Он подошел ко мне сзади и достал ожерелье из футляра, расстегнул и надел мне на шею.
– Спасибо, Дэвид, – сказала я.
Слова прозвучали правдоподобно. Совсем не так, будто я тонула.
Жемчуг был теплым и шероховатым, как бархат. Теперь я понимала разницу между настоящим и поддельным. Снова такой ошибки я бы не совершила.
– Твоя мать посоветовала мне купить его, – сказал он. – Раз уж мы вскоре получим деньги твоих бабушки с дедушкой. Она попросила передать, что гордится тобой.
У меня не было времени осознать, что мои догадки подтвердились и Дэвид действительно отчитывался за меня перед мамой и, скорее всего, дядей Хэлом.
Я знала, сколько стоит такое ожерелье. Я показывала его Дэвиду в витрине в тот раз, когда мы прогуливались по виа Кондотти. Я возвращалась туда полюбоваться.
И знала, что у Дэвида нет на него денег, по крайней мере пока мы не сможем распоряжаться моим наследством, а значит, он потратил то, что осталось от подарка дяди Хэла.
А значит, на счету не было той суммы, на которую я выписала чек накануне вечером, и не оставалось сомнений, что в банке посмеялись над Мауро, и теперь он шел сюда и мог в любой момент возникнуть на пороге, как ангел отмщения, как фурия, идущая за мной по пятам, проклинающая меня до самой могилы.
Я продолжительно, нежно поцеловала Дэвида в губы.
– Спасибо, милый, – произнесла я. Кажется, прозвучало искренне.
Я сказала, что мне нужно отлучиться в ванную, чтобы закончить макияж.
В тот миг мне почудилось, что Дэвид странно на меня посмотрел, но, возможно, я просто переживала и видела то, чего нет.
Едва оказавшись за дверью маленькой ванной, я закрылась внутри и оперлась руками на столешницу, пытаясь остановить дрожь в ногах и не позволить своему телу свалиться в беспамятстве.
Руки тряслись так сильно, что я не представляла, как буду красить глаза, чтобы подыграть собственной лжи, однако, взглянув в зеркало, поняла, что на мне еще оставалась косметика со вчерашнего дня.
Сердце трепыхалось, как голубка. Помню, как они вили гнезда на крыше нашего крыльца на Беверли-драйв, а мама сбивала их метлой, чтобы птицы не гадили на плитку из сланца. Впрочем, голуби не улетали, потому что видели своих птенцов и остатки разрушенных гнезд в кустах или на краю патио, куда те упали, и тогда папа ловил их в клетки, отвозил на ранчо, выпускал, целился и подстреливал в полете одного за другим, и тяжелые, обмякшие птичьи тушки камнем падали на землю.
Помню, как голуби били крыльями по проволочному плетению клеток, нагроможденных друг на друга в кузове папиного пикапа.
Однажды в гнезде, которое сбила мама, оказалось два яйца. Одно треснуло, и сквозь скорлупу сочился желток и утекал в зазоры между плитками. Другое яйцо, безупречное, нетронутое, застряло в веточках.
Когда мама отвлеклась, я отнесла его себе в комнату, смастерила новое гнездо из старой коробки для сигар и спрятала на верхнюю полку шкафа. Держала в руках по несколько часов, сохраняя тепло, дожидаясь, когда вылупится птенец. Яйцо было таким гладким, но почему-то не блестело. Оно было белого матового оттенка, поглощающего свет, как ноготь или ракушка. Мелового цвета тонизирующих таблеток. Вскоре яйцо начало портиться и пахнуть, мать обнаружила его у меня в шкафу и выбросила. Я не понимала, почему птенец не вылупился, по крайней мере пока не стала старше.
Я приняла таблетку, матово-белую, как голубиное яйцо, запила водой из-под крана и поперхнулась. Во рту возник вкус горького порошка; сладкая корочка отслоилась на языке, по бокам и в глубине горла, когда я попыталась запить таблетку в первый раз. Я сделала еще глоток и с усилием продавила остальное.
Я пыталась придумать, какие у меня остались варианты – получится ли выбежать из квартиры под каким-нибудь предлогом или так, чтобы Дэвид меня не заметил, и отыскать телефон? Позвонить Мауро, Волку, хоть кому-нибудь?
Сейчас, вспоминая те минуты, я довольна тем, что не сдалась, или по крайней мере попыталась держаться, старалась найти решение, продолжала думать, что сумею себя спасти. Честно говоря, я понимала, что это невозможно, но все равно не остановилась.
В галерее Королевского колледжа Холлоуэй в Лондоне есть картина, о которой я узнала еще в школе. Помню, как в темном классе на стене высветилось широкое изображение с проектора. Арктика, два белых медведя среди обломков корабля, набивая пасти мясом, поглощают человеческие останки. Картина написана маслом на холсте. «Человек предполагает, а Бог располагает» – так она называлась. Посыл был в том, что попытки человечества укротить природу тщетны и глупо думать, что мы способны все контролировать. Учительница рассказала нам, что картина нарисована после исчезновения экспедиции Франклина, целью которой было исследовать Северо-Западный морской путь, и я помню, как пошла в библиотеку узнать об этом больше.
