Валерия Троицкая. Телеграмма Берия. Документальная проза: Дневники. Письма. Воспоминания
От составителя
В книге опубликованы рассказы и новеллы, написанные моей матерью Троицкой Валерией Алексеевной — российским учёным-геофизиком, хорошо известной в мировом научном сообществе. В книгу также вошли её личный дневник, переписка и воспоминания друзей и коллег.
В захватывающей документальной прозе проступают неординарные качества автора и умение принимать нестандартные, рискованные решения вопреки правилам и законам, принятым в тоталитарном государстве.
Черты же её многогранной личности, проявившиеся в неутомимой научно-организационной деятельности, ярко представлены на страницах воспоминаний её друзей и коллег из России, Франции, Америки и Австралии.
Валерия Алексеевна Троицкая родилась в 1917 году и прожила долгую, удивительную, полную ярких эпизодов жизнь. Являясь свидетельницей и активной участницей разного рода событий, которыми был так насыщен двадцатый век, она во всех ситуациях, с которыми сталкивала её жизнь, проявляла лучшие качества, присущие российской интеллигенции — внимание и доброту к людям, гражданское и человеческое мужество, живой и созидательный интерес к жизни во всех её проявлениях.
Пожалуй, в жизни каждого человека случаются события, реакция на которые в дальнейшем определяют его судьбу. Таким событием в жизни Леры Троицкой, 19-летней студентки Ленинградского Университета, явился арест её отца, мягкого, доброго человека, несправедливо арестованного органами НКВД, в страшные годы людоедского сталинского режима.
Пытаясь спасти своего отца, она совершает целый ряд поступков, исполненных гражданского мужества и продиктованных безграничной любовью к своей семье. Нарушая все правила поведения советского человека, она посылает личную телеграмму Лаврентию Берия с просьбой о встрече, наивно и бесстрашно полагая, что сумеет убедить этого монстра в невиновности папы. Затем она проникает в печально известный «Дом на набережной», где заседала особая тройка НКВД, имевшая право выносить приговор без суда и следствия. И, наконец, используя женское обаяние и присущее ей уже в ранней молодости знание человеческой психологии, проникает в Большой Дом (штаб-квартира НКВД на Литейном проспекте в Ленинграде), где добивается неслыханного по тем временам — свидания с отцом.
Вопреки предложенным обстоятельствам, её усилия увенчались успехом, она побеждает чудовищную систему там, где более осторожные и благоразумные люди терпели неудачу. Через три года после ареста, в 1940 году, её отец возвращается домой.
В 1989 году в возрасте 72-х лет, находясь в командировке в Австралии, вопреки всем правилам, предписанным советским ученым, посылаемым за рубеж, она снова совершает неслыханный по дерзости и смелости поступок, остаётся в Австралии и выходит замуж за известного австралийского ученого, с которым её уже давно связывали близкие дружеские отношения.
Поступок имел большой резонанс в Российской Академии Наук. Достаточно сказать, что кадровый офицер КГБ, начальник первого отдела Института Физики Земли, где тогда работала моя мама, был уволен с работы и сетовал: «Эх, Валерия, Валерия, почему же она не посоветовалась со мной, я бы научил её, как это нужно было сделать».
Круг замкнулся, смелый поступок, совершённый в юности, эхом откликается в другом времени и даёт силы достойно и счастливо жить с любимым человеком, несмотря на страх перед КГБ и опасения за судьбу детей и внуков, оставшихся в России.
Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях приводит удивительно точное определение эмоционального и психологического состояния миллионов советских людей, живших в то время: «Из того, что с нами было самое основное и сильное — это страх и его производное — мерзкое чувство позора и полной беспомощности».
Жизнь моей матери — яркое свидетельство возможности преодоления этого мерзкого чувства и возможности остаться свободным человеком в несвободной стране.
ПРЕДИСЛОВИЕ
С каждым годом все чаще приходится прощаться с близкими, друзьями и коллегами. Многие уходят, отставив в памяти свои воспоминания, о других вспоминают и пишут свидетели прожитых лет. Так из мозаики осколков прошлого, из человеческих документов складывается картина былого, история недавнего прошлого. Именно таким свидетельством является представленная книга, рассказ о жизни необыкновенной женщины и ученого.
Мои собственные первые воспоминания о Лере относятся к годам, непосредственно предшествующим войне. Она изредка приезжала из Ленинграда в Москву и, несмотря на десять лет, разделяющие нас по возрасту, уже тогда я чувствовал магнетизм ее личности. Я помню ее рассказ о том, как она стала чемпионом Университета по бегу на короткие дистанции, и не мог не заметить, какое впечатление она произвела на моего двоюродного брата Леню…
Мы вновь встретились в эвакуации в Казани в университетской обсерватории им. Энгельгардта на станции Займище. Тогда я понял, что она обучала немецкому языку молодых офицеров, которым предстояло работать в тылу Германии…
Наши пути вновь пересеклись, когда волею судеб я работал в Геофизическом Институте (Геофиане), а Лера была там же в аспирантуре и начала работать в области геофизики. Именно с этой наукой и этим институтом связана блистательная научная карьера Леры. Ее исключительно важным делом в те сложные годы стало развитие международных связей Советской науки.
Действительно, сам предмет геофизики требует глобального подхода, однако тогда это давалось нелегко. Ведь ученые и научное сотрудничество являлись как бы пробными частицами, которые вносили в поле политических сил, с тем, чтобы таким опытным путем определить их природу. Некоторые ученые думали, что их собственное поле способно изменить ход истории, однако на самом деле они были лишь индикаторами сил, а не их источником. В этом случае особенно велика роль наблюдательности и понимания, основанных как на личном вкладе самих ученых, так и на их участии в приоритетах, выработанных мировым научным сообществом как итог развития международных и междисциплинарных научных связей.
Именно сочетание этих качеств, когда знания и обаяние, смелость и риск сочетаются в одной личности, в значительной мере проявилось в феномене Леры Троицкой. Ее жизненный путь представляет для нашей страны особую ценность, когда нам на основе подобного опыта предстоит в современном мире определить свое место в науке, имеющей общее проблемное, инструментальное, а теперь и кадровое пространство.
С. П. Капица Николина гора 1 ноября 2011 года
ТЕЛЕГРАММА БЕРИЯМемуары В. А. Троицкой
Телеграмма Берия
В июне 1937 года, когда мне было 19 лет, во время весенней экзаменационной сессии в Ленинградском Университете, арестовали моего папу — Алексея Александровича Троицкого. Не будучи комсомолкой, я знала лишь понаслышке об участившихся исключениях из комсомола студентов, как членов семей арестованных врагов народа. Это никак не влияло на моё отношение к ним, странным образом не настораживало меня и не вызывало тревоги за судьбу нашей семьи.
Лишь с удивлением и возмущением я замечала, что порой волнами студенты откатывались от того или иного юноши или девушки. Конечно, все мы знали о «чёрных воронах» — крытых чёрных грузовиках, зловеще нарушавших ночную жизнь города.
Мои родители, несомненно, ощущали всю опасность происходившего в стране чудовищного произвола и террора.
Однако и мысли о возможности ареста моего папы — честного, мягкого и скромного по характеру человека у них, по-видимому, не возникало. Поэтому никаких приготовлений к такому происшествию, как случалось в других домах и в других случаях, не было.
Тем не менее, оглядываясь назад, вспоминая об убийстве Сергея Мироновича Кирова (как выяснилось позднее, убийство было совершено по указанию Сталина — его приспешниками), в аппарате которого в Смольном работал папа, трудно представить себе сейчас, как могли они не предчувствовать, какая ему грозит опасность.
Так или иначе, я продолжала свою трудовую, весёлую, спортивную и в значительной мере легкомысленную жизнь. С какой-то непонятной лёгкостью я сдавала зачёты и экзамены, участвовала в городских спортивных соревнованиях высших учебных заведений. После успешно сданных экзаменов большой компанией мы нередко гуляли белые ночи напролёт по прекрасным набережным Ленинграда.
Жили мы в самом начале Кировского (ныне и до революции Каменноостровского) проспекта, рядом с прелестным парком, впечатляющим памятником «Стерегущему»[1], знаменитой мечетью, бывшим особняком прима-балерины Кшесинской, вблизи Невы и самой Петропавловской крепости.
В страшную ночь папиного ареста я легла спать довольно рано, имея в виду встать засветло, чтобы быстро просмотреть ещё раз конспекты, так как на следующий день у меня был экзамен по физике. Этот экзамен нужно было сдавать нелюбимому нами за крайнюю сухость и формальность лекций С. Павлову (брату знаменитого биолога Ивана Павлова[2]).
Однако ночью я проснулась от шума, сопровождавшего входивших бесцеремонно в мою комнату военных. За ними растерянно шли папа и мама, а в прихожей маячили дворник с женой. Как я поняла позднее, они были понятыми при аресте.
Папа вёл себя очень тихо, и только время от времени с недоумением повторял: «Это ошибка, это ошибка…».
У людей, которые пришли арестовывать папу, были большие мешки, куда они складывали практически без разбора почти все наши книги.
С удивлением я заметила, что в мешки летели и мои французские книжки и журналы, которые мне когда-то подарила моя французская гувернантка — мадемуазель Филибер.
Некоторые книги по искусству, истории, литературе были очень редкого издания, собирались с любовью моим папой в течение всех лет моего сознательного существования, и мне было их очень жаль.
Мучительно было наблюдать, как папу каждый раз передёргивало, когда очередная книга с возмутительной небрежностью забрасывалась в грязный мешок.
Нелепость же конфискации серии детских книжек «Мадам де Сегюр» и дореволюционных выпусков «Мон Журналь» возмутила меня своей глупой беспощадностью. На все мои попытки объяснить вторгшимся к нам людям, что они конфискуют книги для детей, следовала грубая реакция.
Мне было больно смотреть на моих растерявшихся родителей, пытавшихся остановить мои пререкания с этими невежами.
Я ушла в другую комнату, где стоял рояль, и открыла окно. Июньская ночь была светла, а в нашем дворе было тихо и безлюдно. Я ощущала, что происходит что-то чудовищно несправедливое, что родители, всегда бывшие для меня опорой и примером, внезапно низведены грубыми извергами в беспомощных, бессильных, неспособных сопротивляться людей.
Я ничего не могла понять, но всё во мне протестовало, я села за рояль и стала играть насыщенный яростью сопротивления этюд Шопена.
Один из сотрудников НКВД вошёл в мою комнату и довольно вежливо сказал, что я должна прекратить играть, потому что уже три часа ночи, и я могу разбудить соседей. На это я дерзко ответила: «Вот и прекрасно, по крайней мере, будут свидетели тому безобразию, которое вы устраиваете, врываясь в квартиры порядочных людей и забирая книжки для детей». На это он ответил уже совершенно другим тоном, граничащим с криком: «Если ты будешь продолжать, то очень пожалеешь об этом».
Я не понимала, что играю с огнём. Пришла моя мама и сказала голосом, в котором дрожали слёзы: «Пожалуйста, Леруня, прекрати играть». Так «Леруней» меня называл только папа, и я поняла, что это их общая просьба.
Процедура ареста продолжалась около четырёх часов. А потом они ушли. И забрали с собой папу. Из окна я видела, как они посадили его в «чёрный ворон», машину, которая наводила ужас в те годы на всё население города, рабочих, военных, учёных, художников, артистов, домохозяек — брали всех без разбору.
