Там, где престол сатаны. Том 2 — страница 9 из 9

Завещание

1

Как человек, только что поднявшийся после тяжелой болезни, слабыми ногами Сергей Павлович спустился по лестнице. Шум стоял у него в голове, будто рядом только что прогромыхал полупорожний товарняк. Игнатий Тихонович ему сопутствовал с выражением готовности в любой момент прийти на помощь.

– Вы уже встали?! – охнула дежурная, та самая Галина Павловна с круглым лицом и выщипанными бровями, которая в день, а вернее, утро приезда вручала Сергею Павловичу ключ от номера. – Вас вчера привезли чуть живого… Оленька, бедная, так убивалась! Ах, как все-таки не везет порядочным девушкам! А я еще подумала, не дай Бог, у нас в гостинице…

– Голубушка! – строго прикрикнул на нее Игнатий Тихонович. – Что вы такое мелете!

Неподдельное, искреннее, громкозвучное слово прозвучало им вслед.

– Я мелю! Девушка в номере почти всю ночь, категорически запрещено! Сам почти покойник! На ладан дышал! Милиция приезжала! «Скорая»! Александр Касьяныч! Когда это у нас такое было? Я мелю!

– Вы породили бурю, – выйдя на улицу, хладнокровно заметил Сергей Павлович.

Старичок Игнатий Тихонович махнул рукой и с непривычной резкостью изрек:

– Дура!

На том они расстались: Игнатий Тихонович тихим ходом двинулся по улице Розы налево, в свой деревянный двухэтажный с удобствами во дворе дом, в комнату, в которой он прожил долгую жизнь с Серафимой Викторовной, вытиравшей пыль с его письменного стола и вытряхивавшей из корзины с обеих сторон исписанные листы бумаги, черновики великой летописи о граде Сотникове и его жителях, или, что весьма вероятно, сменив в своей осиротевшей обители туфли на тапочки, неслышно прошел по коридору и поскребся в соседнюю дверь, каковая тотчас и распахнулась ему навстречу, истомленная ожиданием. Столь же тихим, но прискорбно-неверным ходом, пошатываясь и подумывая о самой простой, без затей вроде перламутровой рукояти, как у писателя и депутата, палке, к тому же та вообще была, кажется, из ореха, а ему бы сгодилась любая осина, Сергей Павлович направлялся к телеграфу, заранее волнуясь по двум, насколько он мог понять, причинам.

Прежде всего, сумел ли Цимбаларь передать Ане, что сегодня вечером, между девятью и десятью, а сейчас как раз приближалось к десяти, он будет звонить в Москву, и не перехватит ли его звонок, как это – увы – уже случалось, Нина Гавриловна с ее чрезвычайно недоброжелательным к нему отношением. Опять скажет металлическим голосом: ее нет. Он взорвался: прекратите меня мучить, меня вчера и так чуть не убили! Похоже, он произнес это вслух и довольно громко. Кроме того, его качнуло, и он припал плечом к стене дома. Встречный прохожий неодобрительно на него посмотрел и сошел с тротуара на мостовую. Зря. Ни в одном глазу даже в этот, весьма подходящий для возлияния час. И второе: следует ли ему в телефонном разговоре, неизбежно умаляющем доверительность собеседующих сторон хотя бы в силу их отдаленности друг от друга и невозможности почувствовать иногда трудно высказываемое, но что проскальзывает, например, в выражении глаз, в быстром движении бровей, в морщинке, вдруг появившейся на лбу, или в горестном дрожании подбородка, – так вот, с учетом всех этих обстоятельств следует ли покаяться перед Аней в своем чуть было не совершившемся грехопадении?

Он уже стоял в телефонной кабине, ждал, когда ответит Москва, трепетал при мысли о Нине Гавриловне и думал о сострадании, для него глубоко зарытом в ее привыкшем повелевать сердце. И вот после голоса, бездушно оповестившего, что Москва на линии, он услышал, наконец, тревожный, любящий, летящий к нему голос:

– Сережа? Сережинька?! Это ты?!

– Анечка! – не помня себя, закричал он и едва не охнул от прихлынувшей к вискам боли. – Это я! Я…

Она почувствовала.

– Что с тобой?! Ты болен? Что-нибудь случилось?

– Да ты что! – как мог искренне отвечал он. – Это связь, Анечка, она меняет… У меня тут все хорошо, замечательно, тут люди прекрасные… – Он мгновенно вспомнил Олю и решил: нет, не сейчас. Лицом к лицу надо каяться, а не через тыщу километров. – И я завтра…

– Я не слышу, Сережинька! Что завтра? Ты приедешь? Я тебя встречу обязательно…

– Анечка, послушай…

Сказав это, он тут же поймал себя на мысли, что слушать его могла не только Аня. Какой-нибудь прапор с наушниками, тупая похотливая скотина, магнитофон шуршит рядом, записывает все слова: ее и его. Сергея Павловича передернуло от бешенства.

