Ташкент — страница 9 из 26

того чтобы защищать наши права, лучше б мы тогда онемели, но мы сказали… сказали: «Да какая тебе всей цена-то, так себя оплакиваешь». Хорошо быть всегда обеспеченным сеном, но нам не нравилось, как она размашисто, по-мужски, косит, женщина должна быть женщиной, и, когда она в темноте подносила руку и гладила нас по голове, нам казалось — её подучили, Оганова Софи сестру научила, мол, так и так сделаешь, чтобы к дому привязан был (про нас), погладь по голове, приласкай, чтоб любил. Со слёзами на глазах пошла умирать: «Э, братик, не знаю, что без меня делать будешь».

Через четыре дня, на четвёртый прямо день весть пришла, что истекает кровью, в больнице находится, скорей, мол. Не успели мы добежать, уже из больницы домой привезли, умерла. В селе ещё раньше про всё узнали, но сказали — не стоит специального человека в горы посылать, плохая весть сама доходит, и потом, сказали, Тэван ведь не врач, ну, придёт, что он сделать-то может, кроме того, что овцы без присмотра останутся, никакой пользы от этого не будет. Арьял в это время посасывал в Дсехе пиво — поехал до делу Оганова камня. Старшая Софи в больнице возле сестры сидела — в горах только мы были, да ещё Арьялова Софи. Нашего ребёнка сняли с урока (как в своё время нас, сняв с урока, отправили пасти свиней вместо отца), сказали, мать твоя помирает, пойди попаси вместо отца, а отец пусть в больницу идёт, но ребёнок пожал плечами и очень даже правильно сделал, потому что уговорят, на два дня пошлют, да так на веки вечные и закрепят за тобой пастушество. Наша бедная бабушка, она, в свой черёд, больна была, поднялась с постели, палку в руки взяла, идёт, мол, вместо нас отару пасти, чтоб мы в больницу могли пойти, пришла-дошла до грушевого взгорка возле Симонова дома и не одолела его бабушка, упала — что делать — ноги не идут, голоса, чтоб закричать, нет, слёз нет, и даже не помнит уже, для чего из постели вылезла, куда шла, — лежит на взгорке, тихо стонет себе. Хорошо ещё, из дома Симона увидели, пришли, забрали в дом, а Симон по приказу сестрицы Агун переоделся и отправился в горы с расчётом на два дня. Пришёл, сказал нам — в селе дело есть, ступай домой. Нам показалось, с бабкой что случилось, запечалились мы, говорим ему: «А ежели ты тут, в горах, кто ж тогда, это самое, доски обстругает?..» Сказал: «Нет, братец, нет, другое дело, ступай, может, до досок ещё и не дойдёт». И до того нам стало не по себе, до того худо нам стало, что и не сказать, согнали в кучу всё поголовье, своё, государственное, чужое, не помня себя погнали в село. И даже он, дядька Симон, да ещё в такое неподходящее для нас время, не посмотрел, что в несчастье мы, поддел нас, сказал: «У Асоренцев если кто взбесится, не попадайся на пути». То есть для всех без исключения, что мы, что мошкара какая, никакой разницы. Почему, по какой такой причине — или ни один наш поступок не был в глазах народа страшным, чтоб нас тоже хотя б немножко побаиваться, или же наше поведение, когда ещё ребёнком были, так на всю жизнь за нами плохую славу и закрепило, или, может, потому что особых способностей к учению не имели и понукателей над головой не было — без образования остались, а то стояли бы в дверях конторы с полным к себе уважением, пока подходящую бы должность нам не подыскали, а может, работа наша до того уже презренная, или же вообще человеческое презрение такая живучая штука — перекладывают с нашего несчастного отца на нас, а с нас возьмут да и переложат на нашего сироту.

Дядька Симон сказал: «Айта, чего на ровном месте гневаешься, я б посторожил за тебя, денька бы два побыл, пока пойдёшь-придёшь». Мы ответили: «Не лезь, тебя не касается». Дядька Симон сказал: «Ого, у Асоренцев если кто взбеленится, тому на пути не попадайся».

Как полевой сторож стал бы выгонять со своего поля голодных прожорливых овец, вот так вот, безжалостно дубася, погнали мы скот в село, глаза нам пеленой застилало. Детишки бросались из-под наших ног врассыпную, женщины с вёдрами в руках глядели на нас жалостливо, а те, что не хуже нас могли быть пастухами, но предпочитали не вылезать из своих чистеньких палисадников, — мужчины при виде нашего жалкого бунта отворачивали лицо. У нас баран один был — загляденье, — в суматохе мы сшибли ему рог, кровь так и хлестала, половину овец мы по дороге растеряли, потом, когда мы всё высказали и шли к себе домой, краем глаза увидели — потихоньку стягиваются, идут, растерянные, ошалелые овцы из нашей отары.

Выстроились перед конторой и стоят: мы, дескать, местное руководство. И среди них случаются всякие передвижения: лесник, скажем, идёт за прилавок, продавец становится бригадиром, а бригадир бухгалтером, но все эти перестановки внутри своего состава, а сам состав не меняется: это всегда они — Ростом Казарян (Большой Ростом, тот, что подкидыш), его брат Ростом Маленький, старший сын нашего брата — Рыжий, Каранцев негодник, два кладовщика. После войны Каранцев негодник, побыв немножко рабочим в Заводе, дал дёру, вернулся в село, а в селе давай критиковать наше руководство (подглядел где-то), пока не выбил себе должность, а уж выбив, замолчал и молча присоединился к этим, перед конторой. Сын нашего брата, Старший Рыжий, накинув пиджак на плечи, вышагивал взад-вперёд по старому дубовому балкону и был сердит не на шутку, так как освободившееся место медсестры его дядя Ростом цапнул для жены, не дал Рыжему свою жену пристроить и даже устами центра осадил его, мол, нет соответствующего образования и этого самого, свидетельства, значит; с Рыжим тогда не особенно ещё считались, и он нас ещё не избил к тому времени, это потом уже он расквасил нам морду, когда окончательно утвердился среди них.

