А ты, Настя, чем заслужил? У меня к тебе одна фронтовая злоба осталась. Ты меня не суди, и писем ты мне не пиши. Будь здоров, Настя. Худа тебе как человеку не желаю, а как дезертира революции тебя не прощаю во веки веков, и если стакнешься с белыми, то пощады от меня не жди.
Клавдия Горюшина».
Вечером тридцатого октября Врангель понял, что разгрома красных на Каховском плацдарме не будет. Он понял, что в степях Северной Таврии не снимет урожая победы. Он пил черный кофе из крошечной, похожей на скорлупку, чашечки; в его ушах от бессонных ночей стоял гул, и он силился расслышать в нем шаги военного счастья, но шаги этого счастья замирали вдали — оно удалялось в сторону красных.
Чашку за чашкой Врангель пил кофе.
Вера в себя не покидала его. Группы его войск маневрировали в степях, вышибая пробки на дороге к перешейкам. Принесли донесение от духовника, полное религиозного неистовства: духовник писал с фронта, что крестные ходы не удаются. Врангель успел забыть и о крестных ходах, и о духовнике. Детский спектакль! Что? Последний день принес белым тактический успех, несмотря на то, что операция из степей перебрасывалась на перешейки.
Медлительность некоторых частей Красной Армии позволила Врангелю обрушить все лучшие свои силы на Первую Конную, зашедшую в его тылы. Генерал Кутепов, человек тяжелой руки, самодур и вешатель, силой двух пехотных и трех кавалерийских дивизий прорвался к Отраде и, с марша срезав нашу Четвертую дивизию в Рождественском, около трех часов пополудни появился у ветряных мельниц Отрады.
Заговорили все десять батарей его артиллерии. Скованная морозом, скользкая и гладкая степь ложилась, как автострада, под колеса его броневиков и блиндированных площадок. Самолеты сыпали бомбы с неба.
В момент налета белых в Отраде находился только Первый полк Особой бригады, полештарм и Реввоенсовет. Марковцы, дроздовцы, терско-астраханцы и кубанцы ворвались в село с юга. Вдоль белых хат, вдоль палисадов и огородов закипел уличный потолкучий бой, и несравненная его музыка огласила седую от мороза окрестность.
Пуля ударила в окно хаты полештарма, во все стороны по стеклу брызнули косые трещины. Буденный, начполештарма Лецкий, военком Абгаров кинулись на улицу.
Бой кипел вдоль хат. Неслись кубанские казаки, пригнув к холкам коней обшитые газырями широкие груди. Картаво кричали текинцы. Поперек улицы вытянулся наш увязший между хатами обоз. Буденный увидел коня, вставшего на дыбы, рвущегося из оглобель, на поводах его, мотая пятками, висел ездовой. Буденному доложили, что на южной стороне села врангелевская конница взяла в шашки конную батарею Особой.
Кутепов захлестнул Отраду петлей. Низко над головами — виден был прищуренный глаз пулеметчика — с ревом пронесся неуклюжий, истыканный пулями самолет. Улицы накось прошила пулеметная очередь, люди легли на землю, и многие не встали.
Буденный в бекеше, Абгаров в мохнатой бурке и полештарм Лецкий били из маузеров, и пули их методично, ровно, будто на стрельбище, вынимали казаков из седел. Семен Михайлович увидел ладно сбитого, вздыбленного коня, будто голого, — видны были скульптурные пучки его мышц. Офицер в черкеске закинул шашку за левое плечо и, развернувшись всем корпусом, ударил Абгарова. Жужжа, шашка завязла в бурке. По офицеру одновременно выстрелили Буденный, Горячев и командир эскадрона Десятников. Три пули пробили его, и, помирая, офицер так и не узнал, чья пуля была смертельна. Он упал в мерзлую пыль, полы черкески задрались, обнажив его тонкие ноги в щегольских сапогах. И лошадь его остановилась над ним, будто только и ждала минуты, когда всадник сойдет с седла и даст ей покой.
Командарм собрал вокруг себя полк и пошел на прорыв к Особой, через мельницы. Уже было темно, но бойцы узнавали штаб, и среди гула битвы здесь и там были слышны голоса:
— Буденный! Буденный!
— Ура! — закричал полк.
И эта горсть людей, которых они вели, чтобы перешагнуть порог смерти, стала металлическим тараном; короткого удара его не смогла бы выдержать никакая сила.
Вместе с темнотой завязался свирепый и беспорядочный рукопашный бой, озаряемый пламенем занявшегося скирда.
В едва мутнеющее небо извивались пучки горящего сухого сена. Боец обхватил руками текинца, оба полетели на мерзлую землю. Буденный перешагнул через них и наклонился, чтобы помочь бойцу. Но текинец уже задохся в сильных тисках, а боец все не отпускал его горло и сипел: «Д-даешь Крым, с-собака!..» Длинная казачья пика дрожала, воткнутая в ствол тополя; расщепив дерево, она свалилась на землю. Стоны, и хрипы, и звон холодного оружия оглашали воздух. Но в самом шуме боя уже можно было уловить слитный и организованный ход его, и, когда полк пошел на прорыв, Буденный знал, что либо прорыв удастся, либо будет смерть, а третьего выхода не будет.
Опрокинув белых, полк пошел на соединение со своими. Казаки, грабившие хаты, выскакивали из окон и дверей, вытаскивая мешки, сундуки, охапки платья, шитые полотенца, содранные с красных углов. Один, длинноногий, запутался в женской паневе и повис на подоконнике, ругаясь срамно и дико. Шашка ударила его в затылок, и казак затих, вытянув руки.
