— Ну, это уже неприлично становится, — притворно недовольным тоном сказал Макс Андреевич. — Так я по твоей милости и буду произносить «мат» да «мат», — пробурчал он. — Пошли спать…
Не спалось. Командование и штаб округа накануне перебрались на запад, ближе к границе. Зачем? Долго еще я стоял у раскрытого окна, курил… Удивительно хороша была эта южная звездная ночь. Тишина как застыла в воздухе. Нарушали ее только редкие постукивания девичьих каблучков — это запоздалые влюбленные мерили Крещатик…
Посмотрел на часы: полтретьего ночи. Два часа тридцать минут двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.
Сон все-таки сломил меня. Но вдруг словно что-то обрушилось в гостинице. И топот ног по лестницам, хлопанье дверей, громкие голоса. Выскакиваю в коридор. Мимо меня бегут.
— Что случилось, товарищи?
— Война!!!
Война… В это не хотелось верить. Но не верить было невозможно.
Да, свершилось. Война перестала быть областью споров политиков и сферой полемики теоретиков военного искусства, она стала реальностью — грубой и зримой.
Зримой: первые разрушения на улицах Киева, первые сироты…
Город — как растревоженный улей. Слухи о немецких диверсантах, переодетых вражеских лазутчиках… Немедленно вернулись с М. А. Рейтером к себе в 19-ю армию, но на следующий день пришлось снова выехать — в город Лубны. Вслед за мной должен был приехать заместитель начальника штаба армии полковник П. Н. Русаков. В ожидании его отправился посмотреть, что это за город такой — Лубны. Забрел на далекую окраину. Какое-то двухэтажное здание… Обошел его вокруг. А!.. Больничка, оказывается… И стоит-то как — просто утопает в зелени.
Красивый городок.
Вижу, раздвигаются занавески на окнах, мимо которых иду. Решил, что смущаю покой больных, надо уйти. Побрел в обратную сторону.
Не тут-то было. Чувствую шаги за спиной. Оглядываюсь: вслед за мной группа женщин в халатах — белых и в больничных, цветастых. Заметили, что я обернулся, тотчас попрятались за деревьями. Сделал несколько шагов — опять двинулись за мной. Гляжу, обгоняет меня мальчик с пионерским галстуком, бросает на меня полный любопытства и осуждения взгляд и мчит куда-то вперед. А через две-три минуты возвращается уже не один, а с милиционером.
Милиционер обращается ко мне, держа руку на кобуре нагана:
— С какой целью гуляете здесь?
— А что, это запретная зона?
— Много хотите знать, гражданин.
— Что же вам от меня надо?
— А то, что нельзя разгуливать, здесь будет военный госпиталь.
Тоже, конспиратор! Тотчас за моей спиной раздается предостерегающий женский голос:
— Что же это вы ему говорите, товарищ милиционер?
Оборачиваюсь — мама родная, меня обступают со всех сторон женщины, и на лицах у них написано такое, что мне явно не поздоровится. Но мне, мужчине, спасовать перед женщинами! На вопрос милиционера: «Вы кто будете?» — ерепенюсь:
— Разве не видите: командир Красной Армии.
Однако бравый милиционер не сдается:
— Паспорт!
Ну откуда у меня, военнослужащего, паспорт? Что он, в самом деле…
— Никакого паспорта у меня нет. Вы…
Но продолжить мне уже не дают:
— Да что вы с ним цацкаетесь, товарищ милиционер!
— Хиба ж не бачите!
— Берыть же его, бо…
Кольцо женщин вокруг меня смыкается. Милиционера оттерли в сторону. Крики, угрозы. И наконец раздается:
— Шпиен, да ей-богу ж, шпиен! Ось мы ему покажемо. А ну, жинки!
Не хватало только этого призывного клича. На мне рвут одежду, кто-то уже отцепил планшетку. «Славу богу, пистолета не нашли, — успеваю подумать я, — застрелят, право!»
Но меня, кажется, убьют и так — по лицу уже течет кровь, ворот гимнастерки разорван, вцепились в волосы.
Как умеют бить женщины, лучше меня описал Михаил Шолохов в «Поднятой целине», не буду с ним соревноваться, скажу только, что пришел бы мне бесславный конец в первые же дни войны, если б в этот момент не подоспело сюда несколько военных.
Толпа расступилась перед ними. И когда женщины увидели, что те с удовлетворением возвращают мне удостоверение личности и берут при этом под козырек, их как ветром сдуло.
Надо было видеть, с каким изумлением осматривал меня полковник Русаков, когда меня, истерзанного, исцарапанного, с всклокоченными волосами, привели к нему. И как хохотал, когда я поведал ему, как чуть не пал жертвой бдительности санитарок и выздоравливающих небольшой местной больнички.
— Что ж, майор, поздравляю с первым, так сказать, боевым крещением, — сказал Русаков, утирая слезы. — И не стоит обижаться на женщин, они ведь из патриотических побуждений…
Сейчас я и сам не могу сдержать улыбки, вспоминая свое «боевое крещение», а тогда… Тогда я не сразу отдал должное патриотизму моих мучительниц. Вот встретиться бы с ними нынче, от всей души поклонился бы им до земли и сказал бы все высокие слова, какие знаю…
А тогда всю ночь пролежал, не смыкая глаз, ощупывая свои синяки и шишки, терзая себя подробностями комической ситуации, в которую угодил. «И кого за шпиона приняли!» — сетовал я и вспоминал всю свою жизнь.
…Я родился в маленьком, закинутом высоко в горы армянском селе Чардахлы в Шамхорском районе Азербайджана. Здесь я впервые услышал слово «Отчизна».
