Лысый заместитель (тоже длинный, тоже мощный старик, умные доброжелательные глаза, подвижные руки): Что тут делать? Мальбейер, кто же еще? И обсуждали мы его, разве не так? Он давно созрел для этого места. Конечно, Мальбейер.
Эмпрео-баль (поднимает, как школьник, руку; улыбчив, ехиден); Я против. Мальбейер - атавистический пережиток, разве вы не видите? Вечные тайны вокруг него, интриги какие-то, все ходят недовольные, передрались... Да у меня куча материалов! Не-ет, я против. Он вам устроит!
Седой заместитель (огромные веки, бульдожья челюсть, взгляд мутноватый, пальцы дрожат. Булькающий бас. Шестьдесят восемь лет): Я что-то слышал подобное, но не поверил. Не верю и сейчас. Интриган? У нас? в Управлении? Чушь какая-то!
Лысый заместитель: Вы что-то путаете, друг Эмпрео. Может быть, он и чудаковат немного, но... Да ну что вы! Я его знаю прекрасно! Честнейший, кристальнейший человек! Его сколько раз проверяли. Не может этого быть, правда? Он и живет здесь, в Управлении. Вы разве не знали? Он и отпуска никогда не берет. Так и живет в своем кабинете. И на трудные случаи выезжает. Жизнью рискует. Разве не так?
Директор: У вас есть другая кандидатура, друг Эмпрео?
Эмпрео-баль: Видите ли, мне довелось хорошо узнать одного капитана, он работает у Мальбейера. Некий Дайра.
Директор: Ну как же, Дайра-герой, кто не знает Дайру-героя!
Лысый заместитель: Но позвольте, он всего капитан! Можно ли сравнивать!
Эмпрео-баль: Дорогой мой, мы выбираем не чин, а человека. Дайра создан для этой должности, заявляю вам как профессионал.
Лысый заместитель: Нет, я все-таки за Мальбейера. Дайра какой-то. С чего?
Седой заместитель: А что, я бы рискнул. Даже интересно. Я ведь тоже знаю этого человека. Возможно, Эмпрео-баль не так уж и не прав. Этот Мальбейер, он, конечно, очень подходит, но слухи! А Дайра чист и предан. И дело знает.
Директор: А ваше мнение, друг Свантхречи!
Свантхречи (поднимает голову. У него лицо только что отсмеявшегося человека; смотрит на лысого заместителя): Так, значит, вы не знали, что Мальбейер - самый гнусный, самый суетливый из всех интриганов?
Лысый заместитель: Клевета, уверяю вас, кле-ве-та.
Свантхречи: Вы, значит, со всем вашим знанием людей, считаете его "честнейшим" и даже "кристальнейшим"? (Обращается к директору) Я поддерживаю кандидатуру Мальбейера.
- Сто-о-о-п! - кричит Мальбейер. Изображение останавливается. Грандкапитан пристально смотрит на улыбающегося Свантхречи и недовольно морщится.
ТОМЕШ КИНСТЕР
...не был коренным сантаресцем, однако прожил в городе достаточно долго, чтобы любить и признавать только его. Но чем больше становился Томеш "коренным жителем", тем меньше город проявлял желания признать его таковым. С самого детства Томеша донимали высказанными и невысказанными упреками в том, что он чужак: и говорит не так, и делает не так, и лицо у него не такое, и вообще все у него не такое. К этим упрекам прибавляли обычно и другие - даже не упреки, а скорей насмешки, не злобные, но едкие. Я весь изрыт ими, весь, сказал о себе Томеш после того, как стал импатом. Родись он здесь, он не стал бы скрываться, когда заразился, он бы пошел к людям за помощью и, может быть, все бы как-нибудь обошлось.
Всю жизнь Томешу казалось, что скрыта в нем огромная сила, хотя на самом деле он был слабый и временами до трусливости нерешительный человек. Эта сила была предметом его тайной гордости и составляла, в сущности, основной смысл его существования. Способностей у Томеша было много, однако талантами он не блистал, поэтому переход от пустой мечтательности к мечтательности, если так можно выразиться, практической давался ему с трудом: бедняга никак не мог понять, в какую же сторону разовьется его сила, если она все-таки проснется. В двадцать пять лет он в первый, может быть, раз серьезно задумался, а существует ли она, эта его огромная сила. Примерно тогда же он и женился.
Жена его, в девичестве Аннетта Риггер, была на пять лет старше Томеша и являла собой тип властной, умной и чрезвычайно раздражительной женщины. Три бурных, злобных и нервных года совместной жизни совершенно истрепали Томеша.
Томеш Кинстер был врач. Он выбрал медицину после долгих раздумий и с некоторым разочарованием в душе. Он отказался от искусства, философии и математики ради мечты навсегда избавить человечество от импато, даже больше - подарить ему импато без тех трагических последствий, к которым в большинстве случаев приводит эта болезнь. Только так - ни больше, ни меньше.
Кафедры импатологии в университете не существовало. Однако импатологи были и была исследовательская группа, попасть в которую мог далеко не каждый. Курс импатологии отличался чрезвычайной информативностью, однако рецептов излечения не давал - их пока вовсе не существовало. Курс интеллектики, расширенный, даже, пожалуй, более широкий, чем это нужно медикам, читался тогда отвратительно (женоподобный профессор Марциус, страстный и косноязычный, плохо разбирался в предмете, однако никто из профессората не считал себя достаточно компетентным для официальной подачи претензии) и тоже пользы не приносил. Единственным плюсом являлось то, что выпускники Группы получали направление в центральные импатоклиники.