Мы с мамой остались одни в разгромленной квартире. Надо было что-то делать, чтобы отвлечься от постигшего нас горя. И мы стали её убирать.
Наступило утро, и я вспомнила, что мне надо идти на экзамен. Этот экзамен мне надолго запомнился. Стоя у доски, я плохо отвечала на вопросы и из моих глаз катились слёзы, которые я не могла удержать. Тогда профессор Павлов сердито мне сказал: «Надо готовиться к экзаменам, а не плакать на них» — и поставил мне тройку, пожалуй, единственную за весь срок моего обучения в Университете.
Я смотрела на него и думала: неужели ему не ясно, что у меня большое горе. Неужели он не догадывается, что произошло, ведь это так часто случалось в те годы.
Так начался, пожалуй, самый трудный период в моей жизни. Я продолжала учиться в Университете, пересмотрела свои отношения со многими сокурсниками. Часть из числившихся в моих друзьях вдруг резко отошла от меня и ограничивалась лишь кивком головы при встрече.
Однако, большая часть мужского состава моего окружения не изменила своего отношения ко мне и, пожалуй, стала даже более внимательной, стараясь облегчить мою жизнь в возникавших время от времени сложных ситуациях.
Через несколько месяцев после папиного ареста у мамы после бесконечных стояний в очередях — у тюрем или у Большого Дома на Литейном проспекте, где было расположено центральное управление НКВД[3] и тюрьма при нём, случился инфаркт.
Мама, как и сотни других людей, пыталась узнать, в чём же всё-таки обвиняют папу, где он находится, как сделать для него передачу с продуктами и тёплыми вещами. И никаких достоверных сведений ей не удавалось получить.
Сочетание нервных потрясений, пережитых мамой, и инфаркта привели к тому, что она почти год провела в больнице, расположенной в Гавани на Васильевском острове.
Моё существование осложнилось. С деньгами были трудности. Я разрывалась между бесплодными хлопотами по папиным делам, заботами о маме, поездками в больницу, учёбой в Университете и просто организацией внезапно возникшего одинокого существования.
Учёба и спортивная жизнь, которая мне давала возможность время от времени бесплатно питаться в столовой университета, частично отвлекали меня от тяжёлого положения, в котором очутилась наша семья.
Прошло полтора года, мама начала работать, но все её попытки, как и попытки множества других людей, узнать хоть какие-то сведения о своих близких оставались безрезультатными или просто ложными.
Мои походы в те немногие учреждения, которые вроде должны были бы давать сведения об арестованных, также ничего не проясняли. Как и многие другие, я с трудом сдерживала рыдания, подойдя к окошечку, торопливо и со страхом обращаясь с моими вопросами к совершенно равнодушному человеку. Обычно, буркнув что-то непонятное или заведомо ложное, в ответ на просьбу сообщить, где же находится папа, он безразлично произносил: «Следующий».
Время шло, неопределенность и безысходность ситуации, накопившееся возмущение и отвращение к собственной беспомощности привели к тому, что я стала серьёзно задумываться о том, что нужны какие-то другие нестандартные, активные методы борьбы за папину судьбу.
Конечно, только моя молодость и наивная вера в справедливость способствовали тому, что я всерьёз решила бороться за освобождение папы. При этом, не задумываясь, я пользовалась всеми дозволенными и недозволенными методами, изобретая по ходу дела весьма рискованные шаги и пренебрегая опасностью таких шагов.
Толчком также к такому крутому изменению позиции было письмо, полученное мною от М. М. Литвинова, бывшего в течение многих лет министром иностранных дел СССР. Он был в те годы депутатом Петроградского района города Ленинграда, где мы жили.
Письмо было ответом на моё послание ему как депутату с просьбой вмешаться в столь несправедливый арест моего папы.
Я, как сейчас, вижу перед глазами это письмо, адресованное Лере Троицкой и написанное очень крупным каллиграфическим почерком. В письме он просто и чётко сообщал мне, что ничем мне помочь не может и заканчивал письмо словами: «Лера, действуйте сами».
Конечно, как действовать, мне никто посоветовать не мог. Интуитивно я преодолела свой страх и отвращение и теперь вместо мольбы и слёз на моём молодом и привлекательном лице, возникавшем в печально знаменитом окошечке, была улыбка.
Манера и стиль вопросов, которые я задавала, сбивала особенно молодых людей с их обычного формального и жестокого характера ответов.
Мне трудно сейчас вспомнить, что именно я им говорила, но мне кажется, что в эти моменты во мне пробуждалось какое-то дремлющее в обычное время подсознание, которое непонятным образом подсказывало мне, что говорить и как держаться.
Так или иначе, мне удалось достоверно узнать, что мой папа находится в знаменитой тюрьме Большого Дома на Литейном проспекте.
Необходимость безотлагательных и решительных действий неожиданно возникла к концу второго года папиного пребывания в тюрьме.
Как-то раз вечером в квартире, где мы жили, раздался телефонный звонок. Я подошла к телефону. Приятный мужской голос попросил позвать Леру Троицкую.
«Я слушаю», — ответила я. Мужской голос очень быстро сказал мне следующее: «Слушайте меня внимательно и не задавайте никаких вопросов. Вы должны через два часа подойти к кинотеатру „Колизей“ на Невском проспекте. Никому не говорите ни о моём звонке, ни о том, что вы пошли встречаться со мной. Вы меня узнаете по светло-бежевому пальто из ламы и длинному шарфу». И повесил трубку. Я застыла с молчавшей трубкой в моей руке.
Через полтора часа, показавшихся мне вечностью, я помчалась к «Колизею» на Невский проспект. Была весна 1939 года. Мимо меня проходила весенняя ленинградская толпа, и никому из этих людей не было никакого дела до моего папы, вот уже около двух лет сидевшего в тюрьме.
Я сразу заметила среди людей, толпившихся у кинотеатра, элегантного, красивого мужчину, одетого в светло-бежевое пальто из ламы с длинным шарфом.
Я подошла к нему и тихо сказала: «Я Лера Троицкая». Он повторил, глядя внимательно на меня: «Лера Троицкая?» — «Да», — ответила я. Он продолжал: «Дело вашего папы передано в Тройку[4] в Москву. Нужно сделать всё возможное, чтобы вернуть его дело обратно в Ленинград на доследование и суд».
Затем он добавил: «Это всё, что я могу вам сказать», повернулся и растворился в толпе, оставив после себя запах дорогого мужского одеколона.
Я осталась стоять с застывшим на моих губах вопросом: «Но как, как это сделать?» Однако, незнакомец исчез и кругом была лишь безразличная, шумная толпа.
Я так и не смогла узнать ни до, ни после папиного освобождения, кто это был и каким образом он узнал моё имя и телефон. Больше он мне не звонил.
Был ли он папиным сокамерником, которого выпустили на свободу (что маловероятно), или одним из следователей, в котором «совесть Господь разбудил», не знаю. Так или иначе, он совершил по тем временам подвиг, с которого начались мои самые активные действия.
Трудно переоценить значение этой информации. В сталинское время три человека (поэтому тройка) без суда и следствия — выносили приговоры. Довольно часто это был расстрел или в лучшем случае статья 58–10 уголовного кодекса, что означало 10 лет лагерей.
В течение одного дня рассматривались сотни дел и решалась совершенно произвольно судьба многих сотен, как правило, ни в чём не повинных людей. Уже в те времена было известно, что если дело послано в Тройку — это конец. Судьба решалась бесповоротно, и затем уже ничего нельзя было сделать.
И тогда я решила, что должна найти какие-то пути, совершить какие-то поступки, в результате которых удалось бы вернуть папино дело в Большой Дом. В то время я наивно полагала, что в этом случае состоится справедливый суд.
Как мне стало известно позднее, папа, в частности, обвинялся в том, что он якобы в разговоре с кем-то сказал, что крестьянину следовало бы разрешить иметь две коровы. Сейчас это звучит совершенно обычно, более того, возникает вопрос, почему две, а не три, не десять, но в те страшные времена человек, сделавший такое заявление, рассматривался как враг советской власти.
Так или иначе, ему было предъявлено это обвинение, вероятно среди ряда других, которые мне остались неизвестны. И его судьба оказалась в руках Тройки.
Я уже несколько раз ездила в Москву, пытаясь добиться той информации и таких действий «из Центра», которые помогли бы принять единственно правильное решение с моей точки зрения, то есть выпустить папу из тюрьмы. Денег у меня было мало, и, как правило, я ездила в общем вагоне на третьей полке.
Останавливалась я в доме Петра Леонидовича и Анны Алексеевны Капица на Воробьёвых горах. Мою маму Марию Владимировну с Петром Леонидовичем связывала дружба, начавшаяся с детских лет в Кронштадте и продолжавшаяся всю жизнь.
В конце тридцатых годов положение Петра Леонидовича — академика, физика с мировым именем, впоследствии получившим Нобелевскую премию, было весьма влиятельным. Свидетельством этого специального положения было наличие в его кабинете так называемой «вертушки».
По «вертушке» можно было позвонить напрямую членам правительства и Центрального Комитета Партии, часто минуя секретариат. Рядом с этим телефоном лежала небольшая книжечка, в которой были указаны телефоны этих лиц.
Приехав в Москву после получения информации о том, что папина судьба в руках Тройки, и остановившись, как обычно, у Капиц, я решила снова связаться с М. М. Литвиновым.
Мне представлялось, что ситуация приняла конкретный, зловещий характер, и я наивно полагала, что в этом случае он не сможет отказать мне в содействии.
Мысль о его полной беспомощности мне просто не приходила в голову. Мне казалось, что сведения о том, где находится папино дело, дают мне право вновь обратиться к моему депутату, потому что стало известно, что делать и куда обращаться.
Я нашла в книжечке его телефон и стала ему звонить по «вертушке». Однако дозвониться до него лично я не смогла, но в конце концов мне ответил чей-то голос.
Я попросила передать М. М. Литвинову, депутату нашего района в г. Ленинграде, что Лера Троицкая просит его срочно позвонить ей по телефону. И что в течение ближайших трёх дней она будет ждать его звонка днём, с часу до двух.
Номер телефона, который я дала, принадлежал нашим близким московским друзьям, Владимировым, жившим недалеко от станции метро «Красные Ворота». Наше знакомство с ними началось с моих ранних, детских лет, когда, роясь в песке на берегу реки Псел на Украине, я неожиданно нашла золотое кольцо с большим бриллиантом, которое они потеряли за десять дней до этого.
Мне казалось, что таким образом я как-то поступаю правильнее по отношению к Капицам, которые были очень на виду. Владимировы, которым я заранее сообщила о своих планах, с готовностью согласились на такое использование их телефона. Конечно, в то время это согласие тоже было «поступком», на который далеко не все были способны.
На следующий день я сидела и ждала этого звонка в назначенное время. Звонка не было. Литвинов позвонил на второй день, и я сказала ему: «Послушайте, вы же наш депутат, мы за вас голосовали, и кто же, как не вы, должны мне помочь уже в конкретном, правом деле — вернуть дело в суд».
Литвинов выслушал меня и ответил: «Я постараюсь вам помочь, но я совершенно не уверен, что я смогу что-либо сделать».
Голос у него был глухой, безрадостный, гнусавый — возможно, простуженный. Он снова и снова повторял, чтобы я действовала сама, ничего не говоря о том — как же действовать.
