Я ничего не понимаю, но не могу отрицать очевидное, отрицать факт: Хозяин знает мои мысли. Мою жизнь. Режиссер продолжает, глядя в окно:
— Да-да, мой друг, моя подруга! Забудь все это! Это отнимает у тебя силы, а они нужны мне! Тот, которым ты был, мне не нужен, не интересен. Сожаление о прошлом, горечь в настоящем, страх будущего, бесконечное самокопание — в чем? Достаточно ли у тебя этого «само», чтобы так упорно в нем копаться? Что ты там хочешь отыскать? Подумай: если бы твоя жизнь была спектаклем, ты бы остался на второй акт? Нет? И что же ты так бережешь? Все, отчаливай от своей тусклой пристани. Прощайся с населением своей унылой страны.
Потом, потом обдумать все — потом. Сейчас только восхищаться, только бояться, только целовать. В наступившей паузе карлик с демонстративной влюбленностью смотрит на Мейерхольда, Иосиф разглядывает свои ботинки, а я благоговею.
— Сильвестр! Не забудь — у нас проблема, — меняет тему Иосиф. Мне снова кажется, что ему не очень-то нравится Хозяин. Надеюсь, у меня появится возможность ему об этом донести. Вернее, донести до Хозяина свои ощущения, предположения.
— Ну?
— Ипполит Карлович.
Режиссер мрачнеет.
— Да-да-да… не примет он такого спектакля… Нравственный. Как поп. Хуже попа! Что же делать, Иосиф?
— Пока не станем ему сообщать о радикализме постановки. Встретимся и расскажем о вечной любви, о значении для юношества великой трагедии Шекспира, о ее воспитательной роли…
— Ага, а потом он на премьере увидит, что Джульетта — мужик, а христианский монах — буддист! И прощай наш главный спонсор.
— Потом будет такой успех, что ему останется только присоединиться к аплодисментам, — уверяет Иосиф. — Я устрою печатный восторг у немцев и французов с упоминанием Ипполита Карловича. А когда он вызовет тебя, ты уже со статьями в руках: «Ипполит Карлович, „Ди Цайт“ и „Ля Монд“ славят вас как передовую фигуру мирового меценатства». И что, он станет отказываться от лавров? Он герой, он не будет стулья ломать.
Хозяин задумывается, и мы видим, как откуда-то из глубин его титанического духа поднимается свет и озаряет лицо.
— А-лилуйя! А-а-лилу-уйя! Алии-илу-уйя! — затягивает режиссер, и к нему присоединяется приятный фальцет Иосифа и неожиданно густой в пении голос карлика. Через несколько секунд я слышу в общем восхищенном хоре и свой голос.
Режиссер распахивает дверь кабинета и возглашает:
— Светлана! Сэндвичи нам! Сэндвичи!
Объявляет так, словно сейчас должна появиться королевская чета, а не пара бутербродов. Мы вчетвером в ожидании смотрим на растворенную дверь. Мелким, быстрым шагом входит Сцилла Харибдовна, ставит на стол поднос с сэндвичами и исчезает.
Я ем и гоню все мысли о том, что сейчас со мной произошло. Режиссер даже не пожирает, а заглатывает. Иосиф жует часто, пережевывает мелко, а карлик обгрызает корочку, чтобы потом впиться мелкими зубками в мякоть. Вдруг Иосиф отстраняет от себя кусок сэндвича и мрачнеет.
— Не понравилось? — мрачнеет и режиссер.
— У меня началась диета, Сильвестр.
— Люблю чудаков, Иосиф! Дай Ганелю.
Карлик сам подскакивает за сэндвичем. Я вижу, что пора прощаться, но не могу уйти без позволения. С ужасом чувствую, что начинаю тяготить своим присутствием режиссера. Что делать?
— Знай, Александр! Завтра в твою честь и в честь нашего новоприбывшего, — режиссер улыбается Ганелю, — черт, чуть не сказал новопреставленного, извините… Так вот, завтра в вашу честь я закачу в «Мариотте» несусветный банкет!
И едва господин Ганель представил себя в смокинге, задумчиво-печально принимающим поздравления и снисходительно прощающим завистливые ухмылки и смешки, а я подумал — «итс импосибл!», режиссер добавил: — Разве так важно, что банкет в вашу честь пройдет без вас?
Иосиф хихикнул, а режиссер встал со стула. Мгновенно вскочили и мы с Ганелем.
— Ну, таланты, ну, будущие звезды, давайте, мчитесь домой учить шекспировский текст. Брат Лоренцо, вы завтра не нужны, хотя можете прийти на сбор труппы, а Джульетту я жду в десять. Адью.
Прощальный пинок под зад мы с карликом приняли с благоговением и обменялись изумленно-счастливыми взглядами уже за черной дверью кабинета. Господин Ганель совладал с собой первым. Он протянул мне руку и попрощался полукивком головы. Светлане он отвесил более теплый поклон. Что сделал я, не помню, но отмечаю: это был один из тех редчайших моментов, когда я не помнил себя.
Не знаю, стоит ли говорить очевидное? Наш режиссер — шизофреник.
В театре это приветствуется. И еще — он гений.
Я нажал кнопку вызова лифта. Вышел на улицу.
Солнце.
Я вошел к режиссеру безвестным актером, а вышел — Джульеттой лучшего российского театра. Теперь все в моих — пусть и женских — руках.
