Но в этот вечер его лицо низко у моего лона, а его руки крепко держат мои ягодицы, ногти ранят, и вдруг он приподнимает меня и подносит ко рту, как полный до краев стакан вина. Он раскрывает меня и пьет, язык ныряет глубоко, зубы впиваются в мою плоть, мне больно, я с силой отталкиваю его, но его голова становится тяжелее, жесты настойчивее, мои пальцы вцепляются ему в волосы, тянут, отпихивают, но он противится, не слышит меня, не слушает, не желает знать, что я этого не хочу, и продолжает, хищник, каннибал; и тогда всплывают образы, которых я не люблю, они не похожи на нас, они не мы, это не я, не я это тело, взрезанное, съеденное, не со мной он это делает, но с женским лоном, все равно с каким, все равно с кем; это мое первое унижение, рана, которую не зарубцует время, я была мясом у него во рту, все равно каким, все равно кем.
Мои первые слезы с мужем пролились в тот день.
Ища корни моих слабостей, я с горечью понимаю, что наши страдания никогда не бывают глубоко зарыты, а наши тела – достаточно велики, чтобы похоронить в них все наши боли.
Муки совести – или нравственная деликатность.
Бросить моих детей. Сломать их молодые жизни. Нанести удар Манон, нашей старшей дочери. Предать моего мужа. Разочаровать наших друзей. Заставить обезуметь от горя мою лучшую подругу. Уморить мать медленной смертью. Бежать, как преступница. Стать, в свою очередь, уличной. Эгоизм, эгоизм, эгоизм.
Теперь я должна была вернуться в наш дом. Принять ледяной душ. Забыть его взгляд. Оттереть места на моем теле, которых он касался, с тех пор как мы смотрели друг на друга. Больше не ходить на улицу Бетюн. Не сесть рядом с ним, никогда, не сказать ему однажды, что мне хотелось бы узнать, каков его голос, что я готова к этому. Не услышать, как он называет мне свое имя, рассказывает о своей жизни, когда я была бы так близко к нему, что ощутила бы биение его сердца, кипение крови в его жилах.
Я, наверно, должна была признаться в моем желании Оливье, попросить его помочь мне нейтрализовать этот яд, попытаться его растворить в благости наших будней, уюте нашего брака, попросить у него прощения.
Мне бы следовало биться за то, чтобы эта надвигающаяся гроза не разразилась, чтобы грозные молнии не разрушили то, чем мы были тогда.
Счастливую семью.
Я помню, как учила меня мать: желание приходит с познанием другого, и это познание, Эмманюэль, ведет к любви.
Для нее любовь – вещь разумная, даже выстроенная, ведь она прочерчивает путь целой жизни, от размеров дивана до места в постели, количества детей, способности закрывать глаза (как официанты в пивной). Со временем, вообще-то довольно скоро, я решила, что эта вера придумана для тех, кому приходится довольствоваться любовью посредственной, мелкими негорючими желаниями.
Матери учат нас терпению, этому вежливому кузену аскезы, потому что они знают, что между желанием и любовью есть ложь и капитуляции. Желание не вместит целую жизнь, говорила она мне.
– Любовь тоже, отвечала я ей. Я верю в первый взгляд, мама. Верю в первое впечатление. Верю в язык тела. В язык глаз. В головокружение. В молнию.
– То, во что ты веришь, моя девочка, приводит к горю.
Ну и вот.
«Трава на лужайке стала для козы с тех пор невкусной. Она затосковала. Бока у нее ввалились, молока стало мало. Больно было видеть, как натягивает она веревку и тянется к горам, жадно раздувая ноздри. «Ме-э», – грустно жаловалась она».
Итальянская церковь. Даже сицилийская. В самом конце длинной прямой дороги. По обеим сторонам дороги поля. А в полях поденщики за работой. Когда начинается сцена, звонят колокола, двери церкви распахиваются, и выходят новобрачные. Сыплется рис. Летят букеты. Смех. Поцелуи.
Новобрачные садятся в большой автомобиль – и вот он уже едет на скорости человека, идущего под полуденным солнцем, вдоль полей. Поденщики поднимают головы. Некоторые здороваются. Другие пользуются случаем, чтобы утереть лицо, выпить глоток воды или вина. Чета улыбается, посылает воздушные поцелуи, а она еще бросает лепестки. Внезапно поодаль, среди колосьев, очень красивое лицо молодой светловолосой женщины оборачивается к машине. Она смотрит на новобрачного, а новобрачный на нее. Это неописуемый взгляд. Огонь. Конец света.
И зритель понимает одновременно с ним.
Что это она.
Девушка с полей.
Любовь его жизни.
Преподаватель, который вел во втором классе факультатив по кино, куда я ходила, улыбнулся, читая придуманный мной сценарий короткометражки, и, сделав несколько замечаний, заключил: Эмма, вы путаете любовь и желание; он классифицировал меня как трагика. Класс засмеялся. Я покраснела.
Но я всегда верила в молнию.
Я прихожу туда почти каждый полдень, и почти каждый полдень он там. С друзьями, коллегами из офиса – не знаю. Иногда один – все чаще, по правде сказать. Он садится теперь так, чтобы можно было наблюдать за мной, пока я обедаю у стойки. От его ямочек на лице чудится улыбка, даже когда он не улыбается.