– Сережа! – кричала из Москвы Аня. – Ты пропал… я тебя не слышу!

– Я здесь, я здесь, Анечка, не волнуйся! Мне бы только сегодня успеть одно дело, и завтра же я в Москве! Самое позднее – послезавтра утром!

– Да?

Отчаяние в ее голосе услышал он и закричал, обеими руками крепко схватив трубку:

– Анечка! Ты моя единственная… Ты не бойся ничего, слышишь?

– Я не боюсь, – покорно отозвалась она, но он-то угадывал, как сжимается ее сердце от недобрых предчувствий!

– Тут никто ничего не знает и ни о чем не догадывается… Сонное царство, ты себе представить не можешь! – самозабвенно сочинял он. – Тишайшее житье, мы с тобой вместе как-нибудь сюда обязательно приедем! Я о тебе рассказывал, тебя ждут. Я даже подумываю вообще сюда переселиться, на землю предков. Погоди малость, я вернусь, и мы с тобой это обсудим. А что нам, в самом-то деле, на Москве клин, что ли, сошелся? Речка дивная, вековые сосны над ней, луга… – Сергей Павлович хотел было завершить описание сотниковских красот белостенным монастырем, но вовремя спохватился. Упомяни Никольскую церковь, в которой служил дед Петр Иванович, Сангарский монастырь, и ее тотчас пронзит мысль о завещании, за которым он отправился в град Сотников и которое грозит ему бедой. – Благодать!

– Да? – недоверчиво сказал она.

– Вот увидишь! И не мучай себя напрасными страхами! Ты-то сама…

– Я тебя, Сережка, очень люблю и очень жду… Может, пока и не стоило бы, но я тебе все-таки один секрет выдам: мы, – с особым смыслом произнесла она, – тебя ждем.

– Ты, – догадываясь, но еще боясь верить, пролепетал он, – и Нина Гавриловна?

– Дурачок. Мы – это мы.

– Анечка! – вне себя завопил он на весь переговорный пункт, да, пожалуй, и на весь град Сотников. – Ты даже не представляешь… Мы с тобой – и он!

– Или она. Я еще не знаю.

– Ну пусть она, – великодушно согласился Сергей Павлович. – Это же наша с тобой будет дочка! И зовут ее знаешь как?

– Как?

– Анечкой ее зовут, глупая ты моя!

– Сережа! – вдруг предостерегающе молвила она, и он прямо-таки увидел, как сдвинулись ее брови на прекрасном чистом лбу. – Я тебя умоляю… Сережинька! Христом Богом прошу… Нашей жизнью! Младенцем, которого я ношу! Если там, куда ты собрался… если там… – Он слышал, как она давила в себе рыдание. – Оставь ты это, Сережа!

Он вдруг понял.

– Тебе звонили?

– Зиновий Германович мне звонил, – не сразу и неуверенно сказала она, – предупреждал…

– Я не про него, ты знаешь. Звонили?

– Сережинька, – уже не сдерживаясь, прорыдала она, – я тебя очень, очень прошу!

– Негодяи! – с ненавистью сказал он. – Тебя запугивать… Заставлять волноваться! Ах, негодяи! – Голову ему словно пронзили со всех сторон острые иглы. – Ты, – переведя дыхание, с усилием промолвил Сергей Павлович, – не должна… слушать… Ты постарайся быть спокойной. Еще немножко, Анечка… Я завтра пусть ночью, но приеду. И сразу тебе позвоню. И перед отъездом позвоню.

2

Тьма непроглядная обступила его, когда он двинулся к деревянному мосту через Покшу. Кое-где, однако, слабо горели уличные фонари, о которых, судя по всему, совершенно не радел забросивший городское хозяйство Роман Николаевич, более озабоченный возможностями продвижения по служебной лестнице, чем удобствами и безопасностью обывателей. Из темноты выступили и напали на него эти двое. Темнота злодеям родная мать. Ступеньку в гостинице не может поправить. Отпускать ли подобных субъектов с миром или отправлять на принудительные работы, пусть даже они будут премьерами или президентами: класть асфальт, устанавливать фонари, красить заборы, рыть могилы на кладбищах? С непрекращающейся головной болью и тяжелым осадком в душе после разговора с Аней Сергей Павлович безоговорочно выбрал второе. Больше того: чем выше должность и чем значительней, стало быть, вред, нанесенный ее своекорыстным, самоуверенным, бездарным и наглым обладателем, тем суровей должна быть его последующая участь. В духе николаевских времен он не отказался бы от шпицрутенов, которыми не худо бы пройтись по сытым спинам нынешних вельмож. Не жалеть каналий. Пусть ужасается полный восторгов после вальса с прелестной девушкой и грезящий о возможном с ней счастье случайный свидетель. Он увидел ужас девятнадцатого столетия. У нас на исходе двадцатое со своими представлениями о возможностях зла, не говоря уже о его пределах, которые в наши времена отодвинулись в какую-то необозримую даль. Мир испортился, о чем тут толковать. Возьмем хотя бы разум – он распоясался до отрицания всякой нравственности, в чем нас убеждают в буквальном смысле технологии изготовления человека, ставящие под сомнение величественную полноту заповеди плодитесь и размножайтесь и вложенное в нас соответственно ей влечение к любовному соитию, от какового из двух существ возникает третье, вроде того, как это произошло у Сергея Павловича с Аней, должно быть тогда, когда она первый раз осталась у него и до рассвета делила с ним ложе, громко сказано про старый раскладной папин диван.