Полк Савченко врубился в эскадрон белых. Отбитые обозы жались к хатам, чтобы не мешать бою. Бой вырвался из села, красные рубили бегущих. Совсем вблизи от Буденного прошла тачанка с амурами на задке. Тачанкой правил щуплый дикий человечек: длиннополая одежда, маленькие руки, острая бородка летит по ветру. На дне тачанки, не чуя жизни, сидел ездовой Фомин. Он увидел Буденного, закричал потерянно:
— Товарищ Буденный, меня ихний поп в плен везет!
— А ты дай ему в морду! — усмехнулся Буденный.
Ездовой приподнялся в тачанке, развернулся и дал попу в морду. Поп упал на сиденье, затылком в доску с пухлыми амурами, и поднял, как дохлая птица, согнутые руки к груди. Ездовой остановил лошадь; дрожа, глазами стал искать Буденного и не нашел. Бой затихал за селом. Мимо тянулись пленные, жались, как овцы. В середине села стреляли наши арьергарды.
Ездовой, придержав лошадей, стал глядеть на попа, на то, как он приходит в себя и сползает от ужаса на дно тачанки.
Вскоре поп поднял на Фомина фанатичные глаза и стал ждать смерти.
— Осрамил ты меня, поп, — сказал Фомин, — осрамил ты меня перед командармом, желаю тебе смерти.
Он взялся за наган, но ему тошно показалось стрелять в этого отчаянного и бессильного попа, он велел ему сидеть смирно и поехал разыскивать полевой лазаретный пункт.
— Осторожнее поезжай, голубчик, — сурово сказал поп, — очень трясешь, у меня почки больные.
К ночи уже за селом Фомин и поп нагнали полевой лазарет. Фуры медленно ползли по черно-белой дороге под звездами и ветром. Фуры были набиты ранеными. Кащеев, в темноте похожий на чучело, молча шагал среди санитаров. Санитары рассказывали о боях, о том, что белые утекают в Крым и ловко было бы перерезать им дорогу.
Некоторое время Фомин молча ехал за Кащеевым, смутный от стыда. Он глядел на его спину, на плечи, плотные под полушубком, на голову, кудлатую под папахой, и видел, как папаха, гася звезды, закрывает от него то один, то другой участок холодного неба. Под ногами доктора лопались льдинки, затянувшие колеи.
Так продвигались они довольно долгое время, потом Кащеев поотстал и наконец поравнялся с тачанкой.
— Я думал, что тебя укоцали, Фомин, — сказал Кащеев неживым, нерадостным голосом.
— Зачем? — сказал Фомин.
— Чаечка умерла во время боя, — сказал доктор.
Они продвигались дальше. Поскрипывали колеса тачанки, стучали о промерзшие колеи. Поп сидел прямо, злой и хищный, как сова. Лошади на ходу подняли хвосты, тепло запахло навозом. Фомину вдруг сделалось зябко и грустно жить на свете, и, чтобы прогнать приступ горя, он спросил:
— Зарыли ее?
— Нет еще. Везем в задней фуре. Ей нужно отдать воинские почести.
Поп повернул к ним голову, бесстрастно предложил:
— Я могу отпеть усопшую, если она веровала в бога.
— Ничего, ничего, — беспокойно пояснил Фомин, обращаясь к Кащееву, — это пленный мой, ихний поп. Навязался, долгогривый черт, на мою шею!
— В бессмертие мести она верила, гражданин поп! — зло сказал Кащеев.
— Месть не бессмертна, но душа человеческая бессмертна, как и бог.
— Что ты знаешь, поп, о бессмертии ее жизни? Не кощунствуй!
Кащеев остановился, и Фомин, немного пугаясь, придержал коней. Он увидел, как рука Кащеева метнулась по бедру, задрала полу полушубка и задержалась на кобуре.
— Не кощунствуй! — закричал Кащеев. — Что ты знаешь о бессмертии нашей крови и нашего голода по жизни? Не кощунствуй, православная вошь!
Он пальцами рвал кобуру. Никогда гнев так бурно и так страшно не прорывался в нем. Как у запаленной лошади, пена окрасила его губы.
Тогда Фомин тихо сказал ему:
— Не трожь пленного, товарищ Кащеев, или ты бандит?
— Черт с ним, с попом, — проворчал Кащеев, медленно утихая.
Ездовой дернул вожжи, тачанка сдвинулась с места, напуганный поп закачался в ней. Кащеев пошел за тачанкой, но тулуп он позабыл застегнуть, мороз пощипывал его колени, и, окутанные темнотой ночи, они болели у него и зябли.
Спустя минуту Кащеев остановился, пропуская мимо себя фуры. Когда последняя проплыла мимо него, он пошел за ней и на ходу откинул холст. Он протянул ладонь и в темноте нащупал окоченелую руку, которая еще вчера была рукой женщины. И, несмотря на то что эта рука была холодна, душа Кащеева вдруг согрелась теплом бытия, готовностью и решимостью жить, и он долго еще шел так, следом за фурой, держа мертвую руку Клавдии в своей холодной, но живой руке.
1937
АНДЖИЕВСКИЙ
Глава первая
— Я лягу, — сказала Анна, стиснув зубы.
— Ложись, ложись. — Ваня поднял подушку, взбил ее (полетели желтые перья) и бросил в изголовье постели. Обняв сестру за теплые, тоскливо опавшие плечи, он отвел ее на кровать. Анна легла, вытянулась, коса ее свалилась на пол; полосатый котенок схватил косу за красную ленточку. Боль стала широкой, большой, немилостивой. Веселое тело, которому было едва восемнадцать, взбросилось на постели.