Святой человек.
Я снова обернулся к нему, опасаясь, как бы у него не прошел приступ разговорчивости.
– Где тот черный ящичек, который только что был под полом? – спросил я и указал на отверстие в углу.
Он покачал головой и ничего не ответил.
– Вы отказываетесь мне объяснить?
– Нет.
– Вы возражаете против того, чтобы я его взял?
– Нет.
– Так где же он?
– Как Ваше имя? – резко спросил старик.
Этот вопрос меня удивил. К моему собственному разговору он отношения не имел, но я не заметил данной неуместности, поскольку с ужасом осознал, что, каким бы простым этот вопрос ни был, ответить на него я не в состоянии. Я не знал, как мое имя, не помнил, кто я. Я толком не понимал, откуда я и что делаю в этой комнате. Я обнаружил, что не уверен ни в чем, кроме того, что разыскиваю черный ящичек. Однако я знал, что этого человека зовут Мэтерс и что он был убит с помощью насоса и лопаты. Знал я и то, что у меня нет имени.
– У меня нет имени, – ответил я.
– Так как же я могу Вам сказать, где ящик, если Вы не можете расписаться в квитанции? Так дела не делаются. С тем же успехом я мог бы отдать его западному ветру или дыму из трубки. Разве Вы можете заполнить важный банковский документ?
– Имя всегда можно раздобыть, – отвечал я. – Дойл или Сполдмэн – хорошие имена, да и О'Суини, Хардимэн и О'Хара ничем не хуже. Я могу выбирать. В отличие от большинства людей, я не привязан к одному слову пожизненно.
– Дойл мне не особенно нравится, – рассеянно заметил он.
Бари – вот как тебя зовут. Синьор Бари, выдающийся тенор. Когда великий артист появился на балконе св. Петра, Рим, на великой площади собралась толпа в пятьсот тысяч человек.
К счастью, в обычном смысле слова этих замечаний слышно не было. Старик Мэтерс пристально разглядывал меня.
– Каков Ваш цвет? – спросил он.
– Мой цвет?
– Должны же Вы знать свой цвет.
– Люди нередко отмечают, что у меня красное лицо.
– Я вовсе не это имею в виду.
Слушай как можно внимательнее – это наверняка будет чрезвычайно интересно. И весьма поучительно.
Я понял, что задавать вопросы старику Мэтерсу следует задавать с осторожностью.
– Вы отказываетесь разъяснить свой вопрос о цветах?
– Нет, – на этом он плеснул себе в чашку еще чаю.
– Вам, несомненно, известно, что у ветров есть цвета, – начал он.
Мне показалось, что он более спокойно устроился в кресле и принялся менять выражение лица, пока оно не приняло отчасти благосклонный вид.
– Я никогда этого не замечал.
– Записи об этом веровании можно найти в литературе всех древних народов[6]. Существует четыре ветра и восемь подветров, у каждого – свой собственный цвет. Ветер с востока темно-багряный, с юга – изысканно посверкивает серебром; северный ветер – сурового черного цвета, а западный – янтарного. В старину люди обладали умением эти цвета различать и целые дни способны были тихонько просиживать на холмике, наблюдая за красотой ветров, за их падением и взлетом, и меняющимися оттенками, за очарованием, присущим ветрам-соседям, когда они переплетаются, словно ленты на свадьбе. Заниматься этом было приятнее, чем сидеть, вперившись в газету. Подветра обладали цветами неописуемой тонкости: красновато-желтый, стоящий где-то посередине между серебряными багряным, серовато-зеленый, одинаково родственный и черному, и коричневому. Что может быть совершеннее сельского пейзажа под легкими прикосновениями прохладного дождя, красноватого от юго-западного бриза!
– А Вы различаете эти цвета? – спросил я.
– Нет.
– Вы спросили меня, каков мой цвет. Откуда у людей берутся цвета?
– Цвет человека, – отвечал он медленно, – есть цвет ветра, преобладающего при его рождении.
– Каков Ваш собственный цвет?
– Светло-желтый.
– Какой же смысл в том, чтобы знать свой цвет или вообще обладать цветом?
– Прежде всего, по нему можно предсказать длину своей жизни. Желтый означает жизнь длинную, и чем светлее, тем лучше.
Очень поучительно, каждое слово – само по себе проповедь. Попроси его пояснить.
– Будьте любезны пояснить.
Ответ его был содержателен по части сведений.
– Тут все дело в изготовлении одежек.
– Одежек?
– Да. При моем рождении присутствовал некий полицейский, обладавший талантом наблюдения за ветрами. Талант этот в наши дни становится весьма редким. Как только я родился, он вышел на улицу и установил цвет ветра, дувшего наискось по холму. При себе у него был потайной сундучок, полный неких материалов и пузырьков; также имелись у него портновские инструменты. Он провел на улице что-то около десяти минут. А когда вернулся, в руке у него была одежка, и он велел моей матери надеть ее на меня.
– Где же он раздобыл эту одежку? – спросил я удивленно.
