note 10 .
«Слово», составляющее после «декораций» «вторую половину театра», – важнейший аспект созданной Маяковским концепции театра. Футурист Маяковский и здесь не принимал театра, в котором «эстетический момент обусловливается не внутренним развитием самого слова, а применением его как средства к выражению моральных или политических идей, случайных для искусства»; при таком «порабощении» поэтического языка до футуристов «театр как самостоятельное искусство не существовал»note 11 .
Требование автономии поэтического языка в театральной сфере приводит Маяковского к признанию «нового свободного искусства актера», искусства, в котором, как он пишет, оставаясь верным футуристической теории поэтического языка, «интонация даже не имеющего определенного значения слова и выдуманные, но свободные в ритме движения человеческого тела, выражают величайшие внутренние переживания»note 12 : тело Слова и слово Тела становятся здесь двумя принципами футуристического театра Маяковского – принципами, которые он и осуществил в своей трагедии «Владимир Маяковский», слив в одно целое слово поэта и тело актера-автора.
Наше представление о театральной эстетике Маяковского будет неполным, если не добавить к сказанному еще два положения его третьей и последней статьи, озаглавленной «Отношение сегодняшнего театра и кинематографа к искусству».
Здесь, с одной стороны, Маяковский вновь утверждает, что «природа – только материал, с которым волен художник обращаться, как ему угодно, при одном условии: изучать характер жизни и выливать ее в формы, до художника никому не известные»note 13 . С другой же стороны, «новой теперь может быть не какая-нибудь еще никому не известная вещь в нашем седом мире, а перемена взгляда на взаимоотношения всех вещей, уже давно изменивших свой облик под влиянием огромной и действительно новой жизни города»note 14 .
Перед лицом этой новой современной действительности и перед новым «взглядом на взаимоотношения вещей» все искусство находит свое единство и одновременно распределение ролей. И это касается театра и кино, поэзии и живописи. Футуризм –это поэтика нового «самостоятельного» и «демократического» искусства.
О СПЕКТАКЛЕ 2 декабря 1913 года в петербургском «Луна-Парке» в своей замечательной книге воспоминаний и размышлений «Полутораглазый стрелец» Бенедикт Лившиц оставил ценное, пусть и не во всем убедительное свидетельство. Стоит привести полностью эту страницу и начать наш анализ с нее:
«Центром драматического спектакля был, конечно, автор пьесы, превративший свою вещь в монодраму. К этому приводила не только литературная концепция трагедии, но и форма ее воплощения на сцене: единственным подлинно действующим лицом следовало признать самого Маяковского. Остальные персонажи – старик с кошками, человек без глаза и ноги, человек без уха, человек с двумя поцелуями – были вполне картонны: не потому, что укрывались за картонажными аксессуарами и казались существами двух измерений, а потому, что, по замыслу автора, являлись только облеченными в зрительные образы интонациями его собственного голоса. Маяковский дробился, плодился и умножался в демиургическом исступлении <…> При таком подходе, естественно, ни о какой коллизии не могло быть и речи. Это был сплошной монолог, искусственно разбитый на отдельные части, еле отличающиеся друг от друга интонационными оттенками. Прояви Маяковский большее внимание сущности драматического спектакля или больший режиссерский талант, он как-нибудь постарался бы индивидуализировать своих картонажных партнеров, безликие порождения собственной фантазии. Но наивный эгоцентризм становился поперек его поэтического замысла. На сцене двигался, танцевал, декламировал только сам Маяковский, не желавший поступиться ни одним выигрышным жестом, затушевать хотя бы одну ноту в своем роскошном голосе: он, как Кронос, поглощал свои малокровные детища»note 15 .
К этому критическому описанию трагедии Маяковского Лившиц добавляет весьма многозначительное наблюдение: «Впрочем, именно в этом заключалась «футуристичность» спектакля, стиравшего – пускай бессознательно! – грань между двумя жанрами, между лирикой и драмой, оставлявшего далеко позади робкое новаторство «Балаганчика» и «Незнакомки». Играя самого себя, вешая на гвоздь гороховое пальто, оправляя на себе полосатую блузу, закуривая папиросу, читая свои стихи, Маяковский перебрасывал незримый мост от одного вида искусства к другому и делал это в единственно мыслимой форме, на глазах у публики, не догадывающейся ни о чем»note 16 .
Эти глубоко проницательные замечания Лившица содержат две мысли, требующие проверки и разъяснения. Первая заключается в том, что «монотрагедия» Маяковского, если так можно выразиться, состоит из фигур, являющихся только проекцией единственного подлинно действующего лица, самого Владимира Маяковского, и, следовательно, говорить о «коллизии» нельзя; вторая же состоит в том, что «Владимир Маяковский» – не «трагедия» в собственном смысле, то есть не произведение определенного литературного жанра, а, так сказать, лиротрагедия или трагилирика, так как, оставаясь верным основной идее футуризма, Маяковский, пусть и не преднамеренно, разрушил все границы между литературными жанрами.