На мои прямые вопросы, к кому и куда обращаться, он отвечал уклончиво и никаких имён и мест не назвал. Затем он очень вежливо закончил разговор и несколько туманно и завуалированно пожелал мне успеха.
Вот и всё, что мог сделать для нашей семьи известный дипломат М. М. Литвинов. Но кто жил в те годы, тот понимает, что даже согласие на такой разговор был с его стороны актом гражданского мужества.
Я долго думала и пришла к выводу, что, если никто не может мне сказать, как действовать, то единственный человек, который это, безусловно, должен знать в силу своего положения и обязанностей, — это начальник всего НКВД СССР, которым к тому времени (после убийства его предшественника Ягоды[5]) был Л. П. Берия.
И я решила, что должна послать телеграмму Лаврентию Павловичу Берия, начальнику НКВД, с просьбой о встрече.
У меня хватило ума и какого-то суеверного ощущения, чтобы держать свои планы в тайне. Мне казалось, что если я расскажу о них, они, скорей всего, не исполнятся. Я не сомневалась даже в том, что все мои друзья любым способом отговорили бы меня от них.
Сам факт, что я решила тайно пойти по этому пути, свидетельствовал о моей полной наивности в те годы и о том, что я совершенно не понимала, с какой страшной системой я имею дело.
Может быть, это и спасло моего папу, поскольку я определённо действовала нестандартными путями. Они были неожиданны для системы и в какой-то мере могли вызвать любопытство, подобное тому, которое возникает у жестоких людей в отношении беспомощных существ, входящих в клетку с дикими животными.
Я помню, как я пошла на главный телеграф на улице Горького (ныне Тверской) и подала телеграфистке телеграмму, в которой дословно было написано следующее: «Дорогой Лаврентий Павлович, я должна увидеть Вас по вопросу, который касается только Вас и меня, студентки Ленинградского Университета. Буду ждать Вашего решения о возможности и времени нашей встречи в приёмной возглавляемого Вами учреждения на Лубянке, в следующую пятницу с 10 до 12 утра».
Моя телеграмма вызвала переполох. Сперва сбежались телеграфистки, потом та телеграфистка, которой я вручила телеграмму, пошла к своему начальнику, и они долго совещались. Затем они куда-то исчезли. Но, в конце концов, телеграмму приняли.
В назначенный день, полагая, что мне придётся долго ждать, я положила в сумочку французский роман, который взяла с полочки книг в доме Капиц, и отправилась на Лубянку.
Уходя, я сказала только Анне Алексеевне Капице, куда я иду.
В приёмной было полно людей, растерянных, грустных, но охотно делящихся информацией о своих бесплодных попытках что-либо узнать об арестованных родственниках.
После примерно получаса ожидания дверь приёмной резко отворилась, и появился молодой лейтенант, который громким голосом спросил:
— Гражданка Лера Троицкая здесь?
Я быстро вскочила со стула и с удивившим меня саму спокойствием и достоинством ответила:
— Да, я здесь.
Лейтенант внимательно на меня посмотрел, зачем-то порылся в бумагах, которые он держал в своих руках и сказал:
— Пройдёмте.
После этого я вместе с лейтенантом прошла по длинным коридорам с плотно закрытыми дверьми по бокам. Он постучал в одну из дверей, и мы вошли в большую комнату.
Около стола, спиной к нам стоял среднего роста человек. Он повернулся и отпустил лейтенанта. На петлицах у него было четыре ромба. В те годы такое количество ромбов свидетельствовало об очень высоком воинском звании. В армейской табели о рангах четыре ромба соответствовали званию командарма. Если кроме ромбов на петлицах была маленькая звёздочка, то это было звание командарма первого ранга, если звёздочки не было, то командарма второго ранга. Была ли у моего собеседника звёздочка на петлицах, я не помню, но число ромбов я хорошо запомнила, потому что я первый раз в моей жизни встретила человека с таким количеством ромбов.
Я смотрела на него и в моей голове вдруг мелькнула мысль: выйду я отсюда или нет?
Внутренне поразившись тому, что я думаю совсем не о цели своего посещения, я вежливо представилась, затем, пробормотав что-то невнятное о том, что я не совсем правильно составила текст и содержание своей телеграммы, начала прямо и твёрдо просить справедливости в решении судьбы моего отца.
Во-первых, говорила я, мой отец просто не может быть по своему характеру виноват в каком-либо преступлении, во-вторых, следствие по его делу не закончено, однако же, оно направлено на усмотрение Тройки. Хотя я и уверена в его невиновности, но прошу, чтобы в этом разобрался суд.
Конечно, я говорила и о многом другом, просто о папе как человеке, о части моих действий, связанных с его арестом, о моей студенческой жизни…
Ответы на его вопросы, в соответствии с продуманной ранее тактикой, по-видимому, мне удавалось делать интересными. Во всяком случае, мы разговаривали более получаса.
Наконец я обратилась к нему с прямой просьбой — вернуть папино дело из Тройки в Ленинград, на доследование и в суд. Он с удивлением взглянул на меня, но спрашивать ничего не стал, а попросил меня написать всё, что я ему рассказала. Интересно, что, пока я писала, он отрешённо смотрел в окно и ничего не делал.
Я исписала три листа бумаги в большом блокноте, который лежал на его столе, и отдала их ему. Мне показалось, что хмурое, усталое и равнодушное выражение его лица, с которым он меня встретил, каким-то образом изменилось и, что если не сочувствие, то понимание вроде бы отражалось на его лице.
Конечно, я могла ошибиться, ведь мне так хотелось это увидеть. Сказав, что я очень надеюсь на его помощь, я попрощалась. Он позвонил лейтенанту, который благополучно и вывел меня из страшного здания Лубянки.
До сих пор я благодарю судьбу за то, что либо Лаврентий Павлович просто поручил это дело одному из своих помощников, либо был неожиданно занят, либо я оказалась недостаточно красива для того, чтобы он принял меня лично, а мой облик был каким-то образом ему известен…
Я вышла на залитые солнцем улицы Москвы и, вдохновлённая своим кажущимся успехом, решила совершить ещё что-то, что могло бы помочь папе.
Я подумала о том, что, если мой визит всё-таки окажется безрезультатным и папа будет осуждён либо Тройкой, либо судом, нужно заранее принять все возможные меры, которые позволят и в дальнейшем продолжать борьбу.
Я вспомнила, что в знаменитом Доме на Набережной рядом с Каменным мостом и кинотеатром «Ударник» существовала бездействующая комиссия по помилованию. И я решила попробовать загодя обратиться и в неё…
До сих пор я не понимаю, как мне удалось проникнуть в ту часть здания, где заседала эта комиссия. Помню только, что мне пришлось пройти через два поста, которые охранялись военными, и на каждом посту я говорила что-то такое, что позволяло мне двигаться вперёд.
Наконец я достигла желанной цели и оказалась в кабинете председателя этой комиссии, который теоретически имел право миловать заключённых.
Он сидел в компании двух плотных, откормленных чиновников, которым явно было нечего делать. У меня даже создалось впечатление, что они обрадовались приходу молодой девушки, хотя и выразили недоумение, как я у них оказалась.
Я рассказала о папе, о том, что его дело в Тройке или суде, и просила обратить особое внимание на это дело. Заканчивая своё повествование, я ещё раз повторила, что мой папа ни в чём не виноват и просто попросила его помиловать в случае, если его дело поступит в эту комиссию.
На лицах моих собеседников отразилось полное недоумение. По-видимому, я очень быстро изложила всю историю. Только когда я ещё раз повторила: «Вы должны его помиловать» — они поняли, что я прошу о чём-то входящим в их обязанности.
«А какой приговор у вашего отца?» — спросил вдруг председатель. Я несколько смутилась, поняв, что такой оборот дела был чем-то неожиданным для них, но, что, наконец, они стали вникать в мою просьбу.
Я написала папины имя, отчество, фамилию, год рождения, наш адрес в Ленинграде и положила эту записку на стол председателя комиссии по помилованию, прежде чем ответить: «Приговора ещё нет».
Всплеснув руками, председатель воскликнул: «Как же мы можем помиловать человека, который ещё не осуждён». При этом они все заулыбались, поняв, что им делать ничего не надо и начали подсмеиваться надо мной.
Конечно, я была очень наивна, но упрямо повторяла, что если папа будет осуждён, есть все основания его помиловать. Сейчас этот разговор напоминает мне главу из «Алисы в стране чудес», в которой шла речь о королеве, не знавшей, кого казнить, а кого миловать, но тогда мне было не до шуток.
Я вернулась к Капицам. Уже позднее мне пришло в голову, что за мной следили и что именно связь с Капицей в какой-то мере определила дальнейший ход событий и даже спасла меня.
На этот раз Анна Алексеевна встретила меня в большом волнении, так как она знала, что я пошла на возможную встречу с Берия. С удивлением она слушала мой рассказ о том, как развернулись события.
До моего отъезда из Ленинграда никто не верил, что в Москве можно что-либо сделать. Все говорили, что на Лубянке мне не помогут.
Однако у меня была наивная вера, что всего можно добиться, и, возможно, эта вера и мои опрометчивые по молодости поступки помогли освобождению моего папы.
К всеобщему удивлению, папино дело вернули в Ленинград, так как проходил месяц за месяцем, а он всё продолжал сидеть в тюрьме Большого Дома.
Мне казалось, что надо как-то сообщить папе о том, как развиваются события с его делом. Я считала, что это может помочь папе более стойко держаться с его тюремщиками и решила добиваться с ним свидания.
Наступили зимние каникулы в Университете, и, обдумав план действий, я пошла в Большой Дом. Клерку, сидящему за окошечком, на котором было написано «Справочное бюро», я сказала, что у меня есть очень важная информация, которую я могу сообщить только начальнику контрразведки.
Я не знаю, на что я рассчитывала, никакой информации у меня, конечно, не было. Молодой человек закрыл окошечко, вышел и позвал меня к себе в комнату.
Я продолжала с таинственным видом говорить, что ему я ничего не могу сказать. Затем мы долго пререкались с ним, но, в конце концов, в результате этого разговора в моих руках оказался номер телефона, имя и отчество одного из крупных начальников Большого Дома (сейчас уже точно не помню, но, кажется, это действительно был начальник контрразведки).
На следующий день я опять пришла в Большой Дом, но уже вошла в него с главного подъезда. В простенке между двумя входными дверьми был телефон внутреннего пользования.
Мне было неуютно и как-то не по себе в этом простенке, потому что я чувствовала, что зашла в своих действиях за какой-то очень опасный предел.
Но тут я вспомнила французскую поговорку, в переводе звучащую примерно так «В дело ввязываются, а там видно будет». Только по-французски это звучит выразительнее и гораздо короче (On s’engage et puis on voit).
Я собралась с духом и позвонила по полученному мною телефону. Мне ответил молодой мужской голос. Я попросила к телефону Николая Васильевича (в точности этого имени и отчества я за давностью лет не уверена). Меня спросили: «По какому вопросу?»
Я ответила: «По личному». Прошло несколько минут, затем спросили моё имя и фамилию, адрес и ещё некоторые сведения. После чего в трубке прозвучал спокойный голос: «Слушаю».
«Это Николай Васильевич?» — спросила я. Он ответил: «Да».
В том возбуждённом и почему-то испуганном состоянии, в котором я тогда была, мне не пришло в голову ничего лучшего, чем повторить вариант с Берия.