– Сам ее изготовил по секрету на заднем дворе – вполне вероятно, что в коровнике. Она была такая тоненькая, легкая, что тончайший муслин, сплетенный пауком, – совсем не разглядеть, если поднять в воздух, но, когда свет падал под определенным углом, порой удавалось случайно заметить ее краешек. То было чистейшее, совершеннейшее воплощение кожного покрова светло-желтого цвета. Этот желтый и был цвет ветра моего рождения.
– Ах вот оно что, – сказал я. Чрезвычайно изящное понятие.
– Каждый раз, когда наступал день моего рождения, – продолжал старик Мэтерс, – мне дарили новую одежку, точь-в-точь такую же, только надевалась она не вместо прежней, а поверх нее. Чтобы Вы могли оценить чрезвычайную деликатность и тонкость материала, я Вам скажу, что даже когда на мне, пятилетнем, этих одежек было целых пять, все равно казалось, будто я стою нагишом. Нагота это, однако, была особого, желтоватого свойства. Разумеется, носить другое платье поверх этих одежек не возбранялось. Я обычно носил пальто. Но каждый год мне доставалась новая одежка.
– Откуда Вы их получали? – спросил я.
– Из полиции. Их приносили прямо ко мне домой, пока я не подрос и не стал сам ходить за ними в казармы.
– Как же все это позволяет предсказать жизненный срок?
– Я Вам объясню. Каков бы твой цвет ни был, твоя одежка при рождении дает о нем непогрешимое представление. С каждым годом, с каждой одежкой цвет становится все темнее и заметнее. Что до меня самого, то яркий, полнокровный желтый оттенок я приобрел к пятнадцати годам, хотя при рождении он был до того светлым, что его было не различить. Теперь, когда мне под семьдесят, цвет мой светло-коричневый. По мере появления одежек на протяжении грядущих лет он будет темнеть, сделается темно-коричневым, затем превратится в тусклое красное дерево, а после неизбежно перейдет в ту разновидность темно-темно-коричневого, что принято отождествлять с портером.
– А потом?
– Одним словом, цвет постепенно темнеет, одежка за одежкой, год за годом, пока не сделается на вид черным. В конце концов наступит день, когда при добавлении следующей одежки достигнута будет настоящая, полная чернота. В этот день я умру.
Сказанное удивило нас обоих. Мы с Джо молча поразмышляли над этими словами; он, как мне подумалось, силился привести только что услышанное в соответствие с определенными принципами, которых придерживался в отношении морали и религии.
– Это означает, – сказал я наконец, – что, если получить определенное количество этих одежек и надеть их на себя все сразу, считая каждую за год жизни, то можно установить год своей смерти?
– Теоретически говоря, да, – отвечал старик, – но тут имеются две трудности. Прежде всего, полиция отказывается выдавать тебе все одежки сразу на том основании, что всеобщее установление дней смерти противоречит общественным интересам. Речь идет о нарушении спокойствия и тому подобных вещах. Во-вторых, имеется трудность с растягиванием.
– С растягиванием?
– Да. Поскольку ту крохотную одежку, что была впору при рождении, человеку придется носить и взрослым, ясно, что одежка растягивается, пока не станет раз, может быть, в сто больше, чем была поначалу. Само собой, это повлияет на цвет, сделав его во много крат бледнее, чем раньше. То же и все прочие одежки вплоть до зрелого возраста: они пропорциональным образом растянутся, соответственно убавивши в цвете – в целом, возможно, раз в двадцать.
Интересно, можно ли отсюда заключить, что данное приращение одежек потеряет прозрачность с наступлением половой зрелости?
Я напомнил ему, что есть ведь еще и пальто.
– Таким образом, – обратился я к старику Мэтерсу, – я делаю вывод, что, когда Вы говорите, будто способны предсказать длину жизни, так сказать, по цвету рубашки, то имеете в виду следующее: Вы можете приблизительно определить, долгая ли Вас ожидает жизнь или короткая. Верно?
– Да, – ответил он. – Но если применить умственные способности, то можно дать очень точное предсказание. Само собой, одни цвета лучше, другие хуже. Некоторые – скажем, багряный или бордовый – очень нехороши и всегда являются признаком ранней кончины. Розовый же, напротив, цвет превосходный, да и в определенных оттенках зеленого и синего что-то есть. Однако преобладание подобных цветов при рождении обычно означает, что ветер принесет с собой непогоду – возможно, гром и молнию; к тому же, могут возникнуть трудности, связанные с тем, например, как заставить женщину поторапливаться. Ведь как Вам известно, почти все хорошее в жизни сопряжено с определенными неудобствами.
В целом прямо-таки замечательно.
– Кто эти полицейские? – спросил я.
– Во-первых, сержант Плак и еще один человек по имени Маккрускин, и есть еще третий по имени Фокс – он пропал двадцать пять лет тому назад, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Первые двое – в казармах и, насколько мне известно, находятся там уже не одну сотню лет. Должно быть, они – носители какого-нибудь очень редкого цвета, такого, что обыкновенным глазом ни за что не различить. Белого ветра, насколько я знаю, не существует. Все они обладают талантом различать ветра.