Пригнали мы скот к конторе, к ним прямо, вожак-козёл забрался на балкон, ещё две козы вспрыгнули на подоконник. Они нам сказали: «С кем не случается. Несчастный случай». И ещё: «Иди с парнем своим ругайся да с напарником, парня твоего хотели послать за тобой — отказался идти, позвонили, в Дсех — Арьяла нигде нет, найти не могут». Мы палку свою кинули им на балкон, сказали: «Вот вам ваша овца, управляйтесь сами». Не понравилось, надулись, говорят: «Кого имеешь в виду — конкретно?» Не посмотрели, кто перед нами стоит, ответили: «Всех до одного». Сын нашего брата зверем на нас глядел, он тогда смолчал, ничего не сказал, но — запомнил, крепко запомнил.

Дело какое сделали, ишь, как в первую военную осень отца, так теперь ребёнка сняли прямо с уроков: мол, нечеловеческая нагрузка, несчастная доля и насмешка всего села — испокон веку вашему асоренцевскому роду принадлежали, от дедов до внуков; ступай, ребёнок, стереги овцу, а наше предназначенье стоять здесь и осуществлять руководство. Собаки не стали стеречь овец, пришли во двор и два дня выли над своей хозяйкой. Истекла кровью, лицо будто мелом нарисовано было, а отравленные, между прочим, говорят, с лица чернеют. Овцы свалились в кучу возле склада, беспризорные, никто на них не обращал внимания — а на складе возле крыльца и в щелях между половицами порошок ДДТ был давно ещё рассыпан, наелись овцы этого порошка и полегли все, тем самым подтвердив слух, что Тэван Вардо мышьяком отравил, а государственным овцам ДДТ дал.


Пришёл, встал на взгорке, и сердце желчью переполнилось, не в том смысле, для чего, мол, вы на свете живёте, а — почему круглый год, все двенадцать месяцев в году, один я двадцать четыре часа в сутки работаю, один я, а живёте-благоденствуете — вы. Ещё, конечно, и зависть немножко примешивалась, но кто бы ни был на его месте — позавидовал бы: перед всеми домами, даже у тех, кто перебрался в город, перед каждым домом по скирде семитонной стоит, картошка вся выкопана и упрятана, фасоль оборвана, высушена, а палки, поддерживающие побег, сложены в саду в уголочке и целлофаном прикрыты — от снега, хотя до снега ещё далеко; мы с Арьялом ещё и о сене не думали, а эти укрываются от снега… в огородах оставалась одна только капуста, специально оставили до первого инея, чтоб послаще была, квашеная, — чтобы, это самое, шашлык из свинины заедать; картофельную ботву и шелуху от фасоли граблями убрали, сады стояли чистые, прибранные, — стебли свеклы красные, да — сады стояли такие чистые, что видно было, какой у свеклы красный стебель. Сказал:

— Это что же получается… Ежели вы в городе, что же вы село из рук не выпускаете, а ежели в селе вы, то почему только во время урожая?

Частоколы у Адама, Симона, Севана и Каранца Ашота пришли-сошлись, закрыли дорогу к его дому. Не имеешь, значит, права с этой стороны ходить в свой дом — как чужестранец, значит, как нищий, спускайся с верхних склонов и петляй — либо обогни Ашотов дом и так пройди или же через овраг, что пониже Адамова дома, как тайный воришка, прокрадись, как раз к отчим развалинам выйдешь. Почему? Десять раз смиренно интересовались, где, мол, берутся, где можно купить металлические сетки для заборов — никто не указал конкретного адреса, понимай так: наши дома всегда были защищёнными, как железные крепости, а твой — заходи кто хочешь, человек ли, зверь ли, — всё равно ведь пустой, заброшенный дом.

В забор высокие ворота вделаны, а в воротах маленькая дверца открывается; из этой дверцы выскочил Симонов волкодав и — наперерез им: мол, не смеете возле нашего дома проходить, не должны тут идти; их две было, тэвановских собак, против одного волкодава, и смотрим, глазам своим не верим, прижались к нашим ногам, ощерились, но — про себя, не вслух, а волкодав, пожалуйста, один перекрыл всем нам троим дорогу. Хозяева не выходят, из дверей напротив высунулась невестка чёрной стервы, Младшего Рыжего жена, с ребёнком на руках вышла посмотреть на прохожего, тем более что мужчина, сердце её всегда где-то там, в просторных степях российских; чёрная стерва, пожалуй, подглядывала откуда-нибудь тайком, Рыжий Младший был где-то неподалёку, возился со своим трактором, он коротко свистнул и продолжал заниматься своим делом: что тут особенного, мол, собака собакам перекрыла дорогу, собака собаку не укусит — и всё. А нас будто и нет. Весьма высокого мнения о своих мужских доблестях, руки в карманах, накинув, как свой дядюшка Ростом, пиджак на плечи, Старший Рыжий стоял рядом с невесткой и поглядывал по сторонам, и волкодав Тэвану, собственно, говорил — твой враг (Старший Рыжий, значит) должен