Наши взгляды все время встречаются, сталкиваются, схлестываются.
Его – пронзают меня порой, и это ощущение волнует, сбивая с дыхания.
Мои – ласкают, ищут нежности и соли на его коже.
Мы еще не смеем приблизиться друг к другу.
Когда он смотрит на меня, я слышу свое сердце, как слышала сердца моих детей на эхографии, это неотвязный звук, барабанный бой, перекрывающий все, грозный и радостный одновременно.
Он смотрит на меня, и мне кажется, что нет больше моего изуродованного беременностями живота, исчезли растяжки; мне кажется, что нет больше первых седых волос, морщинок, кругов под глазами, подозрительного цвета родинок, а есть идеальная кожа, чистая, новенькая и нагая, совершенно нагая, мне кажется, что я снова стала девушкой лет шестнадцати, девушкой, да, в том возрасте, когда еще не боишься прыжка в пустоту, потому что веришь, еще на несколько лет веришь в удачу, в ангелов и в любовь.
Он смотрит на меня, и я стою, нагая, посреди мира.
Покидая пивную, я чувствую его глаза у себя на шее, на спине, на пояснице. Два раскаленных уголька ложатся на мое тело по мере его желания, два ожога медленно пожирают меня еще долго, когда я возвращаюсь домой, когда целую детей, когда ложусь рядом с мужем.
И в ночной тишине я спрашиваю себя, какими будут его первые слова.
Мне вспоминается песня о безумном желании рабыни из гарема.
Она хотела быть немой и почти глухой, чтобы ее господин убаюкал ее словами: «Слова как море плавны, текучи, / Слова как море бурны, могучи. / Слова, прикинувшись кривыми зеркалами, / Полны любви или горькой печали»[9].
Теперь, когда все кончено, я понимаю это желание ползти.
Иногда я все еще ползу к нему.
Софи.
Софи – моя абсолютная подруга. Абсолютная: без границ и пределов. С ней убеги в Париж каждый месяц, Синематека – Маккендрик, Кавалье, Дзампа, Ланг, Сарафян, – Орсе и Картье, блошиный рынок Поль-Берт в Клиньянкуре. С ней тонны книг. С ней иногда неистовство опер, легкость балетов.
С ней мой шалый смех и все мои секреты.
Софи знает. Она знает, как я искренна, знает, как глубоки мои озера и как рвется с привязи моя душа. Как я улетаю, когда плохо кончают героини моих любимых опер – Чио-Чио-сан, Мими, Русалка.
Знает она и то, как меня заносит.
– Но на этот раз, – сказала она, – занесло тебя круто. Даже очень круто. Излагаю вкратце. Ты задвинулась на мужике, который вытер рот в ресторане, в чем, кстати сказать, нет ничего такого уж исключительного, это говорит только о том, что он хорошо воспитан. Ты видишь его каждый день или почти. Больше трех недель ни единого слова, только взгляды кокера, глазки в угол – на нос – на предмет, улыбки с румянцем. Ты танцуешь на тротуаре, скоро запоешь Греко[10]. Пройдет немного времени, и ты сядешь за столик рядом с его. Вы впервые заговорите, если только этот тип не немой. Ты не посмеешь поднять на него глаза. Он, полагаю, тоже. Женатик, понятное дело. От его голоса, каким бы он ни был, у тебя побегут мурашки. Ты сравнишь его с голосом Сами Фрея. Мориса Роне. С голосами, у которых есть плоть. Вот тебе и гусиная кожа, моя гусочка. А пока ты звонишь мне. Губки бантиком: да что это со мной, моя Софи? Раздрай, вот что. И вот она я. Как всегда. Скажи, кстати, спасибо лучшей подружке. Вот она я и вот она ты, здесь, передо мной, прекрати улыбаться, у тебя идиотский вид, как в шестнадцать лет, когда ты вела девчачий дневник, да-да, девчачий, ты не забыла, что была по уши влюблена в Жан-Кристофа Тана, чернявого красавчика, который умел играть только «Запретные игры» и «Голубой дом» на своей гитаре, очуметь, мы больше не могли, мы посылали ему партитуры Битлов и Джанго Рейнхардта, – молчи, ты не забыла, что хотела умереть, потому что он на тебя не смотрел, и у тебя из-за этого высыпали прыщи по всему лицу, а теперь, пусть и без прыщей, хотя ты их заслужила, я снова вижу мою дебильную подружку, даже мегадебильную. (Она немного помолчала и продолжала серьезнее.) Ты же не бросишь Оливье из-за этого. Не бросишь твоих детей. Твою жизнь. После всего, что вы вместе пережили. Его болезни. Вашего огромного мужества, его и твоего. Если у тебя сорвало резьбу, я могу увезти тебя на несколько дней в Мадрид. Будем пить «Баккарди» с naranja y ron[11], ты поцелуешь двух-трех танцоров фламенко, если захочешь, и главное, главное, ты оставишь там твою дебильность, мы вернемся, и ты водворишься в твое чудесное семейство. Я возьму еще кофе, тебе заказать? И для начала убери-ка с лица эту улыбку дурочки. Пожалуйста. Два кофе, мсье.
Абсолютная.
И тогда я изложила ей теорию пятна – мою метафору желания.