Я раскрываю рот. И туда летят банкеты и фуршеты, восторг красавиц и погоня папарацци, автограф-сессии и океан цветов. Я слышу мерный звук кондиционера в номере тысячезвездочного отеля, где я возлегаю рядом с огромногрудой и стройноногой красавицей. Это не Наташа. Это девушка, ласками которой я воспользовался лишь на эту ночь, и утром она обнаружит на туалетном столике автограф и теплые пожелания счастья. А Наташа, ушедшая наконец от мужа, ждет меня из парижских гастролей в нашей просторной квартире на улице Тверская (прощай, мой Теплый стан!). И любовь моя к ней тем сильней, чем свободней я себя чувствую благодаря обожанию бессчетного количества женщин и девушек…
Легкость и тяжесть? Дородовая травма? Я посылаю все к чертям. И мой печальный караван летит по небу — вверх и влево: я на сцене истекаю ненавистью, глядя на успех врага; Наташа приходит ко мне, укутанная в страдания мужа…
Господи, как же я раньше не замечал, как гадка и тускла, как бедна и убога моя жизнь? Вернее, как убога она была до этой встречи, до этого дня, до этого голоса, который, как мне кажется, способен сотворить меня заново?
Я обернулся на здание театра с тем чувством, с которым, я полагаю, смотрят на церковь новообращенные.
Нет повести печальнее
«— Какие эро-планы? — спросила Наташа, и я сразу принял решение.
Следующие десять минут нам было очень хорошо. Когда последствия моего решения были исчерпаны, а потом исчерпаны снова, уже до дна, я рассказал ей о сегодняшнем чуде.
— Кого? Джульетту? — Ее глаза, ярко-зеленые, изумлены. — Ты шутишь?
— Только если режиссер шутит. — Я затянулся сигаретой, что делал в постели только в случае крайнего блаженства или печали.
— На шутку не похоже, нет. Саша, это успех. Успех. Ты успел. А я навсегда опоздала.
Голос Наташи дрогнул. Я еще раз заглянул в ее глаза: на меня смотрела ярко-зеленая актерская ревность.
— Почему ты? Почему опоздала?
— Раз моему любовнику предлагают роль Джульетты в театре, о котором я мечтаю, значит, мне уже ничего не успеть.
Она отвернулась. Я взял ее за плечо, хотел повернуть к себе, но почувствовал сопротивление.
— Тебе сделали странное предложение, Саша. Как будто судьба метила в меня, промахнулась, и на тебе: ты стал Джульеттой.
— Мне отказаться?
Она улыбнулась сквозь печаль. Я этого не вижу. Но чувствую.
— Разве я не знаю, что, если даже начнется светопреставление, ты все равно пойдешь репетировать — свое представление. Дорогой, не смеши меня, я ведь тоже актриса, как и ты.
— Ты как будто ненавидишь меня.
— Хуже — я себя ненавижу. — Она садится на кровати ко мне спиной, облокачивается на спинку красивой тонкой рукой и обращается к стене. — Я доплелась до пика своей карьеры. Мужчина, который с такими звериными стонами в меня кончает, получил роль Джульетты.
Вдруг она обернулась через плечо, метнула в меня злой взгляд:
— Почему ты так стонешь? Думаешь, я не вижу, как ты играешь в безумную страсть? Все, теперь ты получил роль — играй на сцене, а нашу постель освободи от спектаклей.
Тишина.
Наташа посмотрела на меня, отвернулась снова и прошептала (раздраженный голос сменился растерянным):
— Прости. Прости, пойми меня.
Я ее понял. Но не простил. Напротив, это нежданное извинение меня разозлило.
Наташе стало неловко от снова наступившего молчания. Я давно заметил: Наташу беспокоит молчание, тревожит тишина. По всем законам наших ссор я уже должен был сказать: „Да ладно, давай забудем“. Но я ни за что этого не скажу.
— Прости, — повторила она, — ты же знаешь, я не умею делать вид…
— Прибереги эти штучки для мужа. Может, он до сих пор принимает эгоизм за искренность.
Я больше не хочу смотреть на ее изогнутую, наглую спину. Поднимаюсь, набрасываю на плечи пододеяльник (не люблю халат), иду на кухню, ставлю чайник. Вода закипает, заглушая печальные вздохи, доносящиеся из спальни. Бог ты мой, она страдает! Она!
Завариваю чай. Отрезаю дольку лимона. Бросаю в чашку. Делаю первый глоток. В дверях кухни — Наташа. Она обнажена. Протягивает ко мне руки — я любил ее руки — и начинает декламировать. Я с первых слов узнаю текст своей новой роли:
Что он в руке сжимает? Это склянка.
Он, значит, отравился? Ах, злодей,
Все выпил сам, а мне и не оставил!
Но, верно, яд есть на его губах.
Тогда его я в губы поцелую
И в этом подкрепленье смерть найду.
Поцелуй. Почему-то после него я чувствую вкус лимона, хотя чай пил я.
— Наизусть знаешь всю?
— До дна. Могу помочь готовить роль… Нет, не могу, извини…
Мне не понравилось, как она сыграла. Тем более что она как бы издевалась надо мной, играющим Джульетту. Она подбавила иронии к этим словам, и я как будто впервые их услышал и понял — мне совсем не на что опереться, чтобы их произнести, сделать их живыми, сделать их своими. И не потому что они женские.
Что должно произойти со мной, чтобы я смог исторгнуть из себя такие речи и не засмеяться? И говорить все это в лицо Сергею, которого я еще совсем недавно хотел убить троном? А теперь ведь мне придется даже любить его, моего Ромео.