Что бы он делал без нее? Поставим вопрос иначе: разве смог бы Сергей Павлович полюбить какую-нибудь другую женщину, не Аню, с такой силой не только любовного, но родственного чувства? Разве чувствовал бы он в ком-нибудь безо всякого преувеличения и красного словца свою натуральную половину? неведомо почему отколовшуюся, но все равно единую с ним часть его «я»? сокровеннейшее его души и таинственнейшее его плоти, плачущее с ним одними слезами и радующееся с ним одними радостями? Он – ее мужчина; она – его женщина, что означает их всеобщую и взаимную во всем полноту и отзывчивость. Скажем чуть по-другому: обладание – вот что крепче самых прочных уз, клятв, обещаний, штампов и венцов над головами связывает их. Только не следует истолковывать это слово всего лишь в плотском смысле, хотя было бы полным безумием вообще отрицать его. Ибо что может быть прекрасней, возвышенней и благородней, чем упоение возлюбленной? Что может преисполнить все твое существо столь же ликующим и отчасти победным чувством, нежели ее ответный глубокий вздох? Что может навсегда связать с ней более, чем ее совершенная доверчивость, предоставляющая себя в твою полную власть? Под одной крышей проживем нашу жизнь; и в смерти пусть прах будет соединен с прахом, ибо и за гробовой доской не мыслим себя вне другого. Прах, перемешанный с прахом, – вот обладание самое полное и окончательное. Начинаясь в жизни, продолжается в смерти.

На этом месте Сергей Павлович споткнулся, чуть не упал и включил фонарь. Шаткий мост через Покшу был под его ногами. Еще ниже видна была черная густая неподвижная вода, оживавшая только в круге света, в котором тотчас начинали шнырять юркие мальки. Сплошь затянутое облаками небо висело над головой, кое-где в нем проблескивали и тут же исчезали звезды. Угадывались слева тени сосен Юмашевой рощи, впереди под тихим ветром едва слышно шелестела луговая трава, в монастыре, скорее всего, над воротами, вспыхнул и тут же погас прожектор. Времени больше не будет, поэтому обсудим, как перед последним судом, просим прощения за невольную тавтологию. Но, в самом деле, мешкать не подобает. Или двигаться вперед, к монастырю, пробираться в келью Гурия, где с бешено стучащим сердцем под кирпичами стены, ну, словом, все ясно, или разворачиваться и брести в противоположном направлении, для чего наготове десяток причин, одна весомей другой. Ни у кого не поднимется рука бросить камень, уверяю вас. Аня заклинала младенцем, которого ощутила во чреве. Дмитрий рассуждал о завещании в том смысле, что сову о пенек или пеньком по сове – все равно ей не жить. Ничего не изменит. Вчерашняя черная метка, от нее до сих пор гудит голова. Ребенку нужен отец, Саше из интерната – опекун, папе – сын, блюдущий его старость. Сверх этого, возникал и тянул назад, в гостиницу, на узкую, продавленную, но волне безопасную кровать огромный соблазн жизни. Ради чего, собственно, уходить из этого мира? Где еще овеет его лицо тихий теплый ветер? Где еще сможет он полной грудью вдохнуть настой из трав, под покровом ночи прибавляющих в росте и щедро расточающих вокруг колдовские запахи земли, росы, солнца, дождя и еще чего-то неведомого, чему даже названия нет на человеческом языке? Где он услышит раскаты надвигающейся грозы, а вслед за ними – сильный ровный шум изливающегося из туч ливня? Где увидит блеск молнии, одним ослепительным зигзагом соединяющей притихшую землю с бушующими небесами?

Он остановился посередине моста. Голова кружилась и – как предсказывал Игнатий Тихонович – тянуло сесть, а еще лучше – лечь. И Аню разве встретит он там, в мире прекрасных, но волне бесплотных существ? И разве ощутит тепло ее губ, так нежно и так страстно целующих его? Он еще раз включил фонарь. Серебристая в его свете стояла высокая трава, клоня свои верхушки под слабыми порывами ветра. Среди травы видна была узкая тропа, которой он вчера возвращался из монастыря. А! Пропади оно все пропадом! Ведь у него еще и дочь, глупое взрослое дитя, которое рано или поздно, но призовет его на помощь. Он развернулся и, держась за перильце, медленно побрел назад.

Семь десятков лет лежало и еще полежит. А что изменится, если он его вытащит? Архиереи, что ли, выйдут к народу с покаянием, без митр, посохов и панагий, а затем разбредутся по монастырям, где простыми монахами будут день и ночь молить Господа о помиловати и не осудити их за неправду служения и направо и налево розданную фальшивую благодать? Или, может быть, Патриарх с великой грустью и стонами вылезет из длинного черного лимузина, простится с дюжими молодцами охраны, сложит знаки своего достоинства – куколь и все такое прочее, квартиры, дачи и все недвижимое завещает детским домам, а движимое, то бишь рубли, доллары, фунты, а также прикопленную им валюту других иностранных государств перечислит на строительство детской онкологической больницы? А! – хлопнет он себя по лбу. Забыл. Еще акции – вот алмазных рудников, вот нефтяные, вот газовые. Все туда же. Всякая собственность если не кража, то грех, для монаха сугубо тяжкий. И ангел церкви, ежели он есть, обоими крылами закроет свой запылавший от стыда лик? Держи карман, малый, а то они напихают тебе басню, какой не было в нашей жизни: пастыря раскаявшегося. Церковь, предавшая своих мучеников, – прокаженная церковь. Идол с незаконно присвоенным образом Христа.

Анечка! Я все обдумал, взвесил и решил. Ты права. Я возвращаюсь. Гора с плеч. Завтра поутру в Красноозерск, там поезд, вечером в Москве. Я буду с тобой. С вами. Отныне и навсегда. Ты довольна? Ты рада? Да могла ли она быть не рада! Разве она не женщина и разве главная ее мечта не о семейном счастье?

Увы: иной, злой радостью рады будут другие. Довольно будет потирать руки с желтыми пятнами старости Николай – Иуда и за рюмкой коньяка толковать своему ставленнику Антонину: «А пыжился! А орал, вы тут все предатели! Грудью на амбразуру собрался, тоже мне Александр Матросов. Их чуть тронь – как его в этом Сотникове – чувствительно, я им велел, но не очень, чтоб сообразить мог, что к чему… И что ты думаешь? Его из этого городка как ветром сдуло! Давай, друг мой Феодосий, Антонин, а родному нашему ведомству товарищ Щеглов… а?! ведь это я тебя нарек при вступлении на стезю служения Отечеству, помнишь?.. ты ведь певун, я и решил: а пусть будет Щеглов! Так вот, друг Щеглов, все мы с тобой сделали… Утечку предотвратили. Малость уляжется, документик изымем, благо внучочек-дурачочек нас к нему почти вывел… Аллилуйя, владыко святый!» И Антонин, с пылающим, как красный перчик, носиком, благословит ястие и питие: «Во имя Отца и Сына и Святаго духа…»

Но какая грусть на небесах воцарится, невозможно вообразить! Дед Петр Иванович опустит голову при виде старца Симеона, спешащего к нему с недоуменным вопросом, хотя, между нами, в райских кущах торопиться нет никакой нужды из-за отсутствия времени. Никто никуда никогда не опоздает. Что же это у нас выходит, дрожащим от волнения голосом скажет старец, в том, разумеется, случае, если в обители их вечного проживания, в области оберегаемого ангелами покоя, под небом, не знающим облаков, и на лужайках, отрадных для взора своей яркой зеленью, допустимы проявления чувств, свойственных скоропреходящему земному бытию. Се человек, отвечает Петр Иванович, не поднимая головы, обремененной тяжкими думами. У него, ты слышал, прибавление семейства ожидается. Помню, был счастлив и я. Святость старца и великое его снисхождение к человеческим слабостям таковы, что он ни словом не обмолвился о незаконном, по сути, сожительстве Сергея Павловича с его возлюбленной и о имеющем от них произойти на свет младенце мужеского пола, попадающем таким образом в разряд незаконнорожденных, ежели родители не озаботятся нимало не медля отправиться под венец желательно к священнику, удалившемуся от падшей церкви и сохранившему в чистоте и неповрежденности таинства венчания, крещения, исповеди и причастия. Нет, не об этом он говорит Петру Ивановичу, и без того угнетенному совершившимся на земле неожиданным поворотом. Ведь почти дошел. Ведь оно в руках у него, можно сказать. От мук рождения правды кричат в голос – но тут Господь выбора не оставляет. Да, больно. Да, страданий не избыть. Но делай свое и терпи. Иначе при всей нашей любви и всяческом усердии вывести заблудшего на истинный путь не можем не вымолвить о нем горького для нас с тобой слова: отступник. Так сказано пророком: будет он, как дуб, лист которого опал, и как сад, в котором нет воды. И еще: накажет тебя нечестие твое и отступничество твое обличит тебя. Этого ли мы с тобой желали для отрасли твоей? К этому ли вели? Для этого ли открывали перед его сердцем и взором бездну страданий, низость измены и высоту, куда поднимает человека вера и откуда негасимым светом сияет ему Христова любовь?

3

Мост кончился, Сергей Павлович вступил на берег и по откосу стал подниматься в город, изредка подсвечивая себе фонарем. Голова у него кружилась, и время от времени он останавливался и стоял, закрыв глаза. Но тогда медленное кружение темноты начиналось внутри, отчего становилось еще тошней. Он сплевывал, вздыхал, бормотал, чтобы вы все передохли, имея в виду Николая Ивановича и посланных им по его следу молодцев сыска и рукопашного боя, и двигался дальше – пока не добрался до края обрыва. Еще два шага – и он выйдет на улицу, названия которой никак не мог припомнить, по ней прямо, потом налево на площадь и направо вверх, к гостинице. Принимая во внимание перенесенные им вчера побои, его состояние и крайне замедленное продвижение, желанного приюта он достигнет минут через двадцать. Завтра, к половине шестого утра – на автобус. Град Сотников, прощай. Он снова остановился. Какая-то тяжесть давила его, и он поначалу пытался скрыть сам от себя ее причины, ссылаясь то на вполне объяснимую усталость, то на непосильные пока с медицинской точки зрения нагрузки, то на сотрясение, которое вполне могло оказаться куда более серьезным. Все было, как говаривал в сложных диагностических случаях друг Макарцев, так, да не так. Небо, к примеру, нависло над ним низкое, темное, нередкое, между прочим, и среди лета, но в то же время явно к нему нерасположенное; луговые травы шумели сухо – словно один человек говорил с другим, ему неприятным; и сам звук его неуверенных шагов отзывался, правду говоря, чем-то вроде насмешки. И даже в радостном возгласе Ани, которым она встретит известие о его незамедлительном возвращении, ему заранее чудилась некая трещинка, таившая в себе, быть может, в более или менее отдаленном будущем упрек, сожаление и горечь.

Нарушив данное Игнатию Тихоновичу обещание, он закурил, затянулся и тотчас вынужден был опуститься на скамейку. Все перед ним поплыло. Он выбросил папиросу и тупо смотрел, как меркнет в траве яркий оранжево-красный огонек. Потом он долго вспоминал и вспомнил строки из книги Исаии, всегда притягивавшие его своей глубокой загадочной печалью. Там было сказано, что это пророчество о Думé, иначе – Идумее, стране красных песков, мрачных гор и цветущих долин, но Сергею Павловичу казалось, что смысл этих строк выходит далеко за пределы судеб Идумеи, окончания ее тягот под игом Ассирии и начала нового порабощения – уже халдеями. Наверное. И Сеир – то ли гора, то ли еще одно название страны; и вопрос о часе ночи – вопрос об освобождении, скоро ли настанет оно; и как будто бы обнадеживающий ответ сторожа, что утро приближается, хотя еще ночь, – кто возьмется утверждать, что во всем этом есть нечто, не поддающееся разумному толкованию. Но, с другой стороны, было бы непоправимым заблуждением пытаться открыть для себя все без исключения смыслы, которыми въяве и втайне полны письмена Библии. Всегда в них оставалось что-то, выходящее за пределы познающего разума, но зато каким-то нездешним веянием необыкновенно много сообщающее сердцу! Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь. Если вы настоятельно спрашиваете, то обратитесь и приходите. В этих словах: приближается утро, но еще ночь – уже пробивалось тревожное ожидание. Чего? Сергей Павлович не мог ответить. Но сердце сжималось. Может быть, безмерно долгая ночь обещана впереди, которую не дано пережить человеку? Спасительное утро запаздывает, задержанное силами тьмы? Или велено набраться веры, терпения и сил – и ждать прихода нового дня? Однако вопрос, вероятно, звучит так часто и так много людей снова и снова задают его, что, в конце концов, сторож уже не ссылается на время суток, а говорит примерно следующее: обратись, приди к Богу, уверуй, и тогда никакая ночь не станет для тебя безмерно долгой, и ты не истомишься, глядя на восток и встречая восход солнца. Для того, кто не обратился и не потрудился приблизить день, ночь бесконечна.

Сергей Павлович тяжело поднялся со скамейки, посветил под ноги и отправился в обратный путь. Теперь он прошел мост до конца, выбрался на тропу и двинулся к монастырю. Почти в его рост стояла по обе стороны трава. Небо посветлело. Сквозь облака иногда просвечивала луна, и тогда в ее резком свете он отчетливо видел тропу, пересекающие ее зверюшечьи дорожки и вдалеке, справа, возле монастырской стены, черную блестящую воду пруда. Обратитесь и приходите. Но разве он не услышал обращенного к нему оклика? И разве не бредет сейчас в лунном призрачном сиянии, с печалью сложив в сердце все свои надежды и упования, любовь, отцовство, счастливый лад семейной жизни и вверив себя единственно лишь милосердию Божьему? И разве не молится молитвой отходящего ко сну: временному, каковой, однако, может перейти в вечный? В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой: Ты же мя благослови, Ты мя помилуй и живот вечный даруй ми.

Он шептал и шептал, шел и шел. Тропа привела его к сухому сейчас рву, протянувшемуся вдоль монастырской стены. Там он взял левее, с усилием одолел небольшой пригорок и оказался на площадке перед монастырскими воротами. Черной тенью стоял на краю ее полуразрушенный двухэтажный дом; во времянке рядом, где мирным сном спал рыжий Мишка, белела на окошке занавеска. Блестела кованая ограда на могиле генерала Павлинцева. С хриплым лаем выбежали из-за времянки две средней величины собаки с круто загнутыми хвостами и с явно враждебными намерениями устремились к Сергею Павловичу.

– Ну-ну, – усовестил их доктор. – Жрать, небось, хотите.

Завернутые в бумагу, лежали в кармане два пирожка из приношения Игнатия Тихоновича. Он извлек сначала один и, разломив его пополам, положил у своих ног. Злобный рык тотчас прекратился, две половинки пирожка исчезли, будто их и не было, а на Сергея Павловича теперь с умилением глядели четыре глаза.

– Жаль пирожка, – признался доктор. – Подруга нашего Нестора великая мастерица. И Оля тоже, – с теплым чувством вспомнил Сергей Павлович, но всего лишь как знакомую, с которой виделся по меньшей мере год или даже два назад. – Однако надо мне с вами дружить.

Он достал второй пирожок, понюхал, сглотнул слюну и, разломив, скормил собачкам. Теперь, ласково виляя хвостами и снизу вверх преданно поглядывая на него, они трусили рядом.

– Молодцы, – шепотом похвалил он их. – Будете меня охранять… От Варнавы… и того… с черной бородой…

В их дружелюбном сопровождении он вошел в монастырские ворота и огляделся. В доме, где обитали монахи, было темно; едва светилось одно окошко, должно быть, светом возжженной у иконы лампадки или свечи. Если молишься, монах, молись, о чем знаешь; а мне ныне одно надобно, Господи милосердный: добыть патриаршье завещание и подобру-поздорову унести отсюда ноги. Голова-то болит. А ну как по ней еще раз саданут с таким же усердием? Холодом на миг повеяло на него в теплую летнюю ночь. Вдруг вне всякой связи всплыла в памяти однажды спетая ему Аней старинная песня: если мать еще живая, счастлив ты, что на земле есть кому, переживая, помолиться о тебе… Некоторая неловкость стиха и даже его упрощенность, решили они тогда с Аней, с лихвой искупается теснящим грудь сильным, искренним чувством. Кто возразит, что не так? Ведь сколь счастлив должен быть человек, имея заступницу, любящую его до отвержения самой себя, рыдающую о его грехах и всем готовую пожертвовать ради его блага. Нет ее у меня на земле. Но на небесах ты, мама, молись сегодня обо мне с особенным усердием.

Выглянувшая луна облила желтым резким светом громаду собора. В углу, у монастырской стены, высилась березовая поленница, волшебным светом сиявшая в ночи. Сергей Павлович еще раз оглянулся и прислушался. Ни души. Собачки вопросительно уставились на него.

– Здесь подождите, – шепнул он, указав на дверь, висящую на одной петле.

Помнил, что скрипела, и этого пронзительного звука, который вдруг прозвучит в ночной тиши, ужасно боялся. А чего, спрашивается, не боялся сейчас доктор Боголюбов, нежданно-негаданно ощутивший себя в шкуре домушника, под покровом ночи злоумышленно проникающего в чужое жилье? Собственная тень – и та, наверное, испугала бы его. От страха голова стала болеть сильней. Он перекрестился и тихонечко потянул за ручку двери. Она скрипнула. Он облился холодным потом, но потянул еще. Образовалась теперь неширокая щель, куда он осторожно протиснулся. Мрак был внутри. Слева, из коридора, пахло свежей побелкой; сверху, со второго этажа, несло затхлым воздухом. Сергей Павлович поднимался медленно, с чрезвычайной осторожностью, включив фонарь и прикрыв его рукой. Удачно миновав проваленные ступени, он очутился на втором этаже, свернул в коридор и двинулся на черный проем окна в его торце. С левой стороны вторая от конца келья, двери нет, он помнил. В окно без стекол глянула ему прямо в глаза беспросветная ночь. Он ответил ей завороженным взглядом и тут же задел ногой пустую консервную банку. От грохота, с которым она покатилась, Сергей Павлович едва не лишился чувств.

Потом он долго стоял, приложив руку к груди и стараясь унять захлебывающееся в перебоях сердце. Отдышавшись, он включил фонарь. На его пути валялась еще одна банка и блестело разбитое стекло… есть кому, переживая, помолиться о тебе. Ты, Анечка, у меня есть, и ты вместе с мамой моей обо мне молитесь. Господи, помилуй.

Он вошел в келью Гурия и, шепнув: «Благослови, старче. Я к тебе – забрать, что дед мой у тебя оставил», осветил стену, в которой вчера под его нажимом ощутимо поколебались два кирпича. Он их запомнил: на уровне его груди, почти посередине, чуть ближе к окну. Сделав два шага, Сергей Павлович приблизился к стене и тут же провел по ней ладонью. Один дрогнул. И второй рядом. Они.

Он запихнул фонарь за пазуху, достал и раскрыл нож, извлек фонарь и просунул крепкое лезвие в едва заметный зазор между кирпичами. Внизу – вдруг услышал он – взвизгнули собаки. Он тотчас погасил фонарь и некоторое время стоял в полной темноте, весь обратившись в слух. Мутный мрак наползал из окна. Ноги не держали, и, будто молотками, с шумом стучала в висках кровь.

Он присел на корточки, а потом и вовсе опустился на пол. Еще раз взвизгнули и умолкли. Кусок какой-нибудь не поделили, решил он, утирая кативший по лицу пот. Ну, велел он себе, и, собравшись с силами, поднялся, и осторожно повел лезвие влево. Скрипнуло, ему показалось, на весь монастырь. Он замер, но рукоять по-прежнему держал крепко. Немного выждав, Сергей Павлович с бóльшим усилием отжал лезвие влево. Кирпич двинулся и одним краем чуть вышел наружу. Давай, давай, ободрил его и себя Серей Павлович и нажал еще. Теперь кирпич вылез из своего гнезда почти наполовину, и доктор, забыв про всякую осторожность, потянул его рукой. С оглушительным стуком упал на пол нож. Сергей Павлович коротко простонал – и от стука, и от всплеска головной боли. Но ему, по чести, было уже все равно, услышит ли какой-нибудь страдающий бессонницей или вышедший во двор по малой нужде монах звуки подозрительной возни в бывшем келейном доме или обратит внимание на пробивающийся со второго этажа слабый свет. Кирпич оказался в его руке. Он положил его на пол, заодно подняв нож, вытащил из кладки второй, опустил глаза, перевел дыхание и взглянул.

Был там.

Прошитый нитками желтый конверт средних размеров.

4

Он протянул руку и тут же, будто обжегшись, отдернул ее, после чего вышел в коридор, глянул и прислушался. Мрак и тишина по всему дому. Сергей Павлович вернулся и теперь уже твердой рукой извлек из ниши конверт, семьдесят лет назад положенный в тайник дедом Петром Ивановичем. Неимоверная усталость сразу же овладела им, словно он целую вечность, изнемогая, тащил непосильную для него тяжесть. Он прислонился плечом к стене, спиной к дверному проему, и даже голову, в которой не утихала боль, прижал к кирпичам кладки. Луна показалась в мутном окне, он ей шепнул: «Все». В ответ она тут же скрылась за облаками, и в бывшую келью отца Гурия снова поползла тьма. В руках у него был конверт, в конверте – завещание патриарха. Сколько сил он положил, чтобы найти его, и нашел, а сейчас ощущал себя, как после тяжелого суточного дежурства на «Скорой», опустошенным, ко всему равнодушным, с одним лишь желанием – добраться домой, упасть и заснуть мертвым сном. Сергей Павлович поразился. Где радость? Чувство победителя? Торжество поборника правды? Сознание исполненного долга? Он был пуст, немощен и подавлен. Руки, между тем, сами собой ощупали конверт, отыскали конец нитки и потянули ее. Она оборвалась, зато теперь конверт можно было легко открыть, что пальцы и сделали, отогнув клапан, забравшись внутрь и достав сложенный пополам лист бумаги. Сергей Павлович включил фонарь. Пожелтевшая страница оказалась перед ним, с поблекшей, когда-то синей машинописью. Он почему-то сразу глянул вниз, на подпись.

Смиренный Тихон, Патриарх Московский и всея России.

25 марта / 7 апреля 1925 года.

Дрожь потрясла Сергея Павловича Боголюбова. Он глубоко вздохнул и принялся читать, торопясь и быстро перебегая глазами со строки на строку:

Чада Мои, верные чада Святой Православной Российской Церкви!

Сие Мое последнее, действительное напутственное слово…

Дальше.

…по слабости моей пришлось пойти на уступки ради обещанных будто бы ослаблений и даже прекращения гонений на Православную Церковь.

Дальше.

…ожидать напрасно. До той поры, пока будет существовать ниспосланная нам Богом в наказание эта власть, Церковь будет подвергаться заушениям подобно тому, как заушали и мучили Ее Божественного Основателя.

Тут шорох послышался ему в коридоре. Он поспешно выключил фонарь и несколько минут, затаив дыхание, неподвижно стоял в темноте, но слышал лишь гулкие удары сердца и звенящую по всему дому тишину.

Но не только насилие, тюремные заключения и кровавые расправы власть обрушила на Церковь в своем стремлении уничтожить Ее.

Дальше.

В последнее время до Нас дошли верные сведения о намерениях безбожной коммунистической власти допускать к епископскому служению только проверенных и одобренных ею людей. О, да не будет! Если же таковое произойдет, то по праву, данному Нам Верховным Пастыреначальником – Господом и Богом и Спасом Нашим Иисусом Христом, руководствуясь Правилами Св. Апостол, Правило тридцатое, а также правилом третьим Святого Вселенского Седьмого Собора, Никейского, объявляю сих епископов – лжеепископами, иудами и слугами Антихриста, все совершенные ими епископские хиротонии, по-ставления в диаконский и пресвитерский чин, а также совершенные ими пострижения – не имеющими силы, недействительными и аки не бывшими.

Ибо от иуд благодать отщетивается. Ложь – семя дьявола, ложью и отступничеством не может быть сохранена Христова Церковь. Придет время…

Теперь Сергей Павлович совершенно ясно услышал шаги – сначала на лестнице, потом в коридоре, услышал жестяной грохот попавшейся кому-то под ноги банки и увидел яркий луч света. Он выключил фонарь и затаился. Придет время… А дальше?

Сильным светом вдруг озарилась келья отца Гурия с ее голыми стенами, темно-серыми от грязи стеклами окна, двумя железными койками и черной нишей на месте вынутых Сергеем Павловичем кирпичей. Доктор повернулся и, прикрыв глаза рукой, различил в черном дверном проеме две фигуры. Свет переместился чуть в сторону, и в одном он узнал чернобородого тракториста. Другой, высокий широкоплечий мужик в спортивном костюме, молча шагнул к младшему Боголюбову. И тракторист вслед за ним придвинулся ближе и вкрадчиво спросил:

– Ознакомился?

Сергей Павлович молчал, скованный ужасом.

– А теперь отдай, – услышал он и вслед за тем замертво сполз на пол от разламывающего голову удара.

5

На берегу пруда, под дубом, уже вырыта была довольно глубокая яма. Лопата добротной немецкой стали валялась рядом. Они доволокли тело Сергея Павловича Боголюбова до приготовленной ему могилы и, умаявшись, присели покурить.

– Тяжелый, – сплевывая, пробормотал тракторист.

– Мертвяк… – отозвался его напарник. – Они всегда такие. Бумагу-то взял?

– А как же! Нам с тобой, Витюня, за нее оклад светит, а то и два, и досрочное представление.

Докурив сигарету, Витюня поднялся и взял лопату.

– Жди больше, – сумрачно промолвил он. – Они себе и окладов навыпишут, и чины нарисуют. А нам – хер. Ну давай, вали его туда, я закопаю.

Ухватив тело доктора за ноги, тракторист подтащил его к краю ямы и, напрягшись, сбросил вниз. Сознание вернулось к Сергею Павловичу, он ощутил чудовищную боль в затылке, увидел тьму над собой и попытался позвать Аню.

– Ан… нн-я, – вместе с протяжным стоном вырвалось у него. Он хотел еще укорить ее: что же ты не идешь? Ты видишь, я умираю. Помоги мне. Но этих его слов не услышали ни небо над ним, ни земля, в которой он был погребен.

– Живучий, – удивился Витюня. – Ты, когда бил, небось, чуть смазал.

– Да вроде хорошо я бил. Я этим кастетом башки три проломил, не меньше. Ничего, сейчас поправим. – Из ватника, висящего на дубовом суку, он достал пистолет с длинным стволом и вернулся к яме. – Сейчас перестанет…

– Чудак. А чего ты туда его не взял? И кровищи было б меньше.

– В святую обитель да с оружием? Не положено. Посвети. – Он нагнулся и трижды выстрелил в Сергея Павловича: в грудь, туда, где сердце, и в залитую кровью голову. – Все. Мертвее не бывает. Давай, закидывай.

6

В интернате ждал его Саша и, не дождавшись, с новой силой проклял весь этот лживый мир и самого главного лжеца, сидящего где-то на небе и с усмешкой взирающего на мучения ни в чем неповинных людей.

С обидой думал Игнатий Тихонович, что уехал в свою Москву, даже не попрощавшись.

Ждал сына Павел Петрович, пил, плакал, звонил друзьям-газетчикам, умоляя, чтобы они узнали, где его Сережка.

Цимбаларь собирался ехать в Сотников и на месте выяснить, что могло случиться с младшим из рода Боголюбовых.

В час гибели Сергея Павловича Аня увидела нечто темное и страшное, обволакивающее ее с ног до головы, и, вскрикнув, упала без чувств.

1999–2009