До Сильвестра доносятся слова о Боге. На лице режиссера появляется презрительная усмешка. Он не любит актеров-философов.
Монетка наготове.
— Теперь ты обретаешь смысл только под взглядом другого, такого же смертного, такого же кривляки, — продолжаю я. — Что удивительного, что все напоено ложью — и сны и явь, и дни, и ночи? Ведь теперь любой чужой взгляд для нас — пусть на мгновение — но абсолютен.
Абсолютность мгновения — эту мысль моим друзьям надо переварить. Вместе с груздями и огурчиками. Пусть поразмыслят, пока я подтягиваю в область сознания новые отряды идей. Ага, вот они, пришли. Но вдруг вступает Ганель:
— Мудрено очень… Было время, когда Бог смотрел на людей? Мне кажется, он и тогда не замечал нас, карликов. — Он улыбается.
Самоиронию я уважаю, но никому не дам осмеять дорогие мне мысли:
— Когда ты стоишь на сцене, тысячи глаз подтверждают твое право на жизнь. Дарят тебе бессмертие. Там, где так много глаз, где есть зрители, тебя любящие, сохранилась память о далеком времени, когда Бог с любовью смотрел на человека. Те, кого называют суперзвездами, могут почувствовать отголоски того, что ощущали великие пророки.
— Ого! — сказал Сергей, и я понял, что он задумался: чувствует ли он что-то подобное тому, что чувствовали пророки? Во взгляде — недоверие.
— Потому так ужасен момент, когда это чудовище — публика — отводит от тебя бинокли и зрачки, — продолжаю я. — Лишенный чужого присутствия, чужого взгляда, я мгновенно теряю смысл… Вот сейчас, Сергей, ты отвернулся…
— Так какая красотка прошла! — оправдывается он.
— Ты отвернулся, и я на это мгновение стремительно утратил смысл. Помните православную молитву «Не отврати глаза твоего от меня, Господи»?
Я думаю, мы все ее неустанно шепчем, только не Богу, а всем и каждому… О чем я говорил? О театре я говорил… Выводы!
— О! Уже и выводы? Так скоро? — смеется Сергей, но я непреклонен.
— Первое: трагичность богооставленности и счастье богоприсутствия — предельно выражены в театре. Второе: мое одиночество тем ощутимей, чем больше людей смотрят, а значит — укореняют в жизни — моего врага…
— Ух ты, врага! — улыбается Сергей. — У тебя враги? У нас в театре? Кто? Имена! Мы их раздавим! Помнишь: ты гондон…
— И ты гондон! — с неожиданным раздражением вставляю я. Сергей на секунду чувствует, что я сказал это ему, а не для поддержания рифмы. Но вальяжное высокомерие ведущего актера помогает ему рассеять подозрения, и он снова с нежностью смотрит на нас, своих собутыльников.
— А за что мы пьем, Саша? Это же тост был? — интересуется господин Ганель. По его тону не понятно, произвел ли я на него впечатление.
— За то, чтобы театр знал свое место! — поднимаю я рюмку.
— Ура! — кричит ничего не понявший Сергей, опрокидывает рюмку, тут же за ней вторую, и поясняет: — Очень длинный тост был. Сойдет за два! Как ты сказал: ты глубок, и я глубок, — улыбнулся Сергей. — Да, глубоко говоришь!
Сильвестр подбросил судьбоносную монетку. «Решка — господин Ганель, орел — Александр», — загадал он. Монетка упала возле рюмки.
«Ну вот, — укоризненно покачал головой Сильвестр, — а он говорит, что Бог не замечает карликов».
Сергей поддел вилкой большой кусок селедки, из которой торчало множество мелких костей, а сверху лежал кусочек репчатого лука. Отправил все это волшебство в свой красивый вишневый рот. Мы наблюдали за его наслаждением, а он, сладостно чмокнув, сказал:
— Вот сейчас, когда я делал на вилке эту восхитительную икебану, мне же тело мое подсказывало, как будет вкусней. Все решения за меня принимает тело. Во всех вопросах. Вот если я читаю роль, и тело начинает волноваться — значит, она моя…
— Тело волноваться? — спрашиваю я.
— Да! Я читаю роль и вскрикиваю, шепчу, смеюсь, плачу иногда. Жена в такие моменты меня даже побаивается. Хочется делать все, о чем там написано — драпать, драться, травить, травиться… Любить! Все это надо делать скорее и по многу раз, и перед всеми, перед всеми!
Повторив «перед всеми», Сергей зачем-то поднял вверх указательный палец, словно сообщал нечто архиважное. Господин Ганель нетрезвым взглядом рассматривал палец ведущего актера, пока тот говорил:
— А что тебе это дает, Сань? Богоприсутствие! Богоотсутствие! А может, просто — успех или провал? А? Не говори так со мной больше, мне как-то, как-то мне холодно сразу становится.
Он смеется надо мной. Я начинаю трезветь. И ненавидеть. А он не отстает:
— Саня! — выдыхает на меня Сергей смесью водки, лука и сигареты. — Ну и что же с того, что Бог куда-то там удалился, и теперь мы друг для друга играем?
Он спросил меня так запросто, не желая ни обидеть, ни унизить, но я почувствовал себя и обиженным, и униженным. Он победил, даже не вступая в борьбу, даже не догадываясь, что я был его противником.
Он лапает. Я разглядываю. Он актер. Я зритель. Мое место в партере.
Сильвестр аккуратно спрятал монетку в кошелек, расплатился, оставив щедрые чаевые, и ушел, не замеченный артистами.
