Он поправляет на носу очки, заклеенные изолентой, наклоняется, и мои желтовато-карие глаза встречаются с его зелёными.
– Госпитализировать будем? – спрашивает он.
– А смысл? – горько спрашиваю я.
Он улыбается, набирает в шприц лекарство. Достаёт жгут.
И щёлкает пальцами.
2. Crescendo
Его бесило всё. Он просыпался под шум моторов на шоссе за окном, переворачивался на другой бок, закрывал ухо подушкой и пытался зарыться лицом в ускользающий сон, ухватиться за растворяющуюся в руках нить Ариадны, ведущую в остатки Лабиринта, но Лабиринт превращался в песок и сыпался из рук.
Он смотрел на часы, видел, что спать осталось всего полтора часа, с досадой ворочался и закрывал глаза. Перед глазами тут же появлялись песочные часы, и он лежал и смотрел вместо снов на то, как утекает отведённое на сон время. Стоило ему заснуть, как будильник зло и весело начинал исполнять восьмибитную сороковую симфонию Моцарта. Он швырял телефон в стену, но тот неизменно выдерживал. Всё-таки наводнившие Интернет шутки про телефон Нокиа, который падает на каменный пол, и пол тут же идёт паутинообразными трещинами, имели под собой некоторое основание.
Он пинал развалившуюся на пороге старую рыжую кошку Пенелопу, одевался, чистил зубы мерзкой зубной пастой со вкусом похмелья после бехеровки и выходил на балкон курить, стуча зубами о чашку с чаем. В чашку то и дело норовил залететь надоедливый тополиный пух – впрочем, жарой и не пахло, июль стоял холодный и дождливый. Он смотрел на шоссе, протянувшееся из бесконечности в бесконечность за унылыми рядами одноэтажных домов, и курил.
«Куда они всё едут и едут, – думал он, раздражённо стряхивая пепел с сигареты. – С юга на север, с севера на юг, день и ночь куда-то едут, что им не сидится на месте, интересно. Хорошенькая же у кого-то, наверное, жизнь, раз можно вот так вечно мотаться туда-сюда по стране».
Пепел медленно осыпался с сигареты и улетал в сторону шоссе, расправляя крылья, как будто собираясь превратиться в феникса, и тут же рассеиваясь, поскольку в жизни никаких фениксов, как известно, не предусмотрено.
Он доставал из шкафа свой вечный костюм, чистил ботинки и отправлялся на работу, проверив в кармане ключи, телефон и пропуск. На углу он покупал у назойливого, вечно чумазого мальчишки свежую газету и шёл на остановку трамвая, предвкушая свежие политические новости. Дети на детской площадке строили из песка куличики. Он смотрел, как высыпается из красного пластмассового ведёрка песок, вспоминал утреннюю бессонницу и раздражённо отворачивался: ну, ну, дети играют, да что они вообще понимают. Моё детство не было таким. У нас ни песочниц не было, ни ведёрок вот этих вот. Это сейчас-то зайдёшь в магазин, и глаза разбегаются от этих всех глупостей. А ума-то нет.
Всё как всегда. Каждый день, каждое утро.
…Подъехал, противно и надсадно дребезжа, трамвай, люди, толкаясь и судорожно выискивая в карманах проездные (ну где же он, только что тут был, мужчина, не толкайтесь, да куда вы все лезете, понаехали тут, трамвая вечность не было, да где проездной-то), торопились залезть в вагон, пробивая путь локтями, школьными рюкзаками (и куда они все прут, каникулы же, ну), лаковыми ботинками и мокрыми зонтиками.
Он пробирался на заднюю площадку и разворачивал газету.
Новости всегда приводили его в состояние злорадного гнева. Все воруют, кругом коррупция, никому нельзя верить. Информация об очередном задавленном где-то протестном митинге или смехотворно нечестном суде просачивалась в газеты и выглядывала из-под тошнотворно-чеканных вылизанных формулировок, он впитывал её, как хлеб впитывает каплю земляничного варенья, и гнев разливался по всему его существу, как варенье по белым пшеничным волокнам.
– Мужчина, вы выходите?
Варенье гнева, заполнив верхнюю поверхность бутерброда его души, протекло и щедро оросило окружающий мир. Он уничтожающе воззрился на осмелившегося его потревожить парня, понял, что и правда должен выходить, стал сворачивать газету, но тут кто-то, конечно же, заспешил к выходу, толкнул его и уронил газету в грязь – туда, где ноги в лаковых ботинках, кроссовках, туфлях, резиновых сапогах конкурировали между собой за право стоять на задней площадке трамвая.
…Газету тут же подняла девушка с редкими рыжими волосами, болезненным лицом и синяками от уколов на руках.
«Наркоманка», – тут же поставил он диагноз. Она, игнорируя его презрительный взгляд, тут же впилась глазами в слегка расплывшиеся, но читаемые газетные строчки хроники чрезвычайных происшествий, посмотрела на часы, слишком свободно висевшие на тощем запястье, и щёлкнула пальцами.
– Остановка «Улица Ленина», – объявил трескучий голос в динамиках трамвая. – Уважаемые пассажиры, при выходе из салона, пожалуйста, не задерживайтесь.
