Театральные записки — страница 11 из 52

Князь Шаховской умел мастерски пользоваться не только способностями, но даже недостатками артистов своего времени: он умел выкраивать роли по их мерке. Например, Ежова была актриса довольно посредственная, но имела резкий, грубый голос, и он для нее всегда сочинял очень эффектные роли сварливых, болтливых старух. И точно: где в пьесе была нужна, что называется, бой-баба, там Ежова была совершенно на своем месте.

Одновременно с нею служил актер Щенников, игравший когда-то роли вторых любовников и постоянно смешивший публику своей неловкостью и неуклюжей фигурой. Для него князь Шаховской написал две роли – Адельстана в «Иваное» и Калибана в «Буре»[23], в которых Щенников был весьма удовлетворителен.

Хотя брат мой и сделался ренегатом, выйдя из студии князя Шаховского, но я как воспитанник принадлежал к числу его учеников. Он меня очень любил и ласкал: одно лето я даже провел у него на даче. Тогда князь жил в Емельяновке (по Петергофской дороге), недалеко от взморья. Помню я, как однажды в темную, бурную ночь, в половине августа, князь долго не возвращался из города. Вода от сильного морского ветра выступала из берегов. Катерина Ивановна (Ежова) была в страшном беспокойстве: она взяла фонарь и пошла вместе со мною на большую дорогу его встречать. Тучного князя вез шажком его кучер; лес шумел при сильном ветре, свирепствовала буря и мешала нам слышать приближающийся экипаж. Вдруг лошади его наткнулись из-за угла прямо на фонарь, зажженный пламенной любовью Катерины Ивановны. Лошади испугались, рванулись в сторону, дрожки опрокинулись, и князь свалился в канаву!

– Какой тут черт пугает фонарем моих лошадей?! – закричал испуганный князь.

– Это я… я вышла к тебе навстречу, чтоб тебе удобнее было проехать…

– Кто просил тебя тут, Катенька, соваться? Ты чуть не убила меня своею нежностью.

Кучер в это время остановил лошадей, слез с козел, и кое-как мы втроем вытащили из канавы насквозь промокшего князя. Вода лилась с его платья, а брань – с языка. Катерина Ивановна сама была и перепугана, и огорчена этим происшествием, и не знала, как успокоить своего друга. Они оба были правы, но на грех мастера нет: иногда и хорошие намерения имеют дурные последствия.

В то старое доброе время переводчиков с французского и немецкого для театра было очень немного, а драматических сочинителей еще меньше, и потому редкий бенефис обходился без содействия князя Шаховского. Не говорю уже о бенефисе Ежовой, для которой он ежегодно писал оригинальную пьесу с хорошей ролью и вообще составлял заманчивую афишку. Тут, разумеется, выгоды их были обоюдны: касса у них, вероятно, была одна, князь Шаховской не имел никакого состояния.

Здесь я должен заметить, что если у него и имелись некоторые недостатки, то его положительно нельзя упрекнуть в корыстолюбии. Я не помню ни одной его пьесы, которая бы не шла в бенефис артистов и, разумеется, эти пьесы отдавались им без всякого вознаграждения; разве иногда кое-какие неважные подарки предлагались князю после удачного бенефиса за его труды. Между тем как он, будучи с директорами театров всегда в дружеских отношениях, мог бы легко продавать свои пьесы в казну и иметь от этого большие выгоды. Едва ли он так же получал жалованье, как драматический учитель: он занимался этим просто из любви к искусству.

Домашнее министерство финансов было по части Катерины Ивановны, князь же, как член Российской академии и Общества любителей русского слова, состоял по министерству народного просвещения и хлопотал только о том, чтоб у него была свечка или лампа в его рабочем кабинете, а что делалось в столовой, гостиной и даже в детской – это до него не касалось. Наружность князя была очень оригинальна и даже карикатурна: он был высокого роста, брюхо его было необъятной величины, голова большая и совершенно лысая, нос длинный, с горбинкой; вообще вся фигура его была тучна и неуклюжа, голос же, напротив, был тонок и писклив.

Живучи у него на даче и после часто бывая у него, я имел случай хорошо ознакомиться и с характером князя Шаховского, и вообще с домашним его бытом. Князь был необыкновенно богомолен: ежедневно целый час он не выходил из своей молельни, где читал молитвы и акафисты и делал обычное число земных поклонов, так что с верхней части лба у него не сходило темноватое пятно вроде мозоли. Впрочем, это гимнастическое упражнение было, вероятно, полезно для его здоровья при его тучности и сидячей жизни. В 1-е число каждого месяца, в день именин, рожденья его самого или кого-нибудь из его семьи служились у него на дому молебны. В церкви же, по большим праздникам, князь обыкновенно почти всю обедню стоял на коленях, глубоко вздыхая, и со слезами на глазах повторял молитвы священника или псалтыри дьячка и пел вместе с хором. (Крайне фальшиво: у него не было никакого слуха.)

Антагонисты его положительно не верили его религиозности и утверждали, что всё это притворство и лицемерие, называя его Тартюфом. Но какая же была цель этого лицемерия, какая польза? Кого князь хотел обмануть этой набожностью?.. В монастыре подобное лицемерство имело бы смысл и значение, в театральном же мире, где он провел всю свою жизнь, в этих антиподах монастырского обычая, все такие проделки не имели ни смысла, ни цели, ни назначения.

Тогда, разумеется, я верил искренности князя, да и теперь не могу признать справедливости этих обвинений и вполне убежден, что он не был Тартюфом. Катенин и Грибоедов были тогда большие вольнодумцы, особенно первый, и любили подтрунивать над князем насчет его религиозных убеждений; тут он выходил из себя, спорил до слез и часто выбегал из комнаты, хлопнув дверью.

Как драматический писатель князь Шаховской по справедливости должен занять почетное место в истории русского театра: он написал более ста пьес – трагедий, драм, комедий, опер и водевилей, но едва ли и половина из них была тогда напечатана. В настоящее же время они сделались библиографической редкостью, и их теперь не только не отыщешь в книжных лавках, но сомневаюсь, чтоб они вполне уцелели и в театральной библиотеке.

Глава VI

В продолжение этого времени мне довелось сыграть на нашей школьной сцене несколько значительных ролей; в публичном же театре я в первый раз играл в 1818 году – роль Вильгельма в драме «Эйлалия Мейлау», сочинения Коцебу в бенефис актера Боброва, который сам проходил со мною эту роль. В одном или в двух местах мне даже аплодировали. Первый аплодисмент, первое одобрение публики! Боже мой, как я был счастлив! Я думал, что этот строгий, беспристрастный ареопаг не может ошибаться. Я был тринадцатилетний мальчишка, мальчишку же играл и был в полном восторге!

С этого времени мне начали давать небольшие роли пажей, крестьянских мальчиков и другие подходящие к моему возрасту. Отец мой просил капельмейстера Кавоса учить меня пению. Я раза три был у него в классе, но так как голос мой находился тогда в переходном состоянии, то есть из сопрано изменялся в другой, неопределенный (или лучше сказать, у меня тогда Кавос не доискался просто никакого голоса, форсировать же неокрепший голос не только бесполезно, но даже вредно), опытный капельмейстер посоветовал мне переждать это критическое время. Не могу при этом случае не посвятить нескольких строчек памяти этого необыкновенного человека.

Грустно становится, что в нынешнее время мы не встречаем уже более таких бескорыстных жрецов искусства, какие были прежде. Катарино Камилло Кавос был итальянец, уроженец Венеции, и с молодых лет переселился в Россию. Он был прекрасный композитор, отличный знаток музыки и учитель пения с большим вкусом и прекрасною методою. Кроме занятий своих в театре, он двадцать пять лет занимал должность учителя пения в Екатерининском институте и в Смольном монастыре. Кавос написал несколько опер, музыку для балетов, романсов, русских песен и проч. Лучшие его оперы – «Иван Сусанин», «Князь-невидимка», «Любовная почта», «Илья-богатырь» и «Вавилонские развалины». Он вполне может называться основателем русской оперы в Петербурге, потому что до него игрались у нас оперы только иностранных композиторов.

Кто бы мог поверить, что большая часть певцов и примадонн того времени не знали почти вовсе музыки и только благодаря неусыпному, тяжкому труду Кавоса пели (по слуху) в операх Моцарта, Паизиелло, Чимарозы, Спонтини, Керубини, Мегюля и других первоклассных маэстро. Чего ему стоило с каждым отдельно выдалбливать его партию, налаживать ежедневно то как канарейку, то как снегиря и потом согласовать их вместе в дуэтах, трио, квартетах, квинтетах и, наконец, в финалах! Непостижимый труд, дивное терпение, просто геркулесовский подвиг! Зато всё время дня, чуть ли не иногда до глубокой ночи он посвящал своим ученикам и службе.

Кавос был человек необыкновенно доброй и сострадательной души, готовый на всякую услугу. Впоследствии, когда он сделался директором оперных оркестров, беднейшие музыканты находили в нем своего покровителя и отца: он всегда не только радушно ходатайствовал за них у начальства, но зачастую помогал им своими деньгами. Этот итальянец по бескорыстию своему был просто выродок из среды своих единоземцев. Чтобы дать понятие, до какой степени Кавос был далек от интриг и зависти, столь обыкновенных в закулисном мире, я напомню только о его деятельном участии при постановке «Жизни за царя» Глинки. Несмотря на то, что Кавос сам написал оперу на тот же сюжет под названием «Иван Сусанин», он усердно принялся разучивать оперу своего соперника и хлопотал о ней как о своей собственной. Сам Глинка печатно сознался в этом в своих «Записках».


Осенью 1819 года у нас в школе произошли некоторые перемены: к нам определили двух-трех новых учителей. В числе их был профессор русской словесности Северин, преподававший нам риторику и отечественную литературу. Я был у него одним из первых учеников. Он заставлял нас писать небольшие сочинения, и я за них часто удостаивался его особенных похвал. Мне также чрезвычайно нравился класс фехтования. Учителем у нас был Кальвиль, служивший фехтмейстером при театре. Впоследствии он учил весь гвардейский корпус и дослужился до майорского чина. В то время почти ни мелодрама, ни опера, ни балет не обходились без военных эволюций, и я был в числе самых отчаянных бойцов. Редкое театральное сражение обходилось без кровопролития, и всевозможные царапины и рубцы на лице и руках служили знаками нашего удальства и усердия к службе.