Театральные записки — страница 34 из 52

По окончании действий я уходил в антрактах в сад, чтоб не обращать на себя гневного взгляда его сиятельства. Но, видно, по пословице «резвый сам набежит, а на смирного Бог нашлет» я перед началом 3-го действия в какую-то несчастную минуту все-таки наткнулся на грозного нашего начальника. Разумеется, я отвесил ему подобающий поклон, однако князь не только не кивнул мне, но, оглядев меня с ног до головы, прошел мимо, а потом, сделав несколько шагов, подозвал к себе гоффурьера[51] и сказал ему что-то вполголоса, сопроводив слова повелительным жестом. Этот гоффурьер подошел ко мне и с придворною любезностью передал приказание князя – сию же минуту уйти из театра. Это глубоко, почти до слез меня оскорбило. Если мы втроем имели несчастье навлечь на себя его сиятельный гнев, то все трое должны были подвергнуться одной участи; за что же исключение обрушилось на меня одного? Положим, Сосницкая была уже тогда заслуженной артисткой, а талантливый Рязанцев – любимцем публики; но ведь и я был не статист: я только месяца два назад получил от его сиятельства золотые часы за первый мой водевиль «Знакомые незнакомцы», при бумаге за его собственноручною росписью, что он желает, чтобы этот подарок поощрил меня на дальнейшие литературные занятия…

Хорошо поощрение, нечего сказать! Я передал моим товарищам дикое приказание директора, но они меня уговаривали не обращаться в постыдное бегство и дослушать оперу до конца. И точно, ради такого наслаждения, какое мне привелось испытать в тот вечер, можно было перенести не только оскорбительную выходку этого высокомерного барина, но даже рискнуть и дальнейшими от него неприятностями.

Третий акт «Отелло» был венцом знаменитой певицы. Известный романс Дездемоны «Assisa à piè d’un salice» она исполнила с таким глубоким чувством, с такой душевной грустью, что у нас у всех троих невольно выступили слезы на глазах.

Эта несравненная артистка посетила вторично Петербург лет через 10 или 15; но тогда она была уже графиня Росси, супруга сардинского посланника, и, кажется, однажды по просьбе покойного государя играла «Сомнамбулу» в Эрмитажном театре вместе с несколькими любителями из высшего общества.

Странная, грустная судьба постигла эту необыкновенную певицу и безупречную женщину: говорят, граф Росси впоследствии проиграл всё ее состояние, и она, почти из крайности, вынуждена была снова явиться на театральных подмостках. Но так как в Европе обедневшей графине неловко было обратиться к покинутой ею профессии, она решилась отправиться в Америку, где и скончалась от холеры несколько лет тому назад.

Дикая выходка князя Гагарина была не первою и не последнею. Незадолго до приключения со мною он приказал посадить на три дня под арест в его собственной уборной, Николая Осиповича Дюра, тогда уже начинавшего пользоваться любовью публики. Директор разгневался на него за неповиновение Храповицкому: сей мудрый муж велел Дюру в дивертисменте, в котором он в костюме ямщика пел русскую песню, наклеить себе бороду, а Дюр ограничился одними усами! Храповицкий пожаловался, а директор, усматривая в этом поступке, что Дюр и в ус не дует начальству, присудил его к аресту. И этот милый господин еще слыл за доброго человека!


Осенью к бенефису Рязанцева я дополнил и вновь отделал мой водевиль «Сентябрьская ночь», написанный еще в училище для нашего школьного театра. Эта пьеска по успеху, конечно, не могла сравниться со «Знакомыми незнакомцами», однако же дружно разыгранная понравилась публике и меня начали вызывать. По ложной скромности или по другому какому побуждению, но я из-за кулис убежал в уборную и там спрятался. Рязанцев после напрасных поисков анонсировал, что «автора нет в театре»…

В дневнике покойного моего отца этот вечер (15 сентября 1830 года) помечен так: «Публика вызывала – но по глупости своей не выходил, и говорено: „Автора здесь нет“».

Наступил тяжелой памяти холерный мятежный 1831 год, слезами и кровью вписанный в отечественные летописи. Бедственный для многих тысяч людей, год этот, за исключением последнего месяца, был одним из немногих счастливейших в моей жизни…

Часть вторая. 1831–1853

Глава I

«Сентябрьская ночь», подобно первому моему водевилю, тоже не понравилась моему зоилу Яковлеву, и он ее разбранил наповал. Брань на вороту не виснет, в особенности литературная; но мой рецензент имел обыкновение, браня меня, ни за что ни про что затрагивать и моего брата. Выведенный из терпения я решился ему отмстить – и отмстил с лихвою!

Я написал на него шутку-водевиль под названием «Горе без ума». В этой пьесе главное лицо представляло личность Яковлева под именем Дмитрия Яшуткина, сотрудника газеты «Полярный шмель» (он писал тогда свои рецензии в «Северной Пчеле»). Яковлев был сыном петербургского купца, торговавшего в Серебряном ряду[52], воспитывался в Коммерческом училище и по выходе из него, вопреки желанию отца, не хотел заниматься торговлею, а определился в гражданскую службу. В 1831 году Яковлев служил столоначальником в Министерстве иностранных дел.