«Мы должны срочно увидеться по делу, которое касается только вас и меня», — продолжала я. При этом я упомянула, что мне 21 год.
Николай Васильевич что-то хмыкнул, выразил удивление по поводу того, что же может нас связывать, спрашивал ещё о чём-то, и затем сказал, чтобы я подождала у телефона. Через 7–8 минут в телефоне опять раздался молодой голос и сообщил мне: «Николай Васильевич примет вас сегодня вечером. Приходите в 8 часов» — и повесил трубку.
Такой оборот дела, хотя, казалось, и был неожиданным успехом, мне не очень понравился. Возник вопрос: «Почему вечером?» Естественно, мысли о том, что назначенное время таит в себе какую-то опасность, приходили мне в голову.
О предстоящей встрече я сказала лишь моему верному другу тех лет, так как я, конечно, понимала, что кто-то из близких мне людей должен знать о моём походе в Большой дом. Мой друг сказал, что пойдёт со мной и будет ждать меня на улице, сколько бы моё посещение ни продолжалось. Ведь было совсем неясно, когда и чем это всё кончится.
Мама ничего не знала о моих намерениях. Я предвидела, что, скорее всего, она стала бы отговаривать меня от такого рискованного в те годы поступка. Кроме того, при состоянии её сердца всякие преждевременные, с моей точки зрения, волнения ей были просто опасны.
Наступил вечер, и мы пошли к Большому дому. Получив пропуск, я поднялась на третий или четвёртый этаж и нашла комнату, указанную в пропуске.
Войдя в кабинет Николая Васильевича, я увидела мужчину, сидящего за столом, перед которым стояли два мягких кресла. Он жестом пригласил меня сесть в одно из них и ничего не говорил. Я огляделась: в комнате было несколько шкафов, на окнах были шторы, кажется, был ковёр и, вообще, особенно при вечернем свете, она казалась довольно уютной.
Наше молчание затянулось — я ждала, что он будет меня спрашивать, он молчал, и тогда с какой-то отчаянностью я заговорила о папе. Я даже не стала объяснять, почему я просила принять меня, мотивируя мою просьбу чем-то, связывающим меня с ним лично.
Я говорила, что мой отец сидит в их тюрьме уже третий год, что я побывала на Лубянке и, насколько мне известно, дело вернули на доследование… Наконец, почему нельзя разрешить свидание с папой, которого мы так давно не видели…
Вначале он сосредоточенно молчал, потом почему-то начал слегка улыбаться, затем прервал меня и стал задавать вопросы не о папе, а главным образом обо мне.
Каким-то образом разговор перешёл на темы о студенческой жизни, о моих занятиях в Университете, затем об экспедициях и, вообще, о жизни молодёжи.
Мы разговаривали с ним более часа. Всё это было совершенно необычно в те времена, тем более для начальника большого отдела НКВД.
В конце концов, я призналась ему, что единственная причина, почему я здесь, заключается в том, что я хочу увидеть своего папу.
Видит Бог, ни в какие амурные игры я с ним не играла, а просто старалась быть интересной, лёгкой собеседницей, и моя наивность была мне на руку.
До сих пор я не могу объяснить себе, почему я поступала тем или иным образом, но, оглядываясь назад, думаю, что единственно правильным было действительно заинтересовать этих людей каким-то необычным поведением.
В конце разговора Николай Васильевич пообещал мне, что, по-видимому, он сможет устроить моё свидание с папой, но сказал, чтобы я позвонила ему через две недели.
Ровно через две недели я позвонила в Большой дом по телефону Николая Васильевича. Меня соединили с ним, и он спокойно сказал мне: «Ваше свидание с отцом состоится в следующий четверг. Пропуск с указанием номера комнаты, где будет свидание, вы получите в бюро пропусков».
Я спросила его, можно ли принести на свидание какую-нибудь домашнюю пищу и вообще что-то, что папа любил из еды.
Он кашлянул и сказал:
— Всё, что вы захотите, вы сможете заказать в нашем буфете. При свидании будет присутствовать наш сотрудник, которому будет дано указание выполнить вашу просьбу.
Мне начало казаться, что всё складывается слишком удачно, необычно, просто невероятно и вполне может и должно случиться что-то неожиданное, непредвиденное, плохое.
Через несколько дней я шла по Литейному проспекту на свидание с папой. На этот раз меня сопровождали на всякий случай уже два моих приятеля из университета. Ведь было весьма вероятно, что все обещания со свиданием, в возможность которого в то время никто не верил, были какой-то непонятной и жестокой игрой. Если бы это было так, то мои спутники узнали бы об этом по моему затянувшемуся пребыванию или исчезновению в Большом Доме. Кроме того, вдвоём было легче и ждать и решить в плохом случае, как сообщить об этом маме.
Стоял сильный мороз — минус тридцать градусов по Цельсию. Мои провожатые мужественно решили меня ждать столько, сколько потребуется.
Я вошла в Большой Дом, и непонятным для меня самой образом все мои опасения рассеялись или как-то отступили на задний план.
Ведь впереди было свидание с папой, и ничто не должно было отвлекать меня от этого…
Первый шаг — получение пропуска — прошёл благополучно. В пропуске был указан номер комнаты, в которую я должна пройти. Мне сказали также, чтобы я поднималась на лифте на четвёртый этаж.
В лифте я неожиданно встретила своего бывшего сокурсника по Университету — Гаврика Тимофеева. Он учился с нами на первом курсе физического факультета, слегка ухаживал за мной, а потом куда-то исчез. Впоследствии мы узнали, что он поступил учиться в школу НКВД.
Гаврик был первым человеком, к которому я бросилась сразу после ареста папы. Но он резко замкнулся и сказал, что вмешиваться не нужно, дескать, во всём разберутся и что он далёк от этих дел.
Конечно, это была отговорка или простая трусость, тем более что позже я узнала, что он состоял кем-то вроде адъютанта при весьма важной персоне. Спустя годы я подумала, что он, вероятно, знал, что все попытки вмешаться были бесполезны… После этого разговора он исчез, и мы больше не виделись, — вплоть до этой случайной встречи в НКВД-шном лифте.
Увидев меня в лифте одну, Гаврик никак не мог взять в толк, как я попала в Большой дом и что я там делаю. Я держалась независимо, на его вопросы не отвечала либо поддразнивала его.
Лифт остановился на четвёртом этаже, и, не простившись, я покинула Гаврика. Теперь мне надо было найти комнату, номер которой был указан в моём пропуске, и, где мне, по-видимому, предстояло увидеть папу.
Найдя её, я всё ещё не могла поверить, что наша встреча состоится, и мне снова стало казаться, что со мной играют в какую-то чудовищную, злую игру. Я не знала, следует ли мне войти в эту комнату или я должна ждать, пока меня позовут, и вообще мне стало вдруг страшно в неё заходить.
Тут я обернулась, и в конце коридора увидела человека в штатском в сопровождении двух военных слева и справа от него. Я, почему-то очень испугалась, потом подумала, что если это папа и он неожиданно увидит меня, то ему будет очень трудно сдержаться и не броситься ко мне. Это могло иметь нежелательные последствия и нарушить установленный ход событий. Всё это молниеносно пронеслось в моей голове, и я непроизвольно быстро спряталась за колонной. И это действительно был папа, который всё приближался ко мне. Он был худой и очень бледный, однако на нём был чистый, отглаженный чёрный костюм. Я продолжала стоять за колонной и видела, как папа вошёл в комнату, где нам предстояло увидеться.
Мне было трудно удержаться от слёз, и потребовалось время для того, чтобы успокоиться, вытереть слёзы и прийти в себя.
Затем я решительно открыла дверь комнаты и с улыбкой появилась перед папой, который сидел на диване. Военные, которые его сопровождали, куда-то исчезли (по-видимому, в то время, когда я продолжала стоять за колонной).
В этой довольно большой комнате за письменным столом сидел военный, насколько мне помнится, в чине капитана. Я вежливо поздоровалась с ним и бросилась к папе. Он встал, обнял меня, и опять полились слёзы, которые смешивались со словами нежности и лаской.
Мы сели на диван, который был обит чёрным коленкором. Я поцеловала его, смотрела на дорогое мне лицо, на котором отражались радость и растерянность, недоумение и нежность.
Я понимала, что произошло настоящее чудо, вспомнила, что я должна ещё что-то сделать, но, захлёбываясь, продолжала рассказывать папе о тех своих действиях, которые, как мне казалось, надо было ему сообщить. Капитан мрачно молчал и не прерывал меня.
Я гладила папину голову, обнимала его и сама с трудом верила в эту осуществившуюся физическую близость с ним.
Наконец, я вспомнила о данном мне разрешении использовать буфет Большого дома. Тогда весьма самоуверенно я обратилась к капитану и нахально заказала из буфета всё, что мне пришло в голову: бутерброды с чёрной икрой, ветчиной, сёмгой, пирожные, шоколад, чай и фрукты.
НКВД-шник пытался сопротивляться моему нахальству, но я настойчиво говорила, что если он не выполнит моё требование, то он нарушит прямые указания Николая Васильевича, который заранее мне всё это разрешил.
Папу моё дерзкое поведение сильно испугало, он всё время повторял: «Леруня, хватит чая и хлеба, хватит, ну что ты, ничего больше не нужно».
Он подозревал, что добром это не кончится, и наверняка думал Бог знает что о моих отношениях с начальством присутствующего капитана.
Когда действительно принесли всю заказанную мной еду, папа не мог больше сдерживаться и ел её дрожащими руками, а по его лицу скатывались слезинки. Я продолжала рассказывать папе домашние новости про всех родных, сказала, что мама здорова, что я продолжаю учиться, получила разряды по разным видам спорта, играю на рояле любимого мною Шопена и что у меня есть хорошие, верные друзья. Свидание с папой продолжалось сверх всяких ожиданий удивительно долго, около двух часов.
Мои совершенно замёрзшие, взволнованные друзья уже обсуждали, как сообщить моей маме, что я исчезла в Большом Доме. Но вдруг они увидели меня выходящей из подъезда с радостным выражением лица. И они поняли, что всё удалось. Было это скорее всего в феврале 1940 года.
Через несколько месяцев после свидания с папой, в начале июня 1940 года, у нас дома раздался телефонный звонок, и мужской голос, смутно напомнивший голос Николая Васильевича, спросил: «Это Лера Троицкая?» — «Да», — ответила я с волнением и каким-то неожиданным и странным предчувствием.
«Лера Троицкая, встречайте своего папу». Возможно, я должна была что-то спросить или что-то сказать, но я просто потеряла дар речи и молчала — и трубку повесили…
И действительно, через 30–40 минут раздался звонок в дверь. На пороге стоял папа с мешочком за спиной. После радостной встречи он показал выданную ему справку при выходе из тюрьмы. В этой справке — было написано:
ВИДОМ НА ЖИТЕЛЬСТВО СЛУЖИТЬ НЕ МОЖЕТ
Внутренняя тюрьма УГБС УНКВД по Ленинградской области
СПРАВКА
Выдана гр-ну Троицкому Алексею Александ. Год рожд. 1884, происходящему из р-на Ярославской области, г. Ростов, в том, что он с 11 июня 1937 года по 7 июня 1940 года содержался во внутренней тюрьме УГБС УНКВД. Из-под стражи освобождён в связи с прекращением его дела.
Следственное дело номер 23 808,1937 год.
