, я защищу тебя огненным мечом. Если же нет — не обессудь… Моя совесть останется чиста». В комнатушке я чувствовал себя подвешенным, как язык колокола. Тронь, прикоснись — и колокол тотчас зазвонит.

Сквозь тишину проклёвывались слова.

Кто-то костяшками пальцев постучался в дверь.

Тишина разбежалась по полу, как шарики ртути из разбитого градусника.

«Опасность, друг хочет предупредить». Я отодвинул засов.

На пороге стояла женщина. Похоже, нищенка. Обычное дело. В паузах между смертями, когда царит голод во всей своей костлявой славе, толпы нищих тянутся отовсюду, как тучи саранчи. Но эта нищенка поражала своим нарядом: летняя соломенная шляпа-панама, украшенная засушенными ягодами земляники; старомодный кринолин — ворох тряпок всех цветов радуги; на боку сумка; с шеи свисает тонкая нитка бус из чёрного стекла, на ней болтается бинокль из слоновой кости; носки лакированных туфель — две вороновы головы с разинутыми кроваво-красными клювами.


Я не стал ничего спрашивать, только протянул ей кусок хлеба, заплесневелый по краям.

Она делает пару шагов вперёд, берёт хлеб, кладёт его на край стола и — кукушечьим голосом:

— Если не ошибаюсь, вы — тот человек. А если так, я не возьму у вас хлеб.

— Присядьте, тётенька, в ногах правды нет. А хлеб? Да, слегка заплесневел. Но другого у меня нет, поверьте. Ничего, еще доживём до того, что будем есть халу.

Я указываю женщине на единственный табурет, а сам сажусь перед ней на стол.

— Ах, что вы, я же не о том, честное слово! — Чтобы не помять юбку, она приподнимает её, как танцовщица, и опускается на табурет. — Можно у вас кое-что спросить?

— Кое-что можно, тётенька. Спрашивайте, не стесняйтесь.

— У вас тут листы бумаги, чернила ещё не высохли. Кто это писал?

— Я…

— Вы писатель?

— Писатель.

Не только из глаз — из всех её морщинок закапали слёзы. И стало видно, как, улыбаясь, розовая свежесть, словно туман после майского дождя, расцвела у неё в сердце.

— Прекрасно! А теперь позвольте излить перед вами душу. За потраченные минуты Господь воздаст вам годами.


Она достала из рукава розовый платочек с серебряной каёмкой и промокнула губы. От платочка веет агонией давних духов. И женщина начинает свой рассказ:

— Меня зовут Фелиция Познанская. Писатель Исроэл-Иешуа Зингер увековечил меня в одном из своих романов. Когда-то я выглядела иначе. Но это не важно.

Из другого рукава она вытаскивает ещё один платочек, пёстрый, как павлиний хвост, тоже со слабым ароматом духов, вытирает влагу под глазами и продолжает:

— И Фелиция, скажем так, другая Фелиция, не нищенка, которая сидит тут перед вами, была богачкой. Её муж Игнац был миллионером. Девять фабрик, сотни ткацких станков. В одном из его дворцов жил глава города. Кроме того, он был почётным консулом Португалии…

Закат окрашивает её морщины светом зелёных светлячков. Она кажется совсем худой, высохшей, как мумия египетской принцессы.


— Игнаца никто не любил, в том числе и его родные. Все считали его мизантропом. Может, и не зря. Но не стоит так легко судить о людях. У его мизантропии была причина. В детстве он разбил нос, как глиняный горшок, и величайшие светила не смогли его собрать. Поэтому Игнац носил накладной нос, резиновый. Из-за этого он утратил мужской голос и говорил тонко-тонко, пищал, как слепой котёнок.

А Фелиция любила мужа. Но не за богатство и не за то, как он с ней обращался. Нет, она любила его за литературный талант. Он сочинял на польском поэму об Иове.

По ночам он запирался в кабинете, снимал резиновый нос, чтобы легче было дышать, и писал до утра. И Фелиция была счастлива, счастливее всех на свете. Нет, это не фабрикант Познанский, это Гейне, Байрон! У Байрона одна нога была короче другой, но разве он не был величайшим поэтом своего столетия? Так и Познанский. У Байрона был свой недостаток, у него свой…


Закатное солнце раскаляет медный колокол моей чердачной комнатушки. Плач спрятанного где-то ребёнка поднимается к его Создателю. А женщина в соломенной панаме продолжает рассказ: