А сейчас хотелось бы попробовать отрешиться от эмоций и постараться изложить всё случившееся по-порядку — но не так-то просто, оказывается, это сделать, потому что, на самом деле, не какие-то отдельные «события» надо изложить, а целую жизнь… Жизнь! Понимаете? Вот в чём загвоздка! Извините за сентиментальность, но надо говорить о «лучших годах» да «свежих силах», так глупо и нерасчётливо растраченных… На кош?.. А теперь мне начинает казаться, что и не на что!.. Но это уже совсем непозволительные мысли, которые заставляют задуматься о том, зачем вообще-то жила…
Общаясь почти двадцать лет с Великим Маэстро, и все далее продвигаясь рядом с ним по жизни, я все чаще задавала себе этот вечный вопрос, обращенный в знаменитой трагедии Пушкина Моцартом к Сальери: «… гений и злодейство — две вещи несовместные. Не правда ль?», все более готовая ответить, увы, что «совместные», да еще очень даже!..
А тогда, почему я должна была бы погнушаться начинавшими с некоторых пор все более тяготить меня в этическом смысле взаимоотношениями с супружеской четой Тарковских? Ведь именно их действия, все более удивлявшие меня, в конце концов, приводили к выстраданному опытом твердому убеждению, что Гений и Злодейство не только совместны, но и закономерны. Так что я постаралась не обращать более внимания на действия, производившиеся ими в житейской практике, и сосредоточиться исключительно на деятельности обожаемого мною Маэстро, ценной для всего человечества. Удивительно, но чем более сомнительными в своем нравственном отношении казались мне их бытовые поступки, тем все более настойчиво апеллировал Тарковский в своих выступлениях и интервью к таким категориям, как Мораль, Нравственность и Духовность, очень сокрушаясь, что в романо-германских языках нет слова, точно соответствующего «духовности» в русском понимании.
Но, как я уже призналась, мною было решено прощать ему маленькие неточности ради его творчества, «ценного для всего человечества». Так, по крайней мере, я решила тогда. Так мне тогда казалось. А иногда, признаться, кажется и сейчас… Ничего не поделаешь…
Тогда весною 1985 года я волею судеб остановилась, схватила себя за руку и не позволила себе продолжать это сочинение, полное желчи и обиды. А недавно прочитала в статье у Померанца в «Искусстве кино»: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». И еще раз подумала, что не судьба, а Господь уберег меня тогда.
И решила я никогда больше не писать о Тарковском, позабыть о нем, вычеркнуть из свой жизни, потому что чувствовала, что «объективной» быть не сумею, а быть пристрастной в той степени, в какой меня подталкивал в тот момент опыт общения с ним, мне не хочется.
Прошло всего немногим более полугола, конец декабря 1985-го. Позвонила знакомая и сообщила: «Ты знаешь, я только что прочитала в газете, что у Тарковского рак легких, и только в связи с этим получено, наконец, разрешение на выезд к нему сына и тещи»…
Я не поверила своим ушам. Не могла поверить! Возможность подобного развития событий совершенно никак не приходила мне в голову. Мысли мои лихорадочно закрутились, и я пришла к твердому убеждению, зная хитрость и изворотливость Ларисы Павловны в достижении цели, что все это «утка», новый трюк, состряпанный ею, чтобы получить, наконец, Тяпу (так с детства называли их общего маленького сына Андрюшку), которого не удавалось вызволить к себе на Запад тогда уже более трех лет. Трюк показался мне рискованным и неаппетитным с одной стороны, а с другой стороны я понимала, до какой степени отчаяния можно дойти в тщетных усилиях получить собственного ребенка.
Тем не менее, чтобы убедиться в своей предполагаемой правоте, я решила перезвонить в Швецию Анне-Лене Вибум, продюсеру «Жертвоприношения», с которой я когда-то свела Тарковского. Я спросила, известно ли ей что-нибудь о заболевании Андрея, потому что в голландских газетах опубликован какой-то бред о раке легких? И услышала в ответ сдерживаемое всхлипывание: «Да, Ольга, это правда… Причем рак неоперабелен… Андрея может спасти только чудо, но ведь ты знаешь, как он верит в чудеса?!»…
В одно мгновение горе обрушилось на меня. В тот момент все события развернулись в другой плоскости: какая разница, чем закончились наши взаимоотношения? Ведь лучшие двадцать лет моей жизни были связаны с этой семьей и с этим человеком, Андреем Тарковским. Он более чем несправедливо обошелся со мною? Ну и что же? Все это не имеет больше никакого значения: он такой, какой он есть, и все мы, кто был к нему близок, в конце концов, любили его именно таким… От рака легких умер Толя Солоницын. Перед отъездом в Италию, зная, что Толя обречен, Тарковский не попрощался с ним. От рака легких умерла мать Тарковского Мария Ивановна Вишнякова, с которой, судя по «Зеркалу», у него были непростые отношения… Вот ведь, какими парадоксами выворачивается жизнь!