Зам начальника внутренней тюрьмы /подпись/
Секретарь /подпись/
(Обе подписи неразборчивы)
В первый же день папа, оставшись со мной, наедине сказал мне:
— Леруня, я ничего тебе не могу рассказать о времени, которое я провёл в тюрьме. Я дал расписку в том, что я буду молчать. Пожалуйста, ни о чём меня не спрашивай.
Этим же летом нам удалось достать для папы путёвку в дом отдыха на Кавказе, откуда он писал письма о том, как прекрасна жизнь.
Семейная хроника(из воспоминаний Валерии Троицкой)
Мой отец Троицкий Алексей Александрович родился в 1894 году и в 1912 году поступил на историко-филологический факультет Санкт-Петербургского Университета.
Университет он не закончил, потому что началась Первая мировая война, и он ушёл на фронт. Там Алексей Троицкий познакомился с моей мамой Носковой Марией Владимировной. Мама к этому времени окончила Медицинский институт и была медсестрой. Вскоре они поженились, и 15 ноября 1917 года в Петрограде родилась я, Троицкая Валерия Алексеевна.
В 1919 году, спасаясь от послереволюционного голода (в Петрограде было буквально нечего есть, питались кожурой от картошки), наша семья уехала в Ростов-Ярославский к папиному отцу, священнику Александру Троицкому. Мы прожили там четыре года.
По словам моей двоюродной сестры Ирины Дмитриевны Троицкой-Оффенгейм, которая сейчас живёт в Израиле, наш дед Александр Троицкий был архиерей или архимандрит. Жил он со своей семьёй в Кремле Ростова-Ярославского. У него было пятеро детей, всем дали высшее образование.
В Ростове Ирина Дмитриевна видела альбом, подаренный нашему деду на какой-то юбилей. Альбом роскошный, в кожаном переплёте, с металлической защёлкой, а наверху чеканка ростовского кремля. Внутри — фотографии отцов города. Такие подарки простому священнику не дарят.
Александр Троицкий преподавал закон божий в гимназии и иногда служил в церкви. Храм был очень знаменит в Ростове Ярославском (Великом). Существует семейное предание о том, что перед революцией, в 1913 году, когда исполнилось 300 лет дому Романовых, в Ростов Ярославский приехал последний царь Николай Второй, на освящение алтаря церкви, где служил мой дед, и у них возник спор. О чём они спорили — неизвестно, но результатом этого спора было то, что моему деду запретили преподавать в гимназии. Говорили, что есть документальная хроника о приезде в Ростов Ярославский Николая Второго. Может быть, там можно увидеть моего деда. Я же его совсем не помню, он умер рано, в двадцатых годах прошлого века.
В Ростове Ярославском у меня была очень хорошая няня, Анна Ивановна (Нюра), из монахинь. После революции большевики все монастыри закрыли, и многие монахини находили себе место в семьях, искренне привязывались к семье, где жили, и были необыкновенно честны и преданны. И ещё у меня был пёс, Гектор, ирландский сеттер, и я считаю, что Анна Ивановна и Гектор на том этапе жизни были моими самыми близкими друзьями. Они меня и воспитали.
Моя бабушка (со стороны мамы) Екатерина Носкова (1856–1929) родилась в семье крепостных примерно в 1856 году, то есть ещё до отмены крепостного права, которую совершил царь-освободитель Александр Второй в 1864 году.
Она умерла в 1929 году, в возрасте 73 лет, от рака пищевода; где она похоронена, никто не знает. Называли мою бабку тётя Катя, была она очень красивая. У неё были тонкие черты лица, и, наверное, в молодости она выглядела как русская красавица. Моя мама считала, что какой-нибудь дворянин согрешил с её прабабкой, матерью тёти Кати, потому что черты лица у тёти Кати были на редкость аристократичны.
Муж бабушки Кати, Носков Владимир, был старше её на 15 лет и происходил из обедневшего дворянского рода, служил он акцизным чиновником в почтовом ведомстве и умер до революции 1917 года, так что я его никогда не видела. Жили они в Кронштадте.
По семейному преданию, одна из сестёр моего деда, Носкова Владимира, вышла замуж за француза по имени Джофруа (или что-то в этом духе). Так что не исключено, что у меня есть родственники в Париже. У Екатерины и Владимира Носковых было трое детей, моя бабушка Мария, брат Алексей и ещё один брат Костя.
Моя мама Мария Владимировна Носкова родилась в Кронштадте, в тридцати километрах от Ленинграда. Из этого города вышло много талантливых людей, и всю свою жизнь моя мама продолжала дружить с ними. Один из них был Пётр Капица, она иногда жила в их семье. Было два брата Петр и Лёня Капица. У Петра были проблемы с русским языком, он всегда делал ошибки и с трудом окончил школу. Он блестяще учился по всем другим предметам, но его сочинения были ужасны.
В десяти километрах от Кронштадта находился Ораниенбаум, куда летом люди уезжали из Кронштадта на отдых. И там у моей мамы был хороший друг, Сергей Образцов. Он был известным актёром, который организовал Театр кукол в Москве, популярный в нашей стране и за рубежом. Часто он приходил к моей маме, был «enfant terrible», не хотел учиться, его отец был очень известным инженером. Мальчиком Сергей приходил к моей маме и говорил известные каждому русскому человеку стихи: «Я пришёл к тебе с приветом рассказать, что солнце встало» и т. д.
Мама также дружила с Петром Капицей, и он написал в её альбом: «Люблю медичек, весёлых птичек, умная птица Пётр Капица» И в семейном архиве долго хранилась фотография, которую Пётр Капица подарил моей маме. Тогда ему было 16 лет, а родился Пётр Капица в 1894 году, значит, это случилось в 1910 году.
Мою маму называли Мария, Маруся, Марусенька. На обратной стороне фотографии было написано: «Дорогой Марусеньке от Б. У», что означало — будущего учёного. Долгие годы я хранила эту фотографию и подарила её Петру Леонидовичу на его восьмидесятилетие, которое бурно отмечалось на Николиной горе. Я вспоминаю об этом, чтобы подчеркнуть, что моя мама имела очень хороших друзей и сумела пронести эту дружбу через всю свою жизнь, она познакомила меня с матерью Петра Леонидовича, Ольгой Иеронимовной Капицей, а позже я подружилась с Анной Алексеевной, женой Петра Леонидовича, и их детьми — Сергеем и Андреем. В 1995 году Анна Алексеевна Капица — подарила мне книгу воспоминаний о Петре Леонидовиче с такой надписью:
«Дорогой Лере, На память о дружбе, начавшейся задолго до твоего рождения и в память дорогого друга Маруси. От А. Капица, 19 октября 1995 года, Москва»
Когда в 1923 году наша семья вернулась в Петроград (в 1924 году Петроград был переименован в Ленинград), жизнь была трудной, папа не мог найти работу, жили на то, что зарабатывала мама. Она была детским врачом и ездила по округе, оказывая медицинскую помощь детям, так что дома бывала редко. Папа, в конце концов, нашёл работу в Смольном и служил там экономистом, позже он работал с Сергеем Кировым.
Сначала наша семья жила в одной комнате, в коммуналке, на 3-ей линии Васильевского острова, ближе к Малому проспекту, а потом мы получили квартиру из шести комнат на углу 4-ой линии и Большого проспекта напротив гимназии Жоффе, где, как выяснилось позже, учился мой будущий муж Александр Овсеевич Вайсенберг.
Квартира была роскошной, площадь одной гостиной была около 40 квадратных метров. У меня была своя комната, оклеенная белыми обоями. Была огромная кухня с настоящей печкой и двумя духовками. В своей мороженице делали мороженое, очень вкусное. Утром дрова приносил дворник. В комнате без окна жила моя бабушка Катя и домработница Нюра. Бабушка Катя любила играть в лото, примерно раз в месяц за столом собирались друзья и родственники, увлеченные этой игрой. Каждая клеточка имела своё название, и я принимала в этом активное участие. Нюра готовила угощение.
В 1924 году умер Ленин. При нём Россия вступила на путь государственного капитализма, и тогда казалось, что всё развивается в нужном направлении. Никто не мог ожидать, что нас ждёт впереди. Меня воспитывали домработница Нюра и немка бонна Берта Евгеньевна. У Нюры было много кавалеров и, когда отношения с ними не складывались, она травилась, пытаясь покончить жизнь самоубийством. В качестве яда использовался девятипроцентный уксус, так что дело ограничивалось тем, что она обжигала себе горло.
Берта Евгеньевна была баптисткой, и под её влиянием я в это время своей жизни стала очень религиозной. Через день я ходила в церковь, и из всех религиозных обрядов мне больше всего нравилось причастие, по той простой причине, что во время этого таинства священник наливал вкусное сладкое вино. Я очень осуждала своих родителей за то, что они не ходили в церковь, и угрожала им, что они попадут в ад, если не будут посещать храм. В дальнейшем я совершенно утратила религиозное чувство, что, конечно, неудивительно, учитывая ту обстановку, в которой я росла и формировалась как личность.
Мой папа, Троицкий Алексей, был на редкость славным и мягким человеком. Мама же была очень волевая, и я бесконечно благодарна ей за то образование, которое она заставила меня получить. Потому что мы все от природы ленивы, но мне была создана такая жизнь, когда у меня не было ни одной свободной минуты с раннего утра до позднего вечера. Сначала была школа, после школы была учительница иностранного языка, потом я играла на рояле, потом шла в музыкальную школу, после музыкальной школы балет и после балета я ложилась спать.
В семь лет я поступила в знаменитую немецкую школу «Петершуле», где всё преподавание велось на немецком языке, русский был иностранным языком. Все мои подруги говорили на немецком языке. В девять лет ко мне приставили француженку, которая практически не говорила по-русски, мадам Филибер.
Мама и папа работали, а Берта Евгеньевна и мадам Филибер ездили со мной на дачу и говорили со мной только на немецком и французском языках. Конечно, такое образование и воспитание встречались в семьях довольно редко. А вообще это было доступно. В то время языки никто не изучал, считалось, что это не нужно, и бонны, и гувернантки, попавшие в Россию ещё до революции, не знали, куда себя деть. Для них это был способ прожить лето на природе.
Потом меня отдали в музыкальную школу, и меня учила замечательный музыкальный педагог Анна Даниловна Мазепа-Артоболевская.
В конце 1970-х годов Анна Даниловна жила в Москве на улице Чкалова в районе Курского вокзала. Я привела к ней своего пятилетнего внука и была снова очарована этой необыкновенно талантливой женщиной. Про моего внука, посадив его к себе на колени, она сказала: «Ваш Илюша будет замечательным музыкантом».
Удивлённая этим заявлением, поскольку Илюша не обнаруживал никаких музыкальных способностей, я спросила: «Почему?» Анна Даниловна ответила: «Потому что он тяжёленький».
К сожалению, её прогнозы не оправдались, правда, уже в более сознательном возрасте Илюша стал играть на гитаре и ругал меня и мою дочь за то, что мы не дали ему музыкальное образование.
Я же, благодаря настойчивости моей мамы и собственному покладистому характеру, получила прекрасное музыкальное образование и даже окончила музыкальный техникум. Это мне очень многое открыло: научило понимать музыку, ходить в консерваторию, знакомиться и общаться с интеллигентными людьми.