Это было в те далекие для меня времена, когда еще мальчуганом удостоился высокой чести быть посланным на эйлаги[3] подпаском к чабану Мехти-даи, дядюшке Мехти — так теперь его уважительно зовут в наших краях. В ту пору он был хотя и значительно старше меня, но все-таки еще сравнительно молодым человеком. В высоченной островерхой папахе, огромной черной бурке, вооруженный длиннющим посохом, чабанской палкой с крючком на конце, чабан Мехти был в моих глазах аксакалом — мудрецом, учителем, наивысшим авторитетом.
Педагогики он придерживался, правда, не современной, основанной главным образом на универсальном применении своего посоха: и для ловли заблудших овечек (он это делал виртуозно своим крючком на палке!), и для вразумления непонятливых подпасков.
Однажды, когда мы с ним и еще одним, уж вовсе малолетним мальчуганом карабкались в горы, разыскивая пропавшего барана, а мальчишка захныкал и я дал ему подзатыльник, Мехти огрел меня по спине своим посохом так, что я до сих пор забыть не могу. При этом он произнес лишь: «Мы с тобой мужчины» — и замолчал.
Чабан Мехти вообще мало говорил с нами, подпасками, со мной в частности, хотя прекрасно владел армянским, а я довольно хорошо знал азербайджанский язык. Наши села были соседями — азербайджанское Аиплу, неподалеку русская деревня Славянка. С эйлагов, с высоты, казалось, что они примыкают друг к другу. Здесь, на высоте, повстречали мы другого чабана, моего родственника дядю Айказа.
Мехти с Айказом были старинными приятелями и в чем-то даже похожими друг на друга — оба немногословные, суровые на вид, хранители неписаных законов чабанской касты, пользующейся у жителей гор особым уважением. Настоящие мужчины, говорили о них. Еще бы — весь свой век в горах, вдали от дома, один на один с волками, ночной тьмой, ледяными ветрами и одиночеством!
Вот здесь и произошел разговор, когда, мне кажется, я впервые услышал слово «Отчизна». Одного только не помню: по-армянски ли, по-азербайджански было оно в тот раз произнесено.
— А что это — Отчизна? — спросил я.
Мехти посмотрел на меня как на недоумка.
— Отчизна — это земля отцов. Это ведь и по-армянски так? — повернулся он к Айказу.
— Да, земля отцов, — повторил Айказ. — Здесь был дом твоего прадеда. И его деда, — Айказ кивнул в сторону Мехти.
— Пусть земля, — сказал Мехти, — будет им пухом.
— Без хорошего соседа, — добавил Айказ, — очаг не очаг, дом не дом.
— Да… без очага дома нет, — подтвердил Мехти.
— А без дома — села. А без села — и Отчизны тоже. Понятно? — строго спросил Айказ.
— Понятно… — ответил я.
Впрочем, по-настоящему понятно мне это стало лишь много лет спустя.
Хоть и неписаными были суровые законы гор, но параграфом первым значилось в них: будь защитником своего очага, своего дома, своего края, своей страны. Жизнь твоя дорога, но не дороже чести Родины, отдай за нее свою жизнь, чтоб продлилась жизнь ее. Суровость закона этого прежде всего адресовалась мужчине. Мужчина брал меч или простой топор — что первое попадалось под руку — и становился в строй защитников, в строй воинов. Стать воином мог каждый, кто достигал возраста мужества. Но дальше нужно было с честью оправдывать свое мужское звание. И потому оно считалось в высшей степени почетным. Мальчик становился мужчиной, а значит, воином, защитником. Когда мальчуган совершал смелый поступок, о нем говорили одобрительно: «Погляди на него, взрослый уже, воин…»
И мы, мальчишки, мечтали, когда наконец мы станем взрослыми.
Кто из мальчишек в детстве не играл увлеченно в «войну»? Но в мое детство она вошла всей своей реальностью, как, впрочем, и у мальчишек сороковых годов. У меня это были двадцатые годы. Еще не закончилась Гражданская война. Еще бурлят вовсю на Кавказе военные и политические страсти, в которых мне, двенадцатилетнему мальчишке, конечно, не разобраться. Одно знаю: взрослые вооружаются, создают в селах дружины для самозащиты, значит, надо и нам (мы ведь тоже почти уже мужчины) вооружаться. Достаю старинный дедушкин кинжал, прицепляю его к своему поясу и в таком воинственном виде появляюсь на улице. Но вместо лютой зависти товарищей слышу насмешливый хохот прохожих: «Эй, вояка, от твоего вида у самого турецкого паши будут переполненные штаны!»
Я оглядываю себя и понимаю, что вызывает такую реакцию: дедушкин кинжал такой длины, а я такого маленького роста, что кинжал достает до самой земли. Закусывая до крови губы, снимаю кинжал, прячу его в саманник, но каждый день проверяю, цело ли мое грозное оружие.
Но вместе с тем мне уже начинают доверять — берут в ночной дозор, в караул. Крестьяне вооружаются на всякий случай — здесь уже знают, какая судьба постигла Бакинскую коммуну. Правда, стало известно, что к Баку продвигается с боями Красная Армия, а точнее, 11-я ее армия во главе с Кировым, Орджоникидзе, Микояном, но все равно крестьяне не хотят быть застигнутыми врасплох: в горах свирепствуют националистические банды всякого рода, пытаются посеять рознь и раздор между веками живущими в мире и дружбе соседями, жителями армянских и азербайджанских сел. Это националистам удается плохо, и тогда они пытаются спровоцировать вооруженные столкновения, сами нападают на мирные селения. Народные дружины самообороны возникают повсеместно — крестьянам надо пахать и сеять, а не стрелять.