Между прочим, в первом варианте сценария «Жертвоприношения», который назывался «Ведьма», герой тоже заболевал раком, излечиться от которого ему помогала ведьма. Тарковский часто обращался к истории излечения от рака Солженицына, с упоением цитируя, вроде бы высказанную писателем мысль, что рак поражает только людей с «нечистой совестью»… Вот тебе и на!..
А я еще хотела с ним судиться! Да пропади все пропадом! При чем здесь книжка? Да пусть себе наслаждается со «своей» книжкой — только бы выздоравливал, только бы не умирал! В голове просто не помещалась мысль, что Андрей действительно может так вдруг, неожиданно быстро умереть… Всегда казалось, что у него все еще только начинается… Все еще впереди… Кто-кто, но не он же! Какой фантасмагорический бред!
…А сейчас с удивлением перечитала написанную мною прежде идиотскую фразу: «Понаблюдайте, если вы столкнетесь с Маэстро, как он будет бесконечно ласков… с любым живым существом»… ПОНАБЛЮДАЙТЕ! Какая отвратительная человеческая самонадеянность, как будто бы мы всегда сможем «понаблюдать»?! А вот нет!
Уже никогда никто не сможет «понаблюдать» то, что в конце концов я все-таки имела счастье наблюдать, почти двадцать лет. А более никогда! Надо освоиться с этой мыслью, страшной и важной!
Возвращение к истокам
А где стрекоза? Улетела.
А где кораблик? Уплыл.
А где река? Утекла.
В разрозненных автобиографических заметках, которые затерялись в папке материалов, переданных мне на рассмотрение Тарковским, когда я была «призвана» им для работы над «Книгой сапоставлений», именно эти строчки его замечательного отца, поэта Арсения Тарковского встречаются много раз.
Многие художники оставляли свои свидетельства о том, какую важную роль сыграли в формировании их личности детство, родители или первые впечатления. Но именно Тарковский стал одним из немногих кинематографистов, у которого собственное детство и воспоминания прошлого стали буквальным материалом для его фильмов или обозначились очень значительной ролью при формировании замысла. Трагически навязчивое осознание невозвратимости времени окрасило лучшие кадры фильмов Тарковского той всечеловеческой, ностальгической тоской по утерянному раю, которая составила наиболее неоспоримую и чувственно-убедительную сторону его искусства. «Зеркало» — по мнению многих поклонников, лучший фильм Тарковского — был инспирирован к появлению необоримой жаждой режиссера вырвать, «остановить» и властно присвоить себе назад и навсегда из небытия те самые «прекрасные мгновения», которые позволят ему снова и снова «входить в одну и ту же реку».
Гибельное для земного существования поступательное движение времени вперед и только вперед продвигает нас неумолимо к собственному концу, все более разъединяя с собственным прошлым. Экран Тарковского противостоит, казалось бы, самому непреложному закону трагического миропорядка — он хочет по-своему распорядиться временем, настаивая на его повторяемости, неизжитости в нашей памята и судьбах поколений. Он уже сейчас не хочет считаться со временем, которому только еще потом все равно предстоит отпасть за ненадобностью, когда «небо скроется, свившись, как свиток» или, по Достоевскому, «погаснет в уме»…
Экран Тарковского дарует нам катарсис в убеждении, что «смерть, — как сказал Пастернак, — можно будет побороть усильем воскресенья». Тарковский пытается это продемонстрировать в своих фильмах уже сейчас и теперь в самой наглядной убедительности, к которой предрасполагают возможности киноязыка, фиксирующего убегающее время во всех его приметах навсегда. Для Тарковского — это единственная подлинная надежда, — возможность всегда разрешить катарсисом самое глубокое отчаяние.
Например, почему именно у Тарковского так эмоционально значительно в «Ивановом детстве» то самое простое яблоко, омываемое лешим дождем, которое девочка протягивает Ивану? Протягивает несколько раз в одном и том же кадре или тот же кадр повторяется несколько раз — но так или иначе, в результате этот кадр (кадры?) в повторяемости движения рождает в нас одновременно двойственное чувство как надсадной груста неизбежной потери, так и светлой ра-доста обретения. Потеря неизбежна, потому что даже если Иван останется жить, то яблоко все равно вместе с детством будет принадлежать уже невозвратамому прошлому. Снови-денческие образы памята Ивана даруют нам в то же время радость обретения на это мгновение и навсегда, снова и снова яблока своего детства, с которым не хочется расставаться, ощущая свое собственное бессмертие.
Удивительно, что Тарковский все более категорично и последовательно возражал против использования своих автобиографических заметок в «Книге сопоставлений», которые я старалась как можно в большем объеме представить в главе «О времени». Читая подготовленные мною тексты, отчасти скомпилированные из его собственных воспоминаний, он все более жестко выбрасывал то, что было связано с его наиболее непосредственным и простым «чисто человеческим» опытом, будничными подробностями. Мои возражения, конечно, не принимались в расчет, потому что он замыслил глобальный чисто теоретический труд. Так что мои попытки «утеплить» материал книги его собственным, конкретным, всегда уникальным личностным опытом принимались им в