В 1929 году нашу семью уплотнили, отняли гостиную. К нам поселили семью геологов, которые были больны туберкулёзом и мылись в общей ванной. Через несколько лет мы переехали в квартиру на Кировском проспекте, дом 8, где я прожила до 1947 года, в эту квартиру из родильного дома привезли моих детей, двойняшек Катю и Петю.
Вскоре после возвращения из родильного дома я получила поздравление от близкого друга нашей семьи Леонида Капицы[6]:
Лерочка, милая, поздравляю тебя от всей души!
В науках ты не подкачала,
Привычной цифрой стало «пять»,
А в материнстве для начала
Придётся «двойку» покачать.
Поцелуй бабушку Марию Владимировну. Я буду экстренно готовиться к роли дяди, достающего воробушка, и придумывать ответы на вопросы типа: «Дядя, почему у тебя на голове нет волосиков?»
Лерочка, ещё раз поздравляю тебя!
Целую,
Лёня
4 мая 1946 года.
На каникулах(из первого дневника Леры Троицкой)
Сегодня я в школе очень волновалась, потому что предстояла поездка на дачу. Сегодня нас распускали, и я должна была поехать на поезде 4 часа 50 минут. Шестой урок у нас было рассказывание, с которого я, понятно, «смылась». Выйдя из школы, я помчалась к трамвайной остановке. К моему счастью, «пятёрка» (номер трамвая) быстро подошла, и я влезла в трамвай. Впереди шёл какой-то вагон, и «пятёрка» шла довольно медленно. Я злилась на шедший впереди вагон, но ничего не могла поделать. Наконец, я переехала мост, и пятёрка пошла гораздо быстрее. Слезла я с трамвая и побежала домой. Поеду или нет — эта мысль волновала меня с самого утра. Днём должны были позвонить по телефону по этому вопросу. Но вот я уже у дома, быстро вбегаю на лестницу и звоню изо всей силы. Мне отворяют дверь, и я врываюсь в квартиру и спрашиваю громко — поеду или нет. Нюра (наша домработница) мне отвечала печально — нет, не поедешь. Всё настроение у меня упало. Я стояла в кухне в пальто, свесив голову вниз. Вдруг Нюра весело засмеялась и закричала: «Собирайся, собирайся скорей, ты с девочками поедешь». Я, как козёл, подпрыгивая, помчалась через коридор. Положила портфель на окно, разделась и побежала в комнату. Я сложила в маленькую корзинку книги и тетради и немного белья. Через некоторое время Нюра мне дала обед, и я начала есть. Скоро пришла мама, я уже кончила обедать и стала играть на рояле. Скоро мама кончила есть, я начала одеваться, простилась со всеми, и мы с мамой и Нюрой вышли. В трамвае было очень много народу, но мы сидели. Когда мы подъезжали к вокзалу, нам казалось, что мы опоздаем, но мы увидели, что на часах было лишь двадцать минут четвёртого. Мы спокойно сошли с трамвая и направились к кассе. Там уже стояла моя подруга Аста. Почти что сейчас же пришла Дуся, и мама взяла для нас билеты, но до этого кассир не хотел давать нам билеты, потому что нужен пропуск. Но пропуск нужен только после 16 лет. И вот мы все подскочили к кассе и показали свои физиономии. Кассир посмеялся и дал нам билеты, но предупредил, что нас арестуют. Мы на эти слова не обратили никакого внимания и сели в поезд. У Асты и Дуси была школьная бумажка, в которой было написано, что им меньше 16 лет. У меня же не было и этого, я позабыла взять бумажку. Но вот поезд тронулся, и мы поехали одни. Вся дорога у нас прошла очень весело. Мы то смеялись, то рассказывали друг другу анекдоты. Когда проходил контролёр, то мы примолкали. Рядом с нами сидели какие-то молодые люди, они были нетрезвые и боролись. Мы чуть не спрятались под скамейку от страха. Через некоторое время мы приехали на станцию Васильево и слезли с поезда. Была чудесная погода. Небо было голубое, солнышко ласково светило. Мы отошли от станции. Тут уже было совершенно тихо. Лишь редкие гудки паровоза нарушали спокойную тишину. Лес, через который мы шли, был сосновый. Так прошли мы версты две-три. Начинало уже солнце садиться за лес. Мы остановились, поражённые красотой этой картины. Весь лес освещался золотисто-красной краской. И вот солнце село. Сразу же стало темней, только белизна снега поддерживала свет. Было почти что темно. Тёмные задумчивые ели и сосны стояли, опустив свои ветви. Лес казался угрюмым. Но вот мы вышли на мост. Хотели идти через озеро, но побоялись. Странно было, что с моста не было видно огня из нашего дома, но мы пошли дальше; дойдя до конца моста, мы увидели столб, на котором была следующая надпись: «Стоп, пограничная полоса, вход без пропуска воспрещён». Ну, мы и остановились. Аста сказала: «Ну и стоп и ни с места». Мы засмеялись и пошли дальше. Скоро мы дошли до дома, где ГПУ. Около него мы прошли молча, всё-таки мы ещё немного боялись. Но вот мы прошли этот дом и вздохнули легко и пошли свободнее. Когда осталось ещё несколько шагов до дому, мы побежали к даче. Придя на дачу, мы поняли, что Розалии Андреевны нет дома. Она была в гостях. Было уже восемь часов. Мы покушали и легли спать.
Сегодня я проснулась очень рано. Я проснулась в шесть часов. Дуся проснулась в семь часов утра. Через некоторое время пришла Аста, и мы начали болтать. Потом я посмотрела на градусник, было плюс один градус по Реомюру. Тогда я сказала, пойдём скорей на улицу, там тепло. Мы выпили по стакану парного молока и побежали гулять. На улице лежал снег, нам захотелось покататься на санках с горы. Но у нас не было санок, и мы пошли к соседу и попросили у него санки. Мы катались с большой горы, на которой стоит дом. Было очень весело. Снег сверкал и переливался маленькими звёздочками. Небо голубое, лишь изредка проплывает где-нибудь белая тучка. Ветра нет, абсолютная тишина. Снег нас выдерживал, потому что имел ледяную корку. Но нередко мы проваливались и при этом смеялись. Проваливались мы по колено и скорее хотели вытащить ногу из снега. Только мы ставили ногу на снег, она опять завязала. Тогда мы пробовали бежать: немного побежишь, ноги завязнут и полетишь. Сами смеёмся, весело. Санки в горку тащить неохота. Но вот вытащишь их, вытряхнешь галоши и опять стрелой вниз. Промокли мы насквозь и пошли домой сушиться и начали заниматься. Скоро мы начали обедать. Вдруг на кухню кто-то пришёл. Аста заглянула туда и закричала: «Жорж, здравствуй!». Он тоже приехал на каникулы. Жоржу пятнадцать лет. Он с нами обедал. После обеда мы один час лежали, а потом направились в кооператив за постным маслом. Масла не оказалось, но мы пошли немного дальше к реке. По бокам реки были маленькие прудики, и они замёрзли. Мы сначала катались на ногах, а потом начали разбивать лёд. Я один раз поскользнулась и зачерпнула немного воды галошей, а вот Жорж колол одну льдину, довольно толстую. Вдруг льдина затрещала, и на месте, где он стоял, образовалась трещина, и его одна нога очутилась до сапога в воде. Он скорее вытащил ногу и снял галошу. Она была полна воды. Воду он вылил и оставил галошу сушиться. Через два часа мы пришли домой. Ходили мы в кооператив с санками. Когда мы пришли, сосед сидел у нас и сердился. Ведь мы взяли санки часа на два, а сами шатались весь день. После этого мы пошли домой, поужинали, поиграли в шарады и легли в 9 часов спать.
Сегодня опять очень хорошая погода, ясно, на градуснике плюс два градуса Реомюра. За санками мы не пошли, стыдно стало, мы ведь его подвели вчера. Сегодня же мы узнали, что наверху живёт ГПУ-шник. Весь день мы гуляли. Вечером мы поехали встречать Адама Абрамовича на лошади. По дороге я хотела сорвать ветку, но неудачно, моя перчатка повисла на суке, я её там и оставила, доехали мы до большой дороги и увидели Адама Абрамовича. Он приехал на поезде 9.40 и шёл пешком. Вдруг лошадь круто повернула, сани наклонились, и я слетела, но на ноги. Вот Адам Абрамович подошёл. Дуся села на сани, а я встала сзади на полозья. Жорж встал тоже на полозья, а Аста хотела вскочить, да как понесётся лошадь галопом, она и осталась. На обратном пути было ещё издалека видно мою перчатку. Все мы хотели её взять, но Анош, которая правила, подхватила её и потом дала мне. Было очень смешно видеть, как качается моя перчатка издалека. Но вот мы подъезжаем к воротам, круто завёртываем, и я лечу в снег. Потом быстро поднимаюсь и бегу за санями. Догнала я их у крыльца и вскочила опять. Но лошадь остановилась, и я слезла. Этот день у нас прошёл очень весело.
Сегодня то светит солнце, то серые тучки заволакивают его. Температура ноль градусов Реомюра. Сегодня случилось великое происшествие. Корова отелилась!!! Мы скорее побежали в хлев посмотреть на новорождённого. Телёночек чёрненький, носик беленький, славненький такой. Он всё время лежал и иногда тихо мычал. Корова поворачивалась к нему и тоже мычала. Мы вышли из хлева и начали играть. Жорж убегал, а мы все его ловили. Жорж куда-то убежал, и мы не могли его найти. Тогда решили по-другому играть и начали его громко звать. Он убежал по направлению леса и вдруг является от озера, мы очень удивились, но ничего не сказали. Сегодня должна приехать девочка Тася. Ей 15 лет, она должна приехать на поезде, который приходит сюда приблизительно в 12 часов дня. До нашей дачи от станции нужно идти приблизительно один час. Так что Тася должна прийти в час дня. Но странно, вот уже два часа дня, а её всё нет. Так и думали, не приедет. Вдруг в 6 часов вечера Тася приходит: она, оказывается, поехала на поезде 2.40 и потому так поздно пришла. Она пришла, умылась с дороги; я, Дуся, Жорж и Тася пошли гулять. Аста осталась дома и пошла в баню. Мы ходили на озеро, катались по льду, потом пришли. Аста ещё была в бане, и потому мы пошли опять гулять, в 8 часов вечера мы пришли домой, поужинали и легли спать.
Тася и Жорж попросили сегодня у соседа санки, и мы на них катались. Было очень весело. Солнце освещало снег. Небо голубое, на градуснике +3 Р. Тихий юго-западный ветер. До обеда мы отнесли санки. После мёртвого часа мы решили играть в палочку-выручалочку. Дуся и Аста переоделись, и Аста выглянула. Жорж искал, он увидел Асту в Дусином пальто. Он сказал: «Раз, два, три, Дуся!» А это была Аста. Он обознался, и он снова водил. После нас позвали обедать, после обеда мы лежали, а потом пошли гулять.
