Театр тающих теней. Словами гения — страница 7 из 60

Она об этом мечтала? О звонках из аппарата «младшего диктатора»?

Когда из университета в Коимбре рвалась в Лиссабон на практику на телевидение, не слушая мудрого профессора на курсе португальской литературы, уверявшего, что у нее большие способности, что ей надо писать. Писать совсем не то, что ей приходится писать для телевидения.

— Девочка, вы понимаете, в какое время и в какой стране живете?! — полушепотом спрашивал у нее профессор, когда прибежала хвастаться, что их с Луишем берут работать на государственную телестанцию. — При каком режиме? И что вам придется писать?!

Удивилась вопросу. Как это «в какое время, в какой стране»?!

Век двадцатый. Годы шестидесятые. Живет она у себя дома, в Португалии. Режим «Нового государства» Антонио Салазара. Она всю свою жизнь при Салазаре живет. Писать ей придется тексты — для выпусков новостей и для других программ.

Она и писала. Визировала у службиста. Правила. И снова писала, и снова визировала.

Она об этом мечтала?

Губы болят, ладно. Но почему дышать так трудно?

— Луиша с собой не бери, — морщится директор Гонсальвеш. — Его в списках нет. И, — неопределенно разводит руками. — Сама понимаешь…

— Не беру. Знаете же…

— Знаю, не знаю… Мое дело предупредить. Главное, чтобы без скандалов! Государственный прием. Будет весь генералитет. Может, даже Сам… — Директор пальцем показывает неопределенно вверх. — Тебе генерал в перерыве на рекламу ничего не говорил?

Эва машет головой — нет. Пусть директор сам вычисляет, будет на приеме Каэтану, ставший премьер-министром Португалии после Салазара, или не почтит своим присутствием. Ей без разницы.

«Луиша не бери».

Туфли на пытающих шпильках сбросила прямо в студии, неудобно перед секретаршей — утром во время тракта директор приказал секретарше отдать свои шпильки, принесенные на работу «для особого случая», Эве, а она бросила прямо в студии, не поблагодарила, в руки не отдала. Но сил на «неудобно» не осталось.

Босиком мимо всех аплодирующих, лезущих обниматься и поздравлять с наступающим.

Мимо цензора-службиста с его вечным синим карандашом:

— С наступающим, конечно. Но дважды было не по тексту.

— Эйсебио говорит об окончании карьеры в сборной, а я должна читать следующий вопрос «по тексту» только потому, что он завизирован?!

— И все же! — кхекает цензор. — Нужно быть аккуратнее. Тем более вам сегодня на такой прием!

Мимо.

Мимо обнимающихся, орущих, выпивающих, мимо.

Сорвала удушающую бархотку, которую три часа назад костюмерша, как удавку, застегнула вокруг шеи.

— Писк сезона. Парижский «Вог», январский номер уже 1974 года. Из Марселя привезли. Брат ее матери ходит на торговом судне. Вот! Смотрите! А она — «не надену». Хорошо, директор заставил! Недавно еще такой скромной была, а теперь эти звездные капризы — не надену! — раскуривая очередную сигаретку, костюмерша жалуется оператору, на которого имеет виды.

Оператор слушает, кивая головой китайским болванчиком. Еще с середины дня он веселее, чем положено от стакана домашнего вина на обед, явно фляжка с крепким порто у него во внутреннем кармане куртки, что во время прямых эфиров строго запрещено, но сегодня же Новый год.

— Если б не выкинула ребенка, когда наши на Уэмбли обыграли Советы, может, все сложилось бы иначе. — Оператор, как любой мужчина в этой стране, измеряет жизнь футбольными чемпионатами.

— Луиш ей не пара. Еще один ребенок ничего бы не изменил. Лишь бы он опять сюда не явился. Прошлый раз синяк ее целый час театральным гримом замазывала…

— Светом я тогда ее «замазал», диффузион поставил! Хорошо, что это не новости были и можно было с фильтром поиграть.

Оператор разговор вроде бы и поддерживает, но совсем не так, как хочется костюмерше. То про футбол, то про осветительные приборы, то, что совсем уже неприлично в разговоре с дамой, про выкидыш новой телезвезды Эвы Торреш говорит, но на продолжение новогодней ночи не намекает. И костюмерше приходится шумно затягиваться, оставляя следы красной помады на фильтрах сигарет, докуренных лишь до середины. По этим длинным окуркам с красными ободками от помады ее можно было бы найти в любом лесу — просто Мальчик-с-Пальчик с бюстом пятого размера.

Корсет Эва бы тоже расстегнула прямо в студии, но корсет не туфли, так просто не скинешь. Пыточное орудие! Как она его раньше носила, когда мать заставляла надевать в церковь и по праздникам! Утром к причастию удалось сходить без корсета, так здесь не отвертелась.

С корсетом придется тянуть до гримерки, а бархотку с царапающейся органзой сейчас сорвать.

— А вы де́ржитесь, деточка! — часом ранее, выходя из кадра на рекламной паузе, обратилась к ней Амалия. Великая. Такая туфли на публике не сбросит и бархотку с шеи не сорвет.