Он, не задерживаясь, шагнул на ступеньку, на ходу машинально проверяя карманы (эти ребята, я их знаю, вечно норовят что-то себе присвоить), и обернулся. Рыжей девушки не было видно: наверняка замешалась в толпу и тырит там кошельки по карманам граждан. Вызвать бы милицию, но времени нет; пусть сами вызывают, кто зазевается, – у него-то, слава богу, красть нечего.
Он перешёл дорогу и направился к зданию, где много лет очень успешно работал и которое не менее успешно ненавидел до дрожи. Хорошо скрываемой, впрочем, дрожи; его лицо украшала приветливая полуулыбка – примерно как у гипсовых белых фигур на фасаде голубого здания Академии наук напротив трамвайной остановки. А что улыбка не очень живая, ну так кто сегодня не врёт? Все врут.
– Трамвай дальше не идёт. – Усталый голос из динамиков трамвая аж дрожал от напряжения и злости. – Не идёт дальше трамвай, другой трамвай сломался, видите – все стоят? Покиньте салон, уважаемые пассажиры.
Только этого ещё не хватало. Рабочий день и так был на редкость отвратительным – приехала делегация из города К., привезли свои расчёты, а там ошибка на ошибке. Если так проектировать, чего удивляться, что у нас ничего не работает в стране? Вот и трамваи так же делают. Всё у нас так делают. Спустя рукава.
Он вышел из трамвая и пошёл домой пешком – через старый парк, зелёной стеной поднимавшийся за трамвайным кольцом, которое теперь, запруженное замершими трамваями, вызывало только желание поскорее спрятаться от всех этих толп рассерженных, крикливых пассажиров. Он, брезгливо морщась, пошёл по тропинке в парк, горестно думая, что ботинки придётся мыть.
Он шёл мимо позабытых и вечность не крашенных скамеек, мимо заросших травой по пояс спортивных площадок и не бывших в употреблении вечность каруселей. Начал накрапывать дождь, а зонтик он, как назло, забыл на работе. Он ускорился; дождь ускорился вместе с ним. Он пошёл быстрее, почти побежал сквозь мокрые кусты, пригибаясь, чтобы не задевать ветки, норовившие осыпать его крупными, как будто стеклянными каплями, в которых отражалось серое небо. Он проклял всё на свете – и делегацию из города К., и трамваи, и погоду в средней полосе, и синоптиков, и себя за то, что появился на свет, – и побежал.
Дождь разошёлся и превратился в ливень.
Он свернул на знакомом повороте, за которым, по его воспоминаниям, был выход из парка к пруду и автобусной остановке. Ну ничего, сейчас поймаю такси, доеду домой, заварю чаю… По телевизору небось опять эти политиканы выступают, что у нас всё с транспортом хорошо, а синоптики работают. Работают они, как же. Все работают.
…Поляна, на которой он оказался, представляла собой давно заброшенную летнюю сцену с рядами облупившихся деревянных скамеек перед ней. Дождь весело барабанил по ним, пригибались к земле высокие стебли травы, и болиголов, который вырос здесь аж ему по пояс, весело раскачивался из стороны в сторону, как будто ловя своими зонтичными цветами капли и радуясь, что стихия ему не страшна.
Он понял, что заблудился.
Мысль о том, что он, кандидат наук, серьёзный человек, стоит под дождём в заброшенном парке, в нескольких шагах от цивилизации, мокнет под дождём и не знает, как до этой цивилизации добраться, привела его в бешенство.
«Да я как Одиссей, – подумал он. – Стихия, чёрт бы её побрал, развернула меня непонятно куда у самого дома. Наверняка какой-то идиот выпустил этот дождь из мешка просто потому, что решил, что там куча денег. И теперь я никогда не доберусь домой, и моя Пенелопа умрёт от огорчения. Ну, или от того, что никто не насыплет ей корма».
Это было так глупо, что даже смешно. И он неожиданно для себя самого расхохотался. Его жуткий сардонический смех под мелкую барабанную дробь дождя по рассохшемуся дереву звучал настолько неуместно, что он продолжал смеяться и не мог остановиться, не мог даже перевести дух, не мог даже спокойно вдохнуть…
И только тут он понял, что здесь не один. Неподалёку от сцены, спиной к нему, кто-то сидел. Он моментально перестал смеяться.
– Вы закончили? – раздался от сцены спокойный хриплый женский голос, и таинственная фигура повернулась к нему.
Ей могло быть сколько угодно лет – тридцать, сорок, пятьдесят. У неё было бледное лицо, седые волосы и легкомысленный белый шарфик в чёрный горошек, удивительно не гармонировавший с кругами под глазами и горькими морщинами вокруг рта. Она курила тонкую сигарету, и дым поднимался от неё, как призрачный полынный куст, расправляя свои серебристые листья по пути в небо.
«Привидится же такое».
Он поёжился.
– Вы что-то ищете? – спросила женщина. По её лицу и сутулым плечам стекала дождевая вода, на которую она не обращала никакого внимания.
– Я заблудился, – честно ответил он. – Трамваи стоят, я решил срезать путь через парк, и вот… Вы не подскажете, как выйти отсюда к пруду?
– Это совсем в другой стороне, – ответила спокойно женщина. – Вы, наверное, неправильно свернули около старого тира. Там, где расколотое грозой дерево. От него надо было повернуть в сторону деревянного замка, а вы пошли в сторону каруселей.