— А я верю, Саша, что ты не случайно получил роль, — продолжал Сергей, выискивая на столе, чем бы еще поживиться. — Увидишь, Сильвестр сделает такое!
…Почему господин Ганель начал взлетать к потолку? Хватаю его за руку — улетит, останемся без брата Лоренцо, кто тогда нас с Сергеем обвенчает…
Голову Александра наполняют туман и звон. Заплетается не только язык — заплетаются мысли.
Сергей вызывает своего шофера, чтобы тот развез всех по домам. Расстаются они закадычными друзьями, хотя господин Ганель не участвует в звонких лобызаньях и плотных объятьях, которые происходят тут же, у стола с остатками еды и водки.
Изгнание
Господин Ганель выпил меньше Александра и Сергея, а потому на следующее утро встал без тяжелых следов похмелья. Он жил в центре Москвы. Здесь, среди старинных шкафов, стульев и ваз он учил роли, слушал музыку и очень редко, но все же смотрел порнофильмы.
Проснулся господин Ганель с приятными воспоминаниями о вчерашнем вечере. Хотя, как он полагал, «Саша переборщил, разве о таком говорят?
О таком и думать как-то почти непристойно». Сам он предпочитал на подобные темы высказываться только с иронией, а наедине с собой даже не пытался их поднимать. Однажды он сказал своим коллегам в Детском театре, которые затеяли теософский спор: «Карлику верить в Бога даже как-то неприлично. Слишком уж большая идея». После этого с ним на «божественные темы» никто заговорить не пытался, чему он был рад.
До театра он мог дойти пешком, потому на репетицию собирался медленно и даже величаво: надел снежно-белые носки, черные брюки, рубаху, не уступающую в белизне носкам, а также жилетку и пиджак. Оставалось еще некоторое время до выхода из дома, и господин Ганель, как это бывало очень часто, сел напротив шкафа с зеркалом, стал разглядывать свое отражение и мечтать о долгой и счастливой работе, о том, что понравится режиссеру, который тем временем сидел с Иосифом в своем кабинете, с аппетитом ел свои любимые сэндвичи и говорил как раз о господине Ганеле.
— Правильно сделал, что пришел. Сегодня состоится изгнание Ганеля из Ганеля.
— Изгнание? — удивился Иосиф. На левом крае его губ повис кусок салата из сэндвича, режиссер показал ему на висящую зелень, и журналист быстро устранил некрасивость.
— Личность актера нужно перемолоть. — Режиссер запил сэндвич водой (он любил простую воду). — И только тогда герой, которого он играет, займет в нем подобающее место.
— Перемолоть личность? — Иосиф, если не ухватывал смысла слов собеседника, повторял их с интонацией вопросительной.
— Актера надо унизить, а хорошего актера — раздавить. Только тогда из него талант потечет. Иосиф, вот подумай над словами: преображение, воплощение. Мы в театре ими пользуемся направо и налево. А исток у этих слов какой?
— Религиозный, — сказал Иосиф, стараясь проявлять к разговору сдержанный интерес и не сделать его похожим на интервью. Иначе с таким трудом налаженные равные отношения с режиссером снова станут творческим мезальянсом художника и критика.
— Вот именно. Преобразиться. Воплотить. Ветхий человек умирает. Преображение. На его руинах возникает новый. Входить в роль, Иосиф, это вещь страшноватая. Если делать это честно.
«Вся труппа в сборе. Режиссер должен выступить перед началом репетиций с программной речью. Момент торжественный. Хозяин встал перед актерами, занявшими места в партере.
— Вчера я услышал историю настолько печальную, что, возможно, поэтому и наступила осень. — Кто-то в зале попытался засмеяться, но режиссер посмотрел на хихикающего так грозно, что тот подавился своим смехом. — И хотя по календарю еще не настоящая осень, но она уже чувствуется, она уже наступает. Сейчас вы в этом убедитесь.
Хозяин перевел немигающий взгляд на господина Ганеля, словно вознамерился выжечь в нем необходимую для роли территорию и продолжил:
— Мы очень черствы. Даже я, когда услышал историю про горбуна, лишь через несколько часов почувствовал, какой невероятной грустью она наполнена. Надеюсь, вы эту грусть почувствуете быстрее, хотя бы потому что я об этом предупредил.
Горбун жил при дворе одного немецкого короля, был хорошо воспитан, добр, его любили. О настоящей любви, любви к женщине он и не помышлял. Так прошло 30 лет. Он был обходителен, даже галантен и исполнял при дворе не-обременительные обязанности. Странная, но простительная черта: он мог часами рассматривать свое отражение. И еще: он полагал, что обладает чудесным даром.
Он подходил к бутонам роз, которые росли вокруг дворцовых скульптур, и ждал, когда их аромат вдохнет женщина. Он вдыхал запах розы после нее, и ему казалось, что теперь он знает ее мысли. Он прикасался своей ручкой к следам короля, и проникал в его планы. Он подходил к камню, который только начинал обтесывать скульптор, дотрагивался до него, и уже знал, как будет выглядеть шедевр.
Этот свой дар он просто придумал. Люди, которые его окружали — из жалости, которая бы его смертельно оскорбила, узнай он о ней — подыгрывали горбуну: да, ты угадал! Это чудо! И король говорил: „Поглядите, он знает, с кем я хочу развязать войну!“ И женщины, смущаясь, шептали: „Только никому не говори о моих тайнах“. Горбун со своим иллюзорным талантом был счастлив. Так, как может быть счастливо навеки отъединенное от других существо, улыбающееся перед сном своему отражению в зеркале.