В детстве, заглядывая через дорогу в окно дома напротив, где появилось невиданное чудо с движущимися, как в кино, картинками — телевизор, Эва мечтала, как вырастет и будет вести передачи, в которые будут приходить все самые известные артисты. Весной, когда распахивались окна, картинка в окне из немой превращалась в звучащую, в которую то и дело врывался дребезжащий по их улице и звенящий на крутом повороте трамвай. Из того окна впервые слышала голос Амалии Родригеш. С тех пор фаду и Амалия слились для нее воедино.

Узнав, что главред навязал на новогодний эфир другого исполнителя фаду, Жуана Брага, Эва уперлась — тогда и Амалия должна быть! Не может в главном эфире года быть фаду без Амалии, всего лишь с каким-то там Брагой.

Амалию пригласили. Но и Брагу оставили. Пришлось по написанному тексту задавать ему заранее согласованные вопросы, еще сильнее растягивать гримасу улыбки, стараясь смотреть мимо, и слушать унылые ответы, как врачи в его детстве сомневались, что тот доживет до совершеннолетия, но на все воля Божья, и его вера, и его музыка, и вот он здесь!

С Брагой пришли двое. Безликие. Один пониже, пожиже, со сломанным, скорее всего, носом — в лице какая-то асимметрия, другой повыше и поплотней. Даже не представились. За спиной оператора весь час простояли. То ли проверяли, то ли ждали. Руки в карманах. Прощались, она руку протянула, так они еще думали, доставать ли руки из карманов или нет! Который пониже, посмотрел на другого, нехотя вытащил руку. А рука влажная, противная, даже не по себе стало. Так захотелось свою руку немедленно вытереть, что не заметила, как пожала руку другому, и что-то в руке того второго задело, а что именно, уже не вспомнить. И тот второй улыбку скривил, как тот клоун. Опять клоун?!

Или не по себе стало раньше, еще до этого странного рукопожатия?

Из-за скандала с Луишем на проходной? Но к скандалам не привыкать…

Что-то другое…

Уходя, великая обронила «до встречи». Знала, что Эву пригласят встречать Новый год на закрытый прием, «где будут все».

Мечты маленькой девочки из старого дома в Алфаме сбылись? Она должна чувствовать счастье. Только почему бархотка так впилась в горло? Уже и сорвала ее, петельки порвала, костюмерша ворчать будет, на шее ничего больше нет, а давит. Что-то давит. Если греховно верить в переселение душ, в какой-то прошлой жизни ее душили. Или в следующей жизни душить будут. Только при матери про переселение душ упоминать не надо, не поймет.

Несмотря на строгое воспитание, материнской католической истовости в ней нет. А давний разговор в университетском клубе о переселении душ все чаще в памяти всплывает. Быть может, в прошлой жизни ее душили. Сжали горло и давили, пока не перестала дышать. Иначе откуда этот парализующий ужас, это вечное стремление оттянуть любой воротник, любой модный свитер под горло, любую клеенчатую накидку, которую парикмахерша затягивает, чтобы состриженные волоски не попадали на одежду. Или ту, которую костюмерша накидывает, чтобы румяна и пудра во время грима не испачкали эфирный костюм. Оттянуть, убрать и дышать, дышать.

Босиком в тонких капроновых чулках до гримерки добежала, но застежки на спине самой не расстегнуть, придется еще ворчание костюмерши терпеть, пока та расстегнет платье и расшнурует корсет.

Еще немного, еще несколько крючков на платье.

— Что это на тебя сегодня нашло? Как дьявол, прости Господи, вселился! — Костюмерша только отложила в пепельницу свой длинный окурок, и от ее пальцев нестерпимо пахнет крепким табаком.

Сейчас, сейчас, платье уже сползло с плеч, сейчас ее вызволят из корсета.

— Нет бы пойти в такое общество в приличном платье!

Слухи о приглашении на главный прием разнеслись по студии, костюмерша, поди, уже представляет себя на ее месте.

— Корсет затянут, вид представительный! Как телезвезде подобает! Так нет же!

— Расстегивай! Молча!

Что с ней сегодня? Никогда не позволяла себе так разговаривать, ни с кем. А сейчас вырвалось.

Еще несколько петель, несколько последних шнуровок. Корсет падает. В зеркале отражается она. В чулках и белье. С маминым кольцом на руке.

Почему не возмутилась днем. Почему позволила себя так затянуть?!

«Нация будет смотреть».

Не умерла бы нация, если бы ее талия была сантиметра на три шире. Выйти бы к этой нации в чем утром была — в брюках, в свитере, и сказать: «Нация! Это я, твоя Эва! Ты же любишь меня! Пишешь мне письма! Подбегаешь на улицах за автографом. И что же теперь, Нация? Я нужна тебе только в парчовой смирительной рубашке с декольте и душащей бархоткой на шее? Кукла из магазина детских игрушек на Авенида да Либердаде. Статуя святой Мадонны из крашеного дерева в соседнем храме. А другая я, обычная Эва, в новогоднюю ночь тебе, Нация, не нужна? Тебе нужно это платье, эта талия, эта бархотка, кого бы в них ни нарядили — Эву, Ану или Марию?»

Почему же невозможно дышать? Будто великан с гирями поставил одну гирю ей на грудь. Уже распустили шнуровку на корсете — только впившиеся в кожу следы остались, а сделать нормальный вдох не получается. И тревога, такая неясная тревога внутри.

Приглашение на правительственный прием весьма кстати. Конечно, ночной прием будет стоить ей скандала дома, но это будет завтра, а сейчас…