Остановимся на втором утверждении, которое нуждается в разъяснении. Почему футуризм перечеркнул такие границы?
Ответ мы можем найти у самого Лившица в другой его работе. Речь идет о статье, которой кубофутуристы придавали, видимо, программно-теоретическое значение, если дважды, в 1913 и 1914 годах, открывали ею свой сборник «Дохлая луна». Лившиц признает, что требование «свободы творчества» является общим для всех художественно-литературных тенденций, противопоставляющих себя как новаторские уже сложившимся и господствующим. Но если «свобода творчества» касается (как у кубофутуристов) не «взаимоотношений бытия и сознания» (в этой области отношений свобода художника будет всегда обусловлена реальностью, хотя бы и реальностью подсознательного), а «области автономного слова», тогда понятно, что «наша поэзия» «свободна единственно, и впервые для нас безразлично, реалистична ли она, натуралистична или фантастична <…> за исключением своей отправной точки, она не ставит себя ни в какие отношения к миру, не координируется с ним, и все остальные точки ее возможного с ним пересечения заранее должны быть признаны незакономерными»note 17 .
Однако теория «автономного слова» имеет логические последствия и для литературных жанров: «Отрицая всякую координацию нашей поэзии с миром, мы не боимся идти в своих выводах до конца и говорим: она неделима. В ней нет места ни лирике, ни эпосу, ни драме. Оставляя до времени в неприкосновенности определение этих традиций, спросим: может ли поэт, безразличный ко всему, кроме творимого слова, быть лириком? Допустимо ли превращение эпической кинетики в эпическую статику, иными словами, возможно ли, коренным образом не извращая понятия эпоса, представить себе эпический замысел расчлененным искусственно – не в соответствии с внутреннею необходимостью последовательно развивающейся смены явлений, а сообразно с требованиями автономного слова? Может ли драматическое действие, развертывающееся по своим исключительным законам, подчиняться индукционному влиянию слова или хотя бы только согласоваться с ним? Не является ли отрицанием самого понятия драмы – разрешение коллизии психических сил, составляющей последней, не по законам психической жизни, а иным? На все эти вопросы есть только один ответ: конечно, отрицательный»note 18 .
Поэт-футурист, которого интересует только «автономное слово», будет вне литературных жанров, поскольку он не будет ни в одном из них, но в то же время будет сразу во всех: в эпиколиродраматическом, в результате слияния или преодоления жанров, типичного для поэзии и Хлебникова, и Маяковского.
Но даже если, как это пояснял Лившиц, футуристическая поэзия полагает себя вне литературных жанров в состоянии полнейшей слитности, отказ от литературно-жанрового мышления невозможен. И в этой связи для понимания монотрагедии «Владимир Маяковский» полезно обратиться к тому, что писал Вячеслав Иванов в приложении к своей известной работе о «сущности трагедии». В этом отступлении, озаглавленном «О лирической теме», Иванов рассматривает, как присущая трагедии «поэзия диады» распространяется на другие поэтические жанры. В эпосе диада существует, но в отдалении она как бы созерцается с точки зрения уже достигнутого синтеза, в свете торжества аполлинийской монады. В лирике же она занимает больше места. Лирическое стихотворение есть сочетание двух или трех основных мотивов, которые Иванов называет «темами» в музыкальном смысле. Существование лирических стихотворений с более чем тремя темами не исключается, но если и убрать из них побочные темы, они сводимы к основной двухтемной или трехтемной схеме, тогда как однотемное лирическое стихотворение не может нам дать удовлетворения.
Установив такую типологию лирики, Иванов утверждает, что «в стихотворениях с тремя темами преобладает элемент аполлинийский; душевное волнение, возбужденное созерцанием некоторой противоположности, приведено в них к разрешению в третьей лирической идее; они примиряют и успокаивают душу; их цель – гармония. Напротив, стихотворения, сочетающие только две темы <…>, стремятся отразить переживания диады, – раскола, противоречия и зияния, – и, возбудив в душе слушателя тревожное или мятежное движение, предоставляют ему самому найти в последнем разрешительный строй. Здесь поэт намеренно избегает последней, завершающей гармонии, ради достижения большей действенности звуков, которые долго еще должны напрягать и потрясать душу слушателя, прежде чем путем их полного переживания он воспримет их кафартическую силу. Такие стихотворения тяготеют, в противоположность прежде описанным, к дионисийскому полюсу лирики»