Там, в старой книге с кожаным, пораженным плесенью переплетом, я прочла, что корабли экспедиции Франклина оказались окружены льдами, и моряки два года были в ловушке на Крайнем Севере, пока в конечном счете не отправились искать помощи по снегу, в результате чего все погибли от переохлаждения и голода – перед этим съев своих погибших сослуживцев. Год спустя местные племена откопали в снегу котелки с клеймом Королевского флота, в которых лежали человеческие кости.
Я не могла понять, почему моряки так поступили, – они наверняка знали, что шансов выжить нет, так почему бы просто не лечь на свои койки на застрявших во льдах кораблях и с относительным удобством не дожидаться смерти? Что заставляет человека в легкой лондонской зимней одежде идти по ледяному полю, где нет ни морских птиц, ни даже лишайников для пропитания? Что заставляет его двигаться навстречу миражу до тех пор, пока он не умрет в попытках достичь своей цели?
Мне казалось, что, окажись на их месте, я бы сдалась; оценила свои шансы и решила, что лучше умереть тихо и спокойно, чем выйти на мороз и шагать, пока не сотрешь ноги в кровь и не обморозишь руки.
Но вот в каком положении оказалась теперь – с болью в груди, бьющимся, как у заточенного в клетку голубя, сердцем, трясущимися руками, почти не спавшая в последние три дня, я держалась на кофе и таблетках и, вероятно, жаренных во фритюре бараньих и коровьих органах, съеденных несколькими днями ранее, а когда пила воду, ощущала во рту кислый привкус, как от батареек, но все равно продолжала бороться. Тогда я осознала, что и я бы отрывала зубами сухожилия товарищей, ломала бы их кости и высасывала костный мозг, если бы так было нужно. Плакала бы, выла, трясла кулаком, и меня бы точно вытошнило на девственно чистый арктический лед, но я сделала бы это.
Может прозвучать странно, но сейчас, вспоминая тот день, я больше всего горжусь именно этим – тем, что не сдалась сразу.
Еще я поняла кое-что о Сестрице. Почему она продолжала приезжать к нам в дом на Беверли-драйв и на ранчо, хотя знала, что мама с дядей Хэлом медленно берут ее в окружение. Почему привозила фальшивые подарки, хотя нуждалась в деньгах и знала, что скоро все закончится. Я поняла, что она не могла не продолжать свой танец. Не могла не наносить помаду и не искать жемчужное ожерелье к моему дню рождения, хотя знала, что оно ненастоящее, и не могла не снабдить его подходящей легендой. Ей хотелось как можно дольше быть открытой миру; хотелось откладывать свой судный день до самого конца. Каждая лишняя минута, каждый коктейль перед ужином, или вкусный обед, или солнечный день, каждая история, которую она могла рассказать, пока люди еще ей верили, – она хотела получить все, что могла, так много, сколько было возможно перед тем, как всему придет конец.
Я разглядывала стоящую на столешнице пузатую баночку кольдкрема «Пондс» и подумывала снять макияж – чтобы, если Дэвид спросит, чем я там занималась, можно было ответить, что он неправильно услышал и я собиралась не наносить макияж, а снимать его; как видите, я продолжала строить планы, придумывать отмазки и оправдания – пока не поняла, что больше не могу. Мне казалась невыносимой мысль о том, что Дэвид сидит снаружи и не понимает, куда я запропастилась. Начинает подозревать, что что-то не так, искать причины моего поведения. Если он действительно так проницателен, как все говорят, значит, скоро он должен обо всем догадаться.
Поэтому я поспешила обратно в гостиную, а оказавшись там, увидела, что Дэвид сидит с усталым видом, глядя в пустоту – глаза его казались стеклянными под тяжелыми веками, – совсем не похожий на человека, перебирающего в голове мои возможные прегрешения, так что я подошла, села рядом и поцеловала его в щеку. Погладила по спине, провела ногтями по шее.
– Медвежонок, – сказал он, усаживая меня к себе на колени и снимая очки, – что на тебя нашло?
Его глаза припухли и без очков выглядели милыми и сонными. Эта версия Дэвида нравилась мне больше всего. Не бесчувственный сухарь, не дипломат. Не тот Дэвид, который каждый день просыпается в одно и то же время и варит кофе, не тот, что ненавидит беспорядок. Дэвид, который издает глубокий стон, когда мы вместе, Дэвид, который говорит, что любит меня, Дэвид, который дрожит, когда я к нему прикасаюсь. Дэвид, который меня хочет.
Что бы ни происходило, он хотел меня всегда, и в такие моменты мне было спокойнее всего. Лишь в такие минуты я чувствовала, что безупречна, что мне не нужно быть кем-то еще, я знала наверняка, что он не отошлет меня, по крайней мере не прямо сейчас.
Мне нужен был всего миг. Еще один миг.
Все произошло прямо на диване, а потом я снова ушла в ванную, чтобы привести себя в порядок. Меня саму обычно ничего не смущало, я была бы только рада остаться на диване, сплестись с ним в потных объятиях еще хотя бы на пару минут – пока еще могла, – но знала, что Дэвиду не понравится, если я сразу не пойду и не ополоснусь.
Когда я вернулась в гостиную, там меня ждал Мауро.