Сегодня опять мы взяли сани у соседа и пошли на ледяную горку кататься. Было очень хорошо. Но надо было через час унести сани. А нам ещё хотелось кататься, тогда мы взяли большие сани, которые впрягаются в лошадь. Дуся и Аста сели в сани и ни с места: как барыни. А мы съехали с дороги, и сани ни с места. Тогда мы попросили Дусю и Асту слезть, они не слезали, мы их вывалили, и они пошли домой. А мы на больших санях поехали на перекрёсток. Втаскиваем санки, идёт навстречу какая-то бабушка, проворчала что-то, засмеялась и дальше пошла. Ну, втащили мы сани, сели и поехали. Я сидела впереди, Жорж и Тася сзади. Видим мы, идут Дуся и Аста и тащат доски. Едем мы, раскатились вовсю, как ветер, несёмся. Вдруг санки изменили своё направление и понеслись на телеграфный столб. Жорж это заметил и хотел выскочить, но он должен был править все-таки, он пробовал соскочить и не тормозил. Я тормозила двумя ногами, но не могла хорошо тормозить, потому что сидела впереди. Я вижу, мы несёмся изо всей силы, я закрыла лицо руками, в это время мы налетели на столб, меня санки подбросили, и я ударилась головой об столб, потом отлетела обратно на два метра, если не больше, и упала на твёрдый снег. В глазах у меня потемнело, я вся задрожала, я еле-еле встала и села на санки, ноги у меня тряслись. Я вся побледнела и не смогла выговорить ни слова. Я очень сильно ушибла бок и голову, на ногах много синяков, девять-десять, но я на это не обратила внимания. Тася и Жорж отделались совершенно благополучно. У санок сломалась передняя доска. Но всё-таки мы отделались довольно легко. Этот день прошёл довольно печально.
Мои синяки ещё побаливают. Но ничего, об этом больше не стоит говорить. Я спросила Дусю, что за доски они вчера тащили, та рассмеялась и сказала: «Это Фёклушка и Татьянушка». У Асты доска — Татьянушка, а у Дуси — Фёклушка, ну и я решила взять доску и назвала её Марфушка. «Ну, а зачем вам эти доски?». Дуся сказала: мы пойдём на ледяную горку кататься.
«Ну, так пойдёмте сейчас», — предложила я. Ну, пойдём. И, взяв Татушку, Феклушку и Марфушку, мы пошли на горку. Пришли мы на горку, а она уже растаяла. Мы думаем, зря мы пришли, что ли? И начали кататься по влажному льду. Мы решили, что раз уже так пошло, станем спокойно кататься; катались, пока совершенно не промокли. После этого мы пошли домой. Сегодня уезжает Тася, очень жалко. Она пошла на станцию, и мы её проводили до большой дороги.
Сегодня на градуснике плюс девять градусов Реомюра. Сегодня утром ещё в постель Дусе и мне принесли письма. Мы так и подумали, что это ответ. В пятницу мы написали оба письма домой, можно ли нам остаться до субботы. И вот сегодня пришёл ответ, что нам можно остаться. Мы от радости вскочили и побежали к Асте сказать эту новость. Асте тоже можно было остаться. Вышли мы из комнаты, выпили один стакан молока и пошли гулять. Сегодня вечером уехал Жорж. Остались мы одни.
Сегодня прекрасная погода, плюс девять градусов Реомюра. Тепло. Солнышко ласково светит. Мы сегодня до кофе сидели на солнышке и грелись без пальто. Ветра нет. Небо голубое. Сегодня мы опять катались с ледяной горки на Феклушке, Татушке и Марфушке. Мы ездили далеко, но я один раз проехала очень долго, но больше ни одного раза так далеко не ездила.
Сегодня утром всё шёл снег, а после дождик, но в 11–12 дождик перестал, но было пасмурно. Вечером мы пошли встречать Р.А. и встретили её у моста.
Уезжаем из Василькова. Прощай, милое, хорошее место — приют веселья, безделья, радости и игр. Прощай и ты, тёмный хвойный лес, место наших весёлых прогулок. Прощай и ты, озеро, свидетель наших радостных взрывов веселья. Прощайте, горы. Прощайте, прекрасные солнечные утра и тёмные, с красным отблеском, вечера. Прощайте всё и вся, что окружало нас и вдохновляло нас бесшабашной тёплой радостью морозных дней начала апреля 1929 года.
Как я не стала балериной
С моей задушевной подружкой Дусей Гессе, которая жила рядом со знаменитой балетной школой Петербурга, на улице Росси, мы мечтали стать балеринами.
Нам обеим было по восемь лет. Мы уже учились в одной из лучших школ «Петершуле», где преподавание всех предметов велось на немецком языке, а русский считался иностранным. Дома мы занимались в небольшой балетной группе и лезли из кожи вон, стремясь лучшим образом освоить все па, позиции и прочее. Нам казалось, что наши успехи в этой группе дают нам право поступать в балетную школу.
Однако все наши попытки склонить родителей принять возможные и невозможные меры для осуществления нашей мечты наталкивались на упорное сопротивление и решительное нет.
В конце концов, погоревав, нам пришлось смириться с нашей «несложившейся судьбой». Однако эта первая «жизненная неудача» долго омрачала моё существование, особенно в связи со следующим ежедневным напоминанием, что кому-то это удаётся.
Я ездила в школу, расположенную в центре города, напротив Казанского собора и вблизи Невского проспекта. Ездила я с Васильевского острова на трамвае «пятёрка». Обычно меня провожал на трамвай мой верный друг — ирландский сеттер Гектор. Он же каким-то чутьём угадывал время моего возвращения из школы и радостно бросался ко мне, когда я сходила с трамвая.
В те годы никто не хотел с собаками гулять — обычно собаку выпускали из дома по её просьбе, и она возвращалась, сделав все свои дела, но и не слишком поздно, зная, что за позднее возвращение её будут ругать.
Почти каждый день, в то же самое время, садилась в тот же трамвай девочка с характерным чемоданчиком, который, как я знала, имели все воспитанницы балетной школы. Что-то удерживало нас от того, чтобы подойти друг к другу и познакомиться. Меня, по-видимому, ощущение моей незначительности по сравнению с будущей балериной, Дусю, как выяснилось много лет спустя — жёсткий запрет родителей на какие бы то ни было знакомства на улице. Ведь мы были ещё очень маленькие, а в двадцатые годы езда в трамвае для девочек без сопровождения — считалась, а может быть и была, очень опасной. Однако, родители работали и возить нас не могли.
Прошло много лет, кончилась война, выросли мои близнецы — Катя и Петя. Я отдыхала в одном из санаториев в Крыму. Однажды в столовой за обедом ко мне подсела симпатичная черноволосая женщина моих лет и, улыбаясь, спросила: «Вы меня не узнаёте?» Что-то неуловимо знакомое было в её лице, но я терялась в догадках — кто же это мог быть. Тогда она сказала: «Ну, вспомните трамвай „пятёрку“, Васильевский остров, девочку с чемоданчиком, — ведь это же я». Трудно понять то ощущение радости, которое овладело мной, особенно после такого количества лет, но я, наконец, встретила кого-то недоступного из моего детства и воплощавшего мою мечту.
Мы не расставались в течение нескольких часов, и я в деталях узнала, как неимоверно трудна карьера балерины, и что ей она не удалась, и что моя знакомая работает бухгалтером.
Пережив стойко крушение своей карьеры, она трезво рассудила, что, может быть, всё к лучшему, так как век «средней балерины» весьма короток. С невозмутимым видом она рассказывала о своей жизни и о том, как она сейчас довольна своей судьбой. От балетной школы у неё остались, как она мне показала, только чрезмерно развитые икры ног. Так состоялось, в конце концов, наше знакомство, к которому я стремилась в течение многих лет моего детства.
Сравнивая её жизнь с моей, я ещё раз убедилась в хорошо известной истине, что «сиюминутная» оценка жизненной удачи или неудачи может быть сделана только «издалека», то есть спустя многие годы.
Поступление в Институт
В 1933 году я закончила девятый класс средней школы и была в раздумье, что же делать дальше. Это был год, когда в системе советского среднего образования впервые был введён десятый класс. Проучившись в нём пару месяцев, я решила бросить школу и поступить на курсы подготовки в Высшее учебное заведение (ВУЗ) и иметь больше свободного времени.
Одновременно со школой я училась в музыкальном техникуме на последнем курсе. Для того, чтобы успешно его закончить, необходимо было играть на рояле много часов в день — чем больше, тем лучше. Мне очень повезло с моей учительницей музыки — Анной Даниловной Мазепа-Артоболевской, с которой я начала заниматься с ранних, детских лет.
Она была талантливым педагогом и много лет спустя была признана одним из лучших преподавателей в музыкальной школе при консерватории в Москве. Многие из её учеников стали известными пианистами и лауреатами международных конкурсов.
Прямым признанием её редких достоинств как педагога было также и то, что именно она была приглашена давать частные уроки детям Хрущёва и Маленкова.
Уже многие десятилетия спустя, уже после смерти Анны Даниловны, пресса сообщала, что в мае 1999 года состоялся конкурс молодых пианистов имени Артоболевской, в котором участвовали 200 пианистов из России, Украины и Белоруссии.
Однако в те годы, когда я начала с ней заниматься, её муж Артоболевский, известный как один из лучших художественных чтецов, сидел по какому-то гнусному доносу в тюрьме, и у Анны Даниловны возникали различные финансовые и житейские трудности. Это были для неё тяжёлые годы, и наша семья принимала посильное участие в разрешении ряда её проблем.
Как она рассказывала мне с грустной усмешкой много лет спустя, оказывается, она была единственной в России наследницей состояния гетмана Мазепы. Это состояние лежало уже около 250 лет в одном из банков Великобритании. Срок хранения истекал, и в случае невостребования деньги становились достоянием Великобритании.
Знала ли она сама или сообщили ей об этом Инюрколлегия или КГБ, искавшие доказательства родства для получения огромной суммы денег, я не помню. В конце концов, за недостаточностью документов это состояние так и перешло Великобритании.
Никаких письменных свидетельств, подтверждающих этот рассказ, Анна Даниловна мне не показывала.
Однако у меня нет никаких оснований ей не верить. Она была очень искренним, благородным человеком, и нас связывали многие годы тёплых доверительных отношений — уже после окончания моих музыкальных занятий.
Анна Даниловна была убеждена, что после окончания техникума я должна поступать в консерваторию. Я не была в этом уверена, но, безусловно, считала, что нужно как можно лучше выступить на заключительном экзамене — концерте. Мне хотелось порадовать мою любимую учительницу, родителей и просто хорошо закончить этот этап моего образования.
Шло время, моя учёба на курсах была весьма успешной. Это был какой-то благословенный период в моей жизни. Мне не только всё удавалось, но удавалось удивительно легко. Так я решала задачи по различным разделам физики и математики — быстро и с огромным удовольствием.
Я играла этюды, ноктюрны и вальсы Шопена. Подготавливала к выпускному экзамену вторую рапсодию Листа и революционный этюд Шопена. Кругом были друзья, у нас был открытый дом, и мне было 17 лет.
Однако приближалась весна, а, следовательно, и время, когда я должна была принимать окончательное решение, определявшее мою дальнейшую судьбу. В отличие от послевоенных лет, родители не вмешивались в решение детей о поступлении в то или иное учебное заведение и тем более не обеспечивали их подготовку к экзаменам.
Большинство моих сверстников, под влиянием духа времени и лозунгов типа «Техника решает всё» — устремились в технические вузы. Не устояла в этом паломничестве и я. Несмотря на весьма успешное окончание музыкального техникума и предварительное согласие известного педагога Ленинградской консерватории — профессора Николаева — взять меня в свой класс — я подала необходимые документы в Индустриальный (Политехнический) Институт. Это был один из самых престижных институтов Ленинграда.
Наступила пора экзаменов. Мне не только удавалось легко сдавать их самой, но часто и помогать моим будущим сокурсникам в письменных экзаменационных работах. Я решала варианты их задач и успешно скрывала свою незаконную деятельность от экзаменаторов. Когда кончились экзамены, оказалось, что у меня по всем предметам был высший балл — «пятёрка».
Стояли необыкновенно тёплые дни для конца августа, и я беспечно проводила их в парке на островах, не сомневаясь в том, что я буду безусловно принята в Институт.
Все друзья знали о моих успехах на экзаменах, поздравляли меня, а родители просто гордились своей дочкой, поступившей в бывший Политехнический Институт, который закончили многие известные учёные. Возможность выбора направления будущей деятельности в этом Институте была очень широка.
К концу августа были вывешены списки принятых в Институт абитуриентов. Около этих списков толпилась молодёжь. Пришла и я, беспокоясь главным образом за судьбу ряда моих товарищей, которым я помогала при подготовке к экзаменам. Проталкиваясь к спискам, я видела, что некоторые девушки и юноши отходят от них с мрачными лицами, а некоторые со слезами на глазах. Конкурс в этот Институт в те годы был очень большим.
Проглядывая списки, я с радостью отметила, что все те, кому я помогала — были приняты. Хотя я не сомневалась, что у меня всё в порядке, я решила удостовериться в этом и внимательно продолжала читать списки.
Однако, моей фамилии в списках не было… Ничего не понимая, я сперва решила, что мою фамилию случайно пропустила машинистка, и направилась в приёмную комиссию, чтобы обратить внимание сотрудников на эту оплошность.
В комнате, где помещалась эта комиссия, было много народа и была довольно большая очередь к её председателю. Я подошла к сотруднице, на столе у которой лежали списки, сообщила о своих отметках и о вероятной ошибке при распечатке списков.
Она переспросила мою фамилию, вынула из ящика стола какие-то бумаги, полистала их и сухим и безразличным тоном произнесла:
— Никакой ошибки нет, вы не приняты в Институт.
Я замерла, а она стала что-то отвечать следующему за мной молодому человеку. Когда до меня дошло, что меня на самом деле не приняли в Институт, я довольно бесцеремонно отодвинула молодого человека в сторону и громко её спросила: «Почему?» Она спокойно и холодно повторила: «Вы не приняты в Институт в соответствии с решением приёмной комиссии».
Стоящие вокруг меня молодые люди, которые были свидетелями всего происшедшего, молча расступились, и я вдвойне ощутила себя отверженной.
Я смутно понимала, что должна каким-то образом бороться, требуя справедливости или каких-то объяснений, по-видимому, от председателя приёмной комиссии. Однако, я почувствовала, что со мной происходит что-то странное, что у меня нет никаких душевных сил на какой-либо разговор, и я бросилась бежать, сперва из помещения, затем через парк, к профессорскому дому, в котором жили друзья нашей семьи — Монастырские. Когда мне открыли дверь, я с трудом, сдерживаясь от рыданий, сказала, что произошло, и попросила оставить меня одну.
Я бросилась на кровать в комнате, куда меня проводили, и тут уже я не могла больше сдерживаться — рыдания граничили с истерикой и продолжались много часов. Мне просто физически не удавалось их остановить.
Бросая взгляд назад, можно счесть, что это было обыкновенное житейское событие: ну, не поступила в Институт — на следующий год поступит. Может быть, я так и подумала, примирившись со случившимся, если были бы хоть малейшие понятные мне основания для этого. Или не было так равнодушно и холодно сообщено об этом без какого-либо даже формального объяснения — или хотя бы человеческого участия.
В моём же представлении, доверчивой, хорошо воспитанной девочки — это событие было крушением представлений об окружающем меня мире. Такой удар впервые посеял смутные ощущения безнаказанности совершаемых поступков у власть имущих.
Даже мой сильный молодой организм не смог справиться с пережитым потрясением. Именно после него у меня начались чрезвычайно сильные мигрени, мучившие меня всю жизнь. Нужно сказать, что события того дня несомненно изменили мой беспечный характер, что в дальнейшем сказалось на моём поведении в различных трудных жизненных ситуациях.
На следующий день маме позвонил профессор Монастырский и сообщил, что ему удалось узнать в приёмной комиссии, что я не принята в Институт как «социально неприемлемый (вредный) элемент» или, говоря по-русски, моя непригодность к обучению объяснялась тем, что мой дедушка — папин отец Александр Троицкий — был священником в Ростове-Ярославском.
Безусловно, эта причина никоим образом не способствовала улучшению моего настроения, и впервые в жизни я впала в глубокую меланхолию, которую сейчас назвали бы депрессией, и в полное безразличие ко всему происходящему.
Мои родители были сперва в растерянности, но спустя пару дней моя мама, кипя от возмущения, целиком погрузилась в мои дела. Во-первых, она узнала, что в Университете на физическом факультете — недобор студентов. Это, по-видимому, объяснялось тем, что заниматься наукой в те годы было не модно. Во вторых, она вспомнила о своих связях с родителями маленьких пациентов, которых она весьма успешно лечила. Многие из них были крупными учёными, а некоторые занимали ответственные посты в администрации Университета.
Я не хотела никуда ходить, подавать документы, разговаривать, просить. Все дни я валялась на диване и либо спала, либо читала французские романы. Тогда мама осуществила все необходимые действия сама.
Когда после завершающего визита она вернулась домой, то, войдя в мою комнату и принимая во внимание моё маразматическое состояние, мама сказала ровным, но довольно жёстким тоном: «Тебя приняли на физический факультет Университета. Как ты знаешь, занятия уже начались несколько дней тому назад… Завтра у тебя лекция по математике в 9 часов утра, в большой физической аудитории Физического факультета».
Так закончилась моя история поступления в Институт и началась университетская жизнь.
Экспедиция в Казахстан1936 год
Во время студенческой практики в 1936 году я была направлена в степной Казахстан, в район, не очень далекий от Аральского моря — в местечко Бер Чогур. Жара была почти невыносимая, каждый день — плюс пятьдесят пять градусов по Цельсию, а порой больше. Все начальство и бывалые члены экспедиции, показав мне приблизительно, что и как делать, сбежало через неделю, и я осталась одна. В моем распоряжении была полуторка — без тормозов, шофер — без прав, один верблюд, плевавшийся во все стороны, тащивший бочку с водой и всячески препятствующий на подступах к бочке.
Для работы у нас была куча батарей, километры кабеля и специальные электроды. Помогали мне два русских мальчика 15 лет и несколько аксакалов (местные казахи), которые категорически отказывались работать без жен. За каждым пригоркам они замирали и переставали тащить кабель (их основная работа). Мальчики, посланные мною для выяснения причин задержки, не стесняясь, на чисто русском языке с презрением говорили: «Что с них взять, им ночи не хватает — там тара рам».
Работу мы начинали где-то между четырьмя и пятью утра, а возвращались с маршрута из степи между девятью и десятью вечера. Около наших палаток протекал ручеек. По возвращении я залезала в него, и усталость проходила. Если в степи нам вдруг попадалась небольшая, а иногда и глубокая лужа — работа прекращалась, и наступало купание в строго определенном порядке. Я, потом мальчики и шофер, затем аксакалы, потом их жены, наконец, верблюд, и на этом купание заканчивалось. Если в какой-то другой день мы попадали в это же место, то все проходило по тому же церемониалу.
Иногда мы забирались очень далеко, и приходилось ночевать в степи. Делали большой круг из толстого каната, от ядовитых змей, которые ночью, вылезая из своих норок, почему-то боялись перелезать через такое заграждение. Кроме змей встречались еще ядовитые фаланги и тарантулы, эти бодрствовали днем, а вечерами пытались залезть в палатки. Лежишь в мешке, а над тобой висит фаланга. Но в палатке они почему-то не нападали.
Так продолжалось около двух месяцев. Отощала я страшно. От меня осталась буквально половина. Жара, потому и есть не хотелось. Разведка велась на уголь электрическими методами. Я не все понимала, спросить было не у кого. Но интуитивно я действовала, по-видимому, правильно. Мой отчет приняли.
Только сев в поезд, где в вагонах была нормальная температура, я почувствовала, как голодна. Прибежав в вагон-ресторан, я действительно с трудом, до дрожи, удерживалась, чтобы не залезть в тарелку соседа, которому уже принесли еду. Попросив принести два первых, два вторых, несколько десертов и стаканов чая и, слопав все это, я направилась в свой вагон, улеглась на жесткую лавку, заснула и была разбужена лишь вблизи Москвы.
Годы войны
Эвакуация в Казань 1941–1943 годы
В 1941–43 годах мы были в эвакуации, в Казани, куда эвакуировали Радиевый институт Академии Наук СССР, где мама работала врачом.
Мой отец, Троицкий Алексей Александрович, остался в Ленинграде, куда собиралась вернуться и я, после того как помогу обустроиться маме.
Однако, в связи с бомбёжками, необходимостью пропускать военные эшелоны и прочими задержками, наш поезд двигался очень медленно — около трёх недель. За это время Ленинград окружили немцы, и он оказался в блокаде, попасть в город без особого специального назначения уже стало невозможно.
Папа пережил в Ленинграде страшную блокадную зиму, и ему удалось эвакуироваться из Ленинграда только летом 1942 года. Практически каждый день он писал нам письма, часть из которых я сохранила.
В начале 1942 года мне удалось, наконец, поступить на работу. Это было важно во многих отношениях, и прежде всего потому, что на продуктовую карточку неработающего человека очень трудно было прожить. Помню, чтобы как-то бороться с чувством непрерывного желания что-либо съесть, я выуживала со дна реки Казанки ракушки, подобные тем, которые есть и в Москве-реке, и жарила их на рыбьем жире. Трудно сейчас представить себе, как можно проглотить эту омерзительную пишу, но тогда я ела это блюдо с большим аппетитом.
Каким-то чудом я устроилась преподавать немецкий язык, который я знала как родной с детства. Эта работа удовлетворяла меня во всех отношениях. Во-первых, я делала то, что было крайне нужно в трудное военное время, и, сверх ожиданий, делала эту работу, по-видимому, хорошо, потому что именно мне поручали заниматься с крупными военачальниками, приезжавшими время от времени в Казань. Во-вторых, кончились мои заботы о пропитании. Меня кормили роскошными по тем временам обедом и ужином в тронном зале Казанского Кремля, где располагалась в годы войны Высшая Академия Генерального Штаба. Тот факт, что меня взяли в Академию на работу, был сам по себе удивителен. Никаких документов, подтверждающих требуемые знания языка или опыта такой работы, у меня, конечно, не было.
Сначала какой-то военный, к которому мне удалось попасть на приём, до крайности удивился и заподозрил, что я не в своём уме, и сказал: «Да вы понимаете, куда пришли? Это же Высшая Академия, нам нужны только первоклассные специалисты с безукоризненным произношением».
Я, нисколько не смутившись, ответила: «Так пусть ваши первоклассные специалисты и проверят меня». Поразившись такой наглости, он всё же пригласил какого-то мужчину средних лет, который, как потом выяснилось, был заведующим кафедрой немецкого языка. Он заговорил со мной по-немецки. Я сразу же заметила, что он говорил, безусловно, правильно, но что его произношение было, несомненно, хуже моего. После короткого разговора меня выставили, сказав, чтобы я подождала в коридоре. Я пригорюнилась, потому что мне очень хотелось поступить на эту работу, однако, я сильно сомневалась, что меня — «человека