Он окончил Университет и попал в Старое метро, главную клинику города. Люди один за другим гибли на его глазах, гибли страшно, а он ничего не мог сделать, даже не понимал толком, почему они погибают. Импатология относится к тем немногим отраслям медицины, работа в которых из-за невозможности помочь больному сводится к надзирательским функциям: излечившиеся бывают, но излеченных нет. Поэтому нет удовлетворения. Юношеский пыл скоро гаснет, люди погружаются в рутину, становятся раздражительными, ленивыми, и каждый ищет способ оградить себя от чувства вины, чувства ненужности, винит других, окутывает свою деятельность секретами и лишними усложнениями, зубодробительной терминологией, ложью. Они представляли собой сплоченный клан сухих, аккуратных, непроницаемых и болезненно ранимых людей, всеми средствами себя рекламирующий и скрывающий убогость того, что происходит внутри.
Томеш всегда был уверен, что заразится. Опасения сбылись, но, к своему удивлению, он заразился не на работе, а скорее всего в ресторане, где с женой обычно обедал. Потом он часто вспоминал об этом ужине, настойчиво перебирал все тогда происшедшее, однако в голову приходили ничего не значащие подробности, а самого главного - откуда пришла зараза и как это произошло - он вспомнить не мог.
Томеш сознавал, насколько это ненужно - искать виновного, но все-таки искал, подчиняясь, может быть, иррациональному приказу изнутри, из останков искалеченного подсознания, снова и снова, по кругу: мягкий посудный звон... вежливый говорок автомата... смешок в соседней кабине... густой запах пищи... мимолетная улыбка жены, вызванная удачной остротой... его преувеличенный восторг по поводу этой улыбки... одновременно мысль: у нее приказ даже в линии ушей!.. жирный кусок хлеба на краю стола... рукопожатие... рукопожатие?! нет, нет, не там... извилистый путь от стола к двери... потом блеск уличной травы... сразу видно, что здесь не бывает машин: там, где проезд разрешен, трава причесана в направлении движения и разлохмачена по центру... разговор о детях... усталость, подсвеченная листва, чей-то далекий смех, птичий гомон... казалось, идут они не по улице, а по нежно освещенному коридору... что-то комнатное.
Томеш почему-то был твердо уверен, что заражение произошло именно тогда - или по пути домой или в ресторане, куда по средам приходили послушать наркомузыку его сослуживцы и куда тайком от Аннетты пробирался он сам, потому что Аннетта не любила, когда Томеш занимался чем-то, что не было непосредственно связано с ней.
Мелочи, мелочи, все это так неважно! Вот они входят в дом, поднимаются на второй этаж, открывают дверь, входят. Она поворачивает к нему голову. Гордость. Затаенный приказ.
Томеш в ответ загадочно улыбается.
- У меня появилась неплохая идея, - говорит он.
- Правда?
Уже тогда можно было понять, что с ними произошло. Но им казалось - это продолжение улицы.
Они вошли в огромную холодную спальню. Он обнял ее неуверенно, и Аннетта не отстранилась, хотя раньше терпеть не могла и намека да ласки. Вдруг поддалась и сама удивилась, и что-то проскрипела презрительно, просто затем, чтобы не сразу сдавать позиции. Точеный шаг, незнакомый, притягивающий поворот головы. Только тогда, в тот после улицы раз, так было, потом - всегда другое, не счастье, а лишь болезненная порция счастья.
Она лежала с Томешем бесконечно, омерзительно голая и (как сказал Томеш) омерзительно прекрасная. От наслаждения хотелось вытянуться на километр. В темноте четыре смутно-белых руки, толстые жаркие змеи.
- Что же это такое? - спросила Аннетта.
- Да, - шепнул Томеш. - Я так и не помню уже.
Исполинские теплые губы. Тераватты нежности. Боль. Бархатная грудь, разлившаяся по телу, чуть намеченная выпуклость живота. Он обнял ее, она сказала - раздавишь, шепнула - раздавишь, дохнула только. Ммммм, сказала она, ммммм.
Все, все было тогда - и радость, и голод, и злость, и начавшееся прозрение, отвращение даже, - но все это и все, что вокруг, слилось тогда в потрясающую симфонию, и даже не тогда, а вот именно после. Подозрение на болезнь еще не пришло, а как бы появилось на горизонте, слишком уж было им хорошо, чтобы думать о чем-то, и странно было Томешу, что он, всегда ставивший выше всего эстетические наслаждения, а плотские радости воспринимавший, как многие воспринимают - с жадностью, с жаром, но отдавая себе отчет, что это всего лишь физиологическое отправление организма, как бы стыдясь, - что он вдруг сконцентрировал свою жизнь именно на таком простом и, даже странно, великом удовольствии и причислил испытанное в ту ночь к самым значительным, самым тонким переживаниям, что пришлись на его долю.
И они заснули потом, а через час одновременно проснулись. Как от удара. Мягкого, пьянящего, в грудь. Нет, им не хотелось повторения. Хотелось им так много, даже непонятно чего. Просто лежали, глядя в потолок.