Тарковский и я. Дневник пионерки — страница 3 из 84

ад этой книгой», как написано, то есть поправлено Вами в «Вашем» теперешнем предисловии к книге, к слову сказать, составленном мною в основной его части из бывшего моего предисловия к «Книге сопоставлений».


Немыслимо неосмотрительно для себя поступила гораздо позднее госпожа Тарковская, но она так или иначе невольно одарила меня копиями нескольких страниц из дневника своего супруга, одна из которых гласит: «Да, забыл вчера: О. Суркова прислала ужасное письмо, полное хамства, претензий и проч., и проч. Надо отвечать, но очень не хочется». Понятно, что этого своего нежелания Тарковский не преодолел, приписав однако ниже на той же странице прямо-таки своей рукой две, видимо, ассоциативно возникшие у него цитаты:

Честные люди не бывают богаты.

Богатые люди не бывают честны.

Лио-Тсе.

Никогда не беспокой другого тем,

Что ты можешь сам сделать!

Л. Н. Толстой.


Удивительные все-таки цитаты в удивительном, согласитесь, контексте! Сверху рукой Андрея обозначена дата и место записи: «Суббота. 9.111.85. Stockholm».

Как же все это случилось? Как мы дошли до жизни такой? Какими мы были и какими постепенно становились? Почему? Как видится мне все это теперь, когда я в очередной раз чувствую необходимость высказаться, учтиво освобожденная Маэстро от связывавших меня дружеских уз? Может быть, в этом «освобождении» был некий высший смысл, обостривший мое зрение и заставивший меня менее восторженно и прямолинейно воспринимать даже лучших обитателей этой планеты? Наверное… Если я сумею все-таки объясниться с моими ближними в рамках этой книги… Если хватит ума и силенок рассказать о Нем, его окружении да и о самой себе тоже…

Для этого я подготовила два замечательных, может быть, слишком многословных эпиграфа из любимого Тарковским и мною Фёдора Михайловича Достоевского. С мстительным наслаждением впечатывала я абзацы, выдранные из «Записок из подполья»:

«Либо герой, либо грязь, середины не было. Это-то меня и сгубило, потому что в грязи я утешал себя тем, что в другое время бываю герой, а герой прикрывал собой грязь: обыкновенному, дескать, человеку стыдно грязниться, а герой слишком высок, чтобы загрязниться, следственно можно грязниться».


А дальше больше, к сожалению:

«Повторяю, сплошь да рядом из наших романтиков выходят иногда такие деловые шельмы (слово „шельмы“ я употребляю любя), такое чутьё действительности и знание положительного вдруг оказывают, что изумлённое начальство и публика только языком на них в остолбенении пощёлкивают».


Потом я подумала, и память подкинула мне для записи рядом с Фёдором Михайловичем знаменательный тост госпожи Тарковской, произнесённый ею в отсутствие мужа под бутылку, которую мы распивали с рабочими, строившими деревенский дом в Мясном: «А сейчас, — торжественно провозгласила Лариса Павловна, — я хочу выпить за Андрея, моего мужа, гениального режиссёра! Я счастлива, что живу с ним в одну эпоху!»… Работягам, понятно, было бы вполне достаточно выпить и за одну эпоху, объединившую нас за одним столом. А ведь я пыталась скрыть своё очередное изумление и без того часто изумлявшей меня Ларисой, попыталась всё же тогда ещё раз ощутить в полной мере перепавшее и мне «счастье», всякий раз не переставая удивляться, как странно и всё-таки необходимо для обоих выглядит это «эпохальное супружество», зная уже многое, но ещё не предполагая, чем оно для меня обернётся в ближайшем будущем.

Это «будущее» окончательно определилось весной 1985 года, когда я, как говорили встарь, «обмакнула перо в чернила», и текст, точно подошедшее тесто, начал неудержимо вылезать на бумагу… Я едва успевала записывать…

Сегодня, немедленно, сейчас и более ни минуты промедления. Иначе я задохнусь, захлебнусь в собственной обиде, не перенесу всей жизни своей — такой поистине идиотской и нелепой. Сегодня, как будто бы уже умирая, я хочу сделать о себе одно итожащее признание: «Я так ничего и не поняла в этой жизни!»

Зачем же тогда писать, спросите вы меня. А я отвечу: почему бы и не написать еще раз историю «утраченных иллюзий» и в назидание потомству, так сказать, не подтвердить еще раз всю непреложность заповеди Господней: «Не сотвори себе кумира»? Пусть, наконец, от души посмеются надо мной и другие — а сама себе я вообще стала вдруг смешна с некоторых пор. Итак, к делу!

Я — московская школьница, учусь в специальной школе, собираюсь стать математиком, и вдруг просмотр одного фильма переворачивает всю мою жизнь и будущую судьбу. Что же такое случилось со мной в темноте кинозала, когда только один кадр навсегда запечатлелся в моей памяти неизъяснимой болью и радостью постижения всего мира сразу, во всех его связях, гармонических и трагедийных? А было в этом кадре всего-навсего одно яблоко крупным планом в протягивающей его детской руке под хлещущим летним дождем. Но в контексте всего удивительного для меня фильма в этом кадре соединились в моем воображении плодородие жизни и предчувствие устрашающе-безнадежного конца, великость мира и призрачная хрупкость нашего присутствия в нем, душераздирающая любовь к нему и ностальгическая горечь его неизбежной утраты.

А было мне тогда еще всего 17 лет, а кадр этот принадлежал фильму «Иваново детство» совершенно неизвестного мне Андрея Тарковского.

А теперь, будучи уже довольно взрослой тетей, и, садясь за горестное для меня и, наверное, нелепое для других повествование, пытаясь отыскать начало того клубка событий, который непроизвольно снова и снова разматывает моя память, лишая меня сна и покоя, я снова торможу на том самом мгновении, на киевском Крещатике, куда я выехала на запланированную экскурсию с моими школьными товарищами и угодила на просмотр «Иванова детства»… Значит это было в 1962 году?..

Каковыми же оказались юная впечатлительность и сила юного экстремизма! Если такое дано пережить в кино, то при чем здесь математика? Зачем же алгеброй поверять гармонию? Все прошлое побоку, и, к ужасу моих родителей, я резко меняю свою профессиональную ориентацию и с благоговением переступаю в 1964 году порог киноведческого факультета Всесоюзного государственного института кинематографии, преисполненная рыцарской любовью к искусству экрана.

Тема для вступительного экзамена не вызывала у меня никаких сомнений: конечно, работа об «Ивановом детстве» (Тарковский только готовился в ту пору к съемкам «Андрея Рублева»). Но удивительно, что уже тогда, не успев еще «скомпрометировать» себя «Рублевым», он уже был, что называется «на подозрении» у советских идеологов. Всеми праведными и неправедными путями молодежь старались развести с Тарковским, а наиболее последовательных его поклонников относили в разряд «неблагонадежных»… Излишне объяснять, почему именно это обстоятельство лишь добавляло жару в «благородный пыл» тогда уже 18-летней девицы — ведь сегодня уже столько написано о романтиках и правдоискателях так называемых шестидесятых…

Мне было уже 40 лет, когда я решилась поговорить с Тарковским начистоту, и вот уже три года, как я навсегда поселилась в Амстердаме. А вчера получила письмо от известного московского критика, тоже когда-то очень любившего Андрея Арсеньевича и успевшего в тяжёлые времена кое-что для него сделать. Читая это письмо, я хохотала до упаду — оно подводило определённую черту под той уже многолетней дискуссией, которую я вела с моей любимой коллегой, увы, оказавшейся всё-таки значительно прозорливее меня и снова обвинившей меня по заслугам в моём слишком очевидном теперь попустительстве в отношении моего кумира.

Читаю: «А Вам это должен быть последний урок. „Не сотвори себе кумира“ — ведь это Божья заповедь. Вы же видели, как этот человек поступает с друзьями, с родным отцом, с близкими, с сотрудниками, с помощниками, с поклонниками… Вспомните… (следовало перечисление)… Почему же Вы думали, что на Вас не упадёт тот же кирпич, который бросали уже в стольких? Вот это вечная ошибка наша: на глазах Ваш друг или Ваш кумир топчет другого, Вы молчите или даже одобряете, оправдываете вместо того, чтобы возмутиться, честно сказать ему или дать по морде и уйти»…

Моя любимая, уважаемая старшая коллега, Вы были правы, а я признаю, что получила по заслугам. И, ох, как не стоило бы себя жалеть! Но до этого нужно ещё созреть. А пока что-то захлёстывает: обида не отпускает, за горло держит, на даёт вздохнуть. Ох, как нехорошо, но именно теперь воспоминания, как будто вырвались из-под гнёта, захлёстывая мутным потоком. А ведь отмахивалась, отбрыкивалась столько лет, хотя ведь, действительно, знала… многое знала… слишком многое… А, может быть, даже кичилась этими знаниями. То есть, так или иначе, приходится снова согласиться с Вами: «А мы-то знаем, что началась эта дьяволиада давным-давно». Правильно. Но мне так хотелось быть только послушной, старательной ученицей, продолжая фиксировать возвышенные мысли нашего Великого Романтика, отказываясь замечать, где он лжёт себе и нам, но почему и с какой целью? А сравнивая нынче его слова и дела, просто лезут в глаза зазоры между правдой и циничным враньём для толпы, от которых кружится голова, и челюсть сводит от ярости…

Ну, да полноте, не совсем сразу я всё это поняла, хотя и давно, не скрою… Но как бы это всё объяснить, если не оправдываться? Во-первых, наверное, чем дальше, тем больше было жалко своей же проделанной работы — а хотя бы для этого хотелось от грязной жизненной практики отрешиться, да чистым искусством заняться, то есть разделить Мастера и бытового человека на две несоприкосающиеся части. Но только, в конце концов, прямо-таки не дали мне этого сделать — не позволили! Буквально сами Тарковские и не позволили, не малюсенькой лазеечки не оставили, через которую я могла бы прошмыгнуть, не заморавшись, из духоты коммунальных склок к просторам живительных идеалов, точно ангелы парящих в разряжённом эфире. И так вот всё наизнанку невзначай вывернулось…