Этот задорный критик был вместе с тем записной кутила, и можно было положительно сказать, что бóльшая часть его рецензий писалась не в нормальном состоянии. Ежедневно бывая в театре, он имел привычку во время каждого антракта уходить с товарищами в буфет. По возвращении оттуда он постепенно рдел и с каждым разом красное его лицо принимало всё более багровые оттенки. Случалось нашему зоилу засидевшись в буфете, пропускать целый акт, а иногда и всю пьесу. Но это не мешало ему в его разборах без церемонии бранить или хвалить ее как якобы очевидцу. Случалось, к концу спектакля, после частых возлияний в буфете, у нашего рецензента слипались глаза – и тогда он каждому актеру одобрительно кивал головою.

Водевиль мой я отдал Дюру на его бенефис, назначенный в 1831 году на 25 мая. Противник мой, разумеется, знал, что в этот спектакль над ним собирается гроза, но тем не менее явился в театр и, по обыкновению, сел в свое кресло, во 2-м ряду с правой стороны. Еще перед началом водевиля некоторые из его знакомых, подходя к нему, говорили:

– Сегодня что-то против вас здесь готовится, Михаил Алексеевич?

– Знаю, знаю, – отвечал он, – сегодня мыши собираются кота хоронить. Только удастся ли?

Приятели дали ему слово не выдавать его и освистать этот дерзкий пасквиль.

Это представление могло назваться в нашем закулисном мире генеральным сражением против нашего общего врага: бóльшая часть моих товарищей также вооружились против Яковлева, потому что он в своих рецензиях хвалил только тех, кто его угощал.

Когда началась моя пьеса, Яковлев захотел разыграть великодушного врага и снисходительно улыбался. Дюр мастерски загримировался и отлично подделался под его лицо, фигуру и ухватки: свекольно-красное лицо, золотые очки, прическа, синяя венгерка – всё было схвачено до малейшей подробности. Появление двойника Яковлева на сцене произвело всеобщий хохот: мудрено было не узнать копии, когда оригинал сидел перед глазами! Все обернулись к Яковлеву: из лож уставились на него трубки и лорнеты; хохот усилился… Мой противник мужественно выдержал первый залп; он вместе с другими громко смеялся над своим Созием и нарочно, высоко подняв руки, усердно аплодировал. Но когда эта шутка начала принимать нешуточную физиономию, когда вместо аттической соли на него посыпалась соль крупная и едкая, он видимо огорчился и у него опустились руки: лицо вытянулось, побагровело, и, отираясь белым платком, мой зоил корчился и ежился, как рак в кипятке! Некоторые из его приятелей начали было шикать и тем только усилили громкое одобрение публики: каждый куплет повторяли и хохот продолжался беспрерывный!..

Разбитый и осмеянный, наш критик не мог досидеть до конца пьесы и вышел из залы со своими двумя неизменными спутниками. Некоторые из зрителей говорили ему вслед: «Что, любезный? Хорошенько попарили? Будет с тебя?»

Пьеса произвела решительный фурор: игравшие в ней артисты исполнили свои роли con amore, с полным одушевлением. По окончании водевиля начали громко вызывать автора. Хотя имя мое не было выставлено на афише, но на этот раз я уже не хотел прятаться за кулисами, чтобы противник мой не заподозрил меня в трусости или в желании бросить в него камень из-за угла. Я решился выйти с ним лицом к лицу на суд публики, и победа осталась на моей стороне.

Прошла неделя. В «Северной Пчеле» появился обычный фельетон М.Я. о театре, но о бенефисе Дюра – ни слова; в следующих статьях ни обо мне, ни о моей пьесе не было и помину. Заметно было только, что в этих статьях он отзывался об артистах гораздо скромнее прежнего. Наконец, уже в июле месяце, появился разбор бенефиса Дюра в «С.-Петербургском Вестнике», и тут водевиль мой был, разумеется, разруган. Всего забавнее, что Яковлев (под псевдонимом Богдана Пестовского) уверял, что водевиль «Горе без ума» написан не мною, а целой компанией актеров, раздраженных против него, и что многие сцены и куплеты сочинены Русским Тальмá, то есть моим братом. Далее цитирую: «Впрочем, новый водевиль „Горе без ума“ в сценах, где авторы переставали или, правильнее, уставали браниться, довольно забавен. И немудрено: ум хорош, два лучше, а „Горе без ума“ кропали с десяток умов».

Такой отзыв мог только льстить моему самолюбию. Я продал водевиль для печати книгопродавцу Илье Глазунову за 250 рублей ассигнациями. Деньги были получены; и я сам держал корректуру первого листа, но следующих листов мне уже не присылали. Затем появилась холера, наложившая свое страшное эмбарго на все театральные, литературные и коммерческие дела. Миновала и холера; и более полугода времени прошло, а водевиль мой всё же не выходил из печати. Впоследствии я узнал, что Яковлев упросил Глазунова уничтожить всё издание: он принял на себя все издержки по типографии и выплатил книгопродавцу всю ту сумму, которую получил я от него за водевиль. Итак, моему противнику, помимо публичного оскорбления, пришлось еще и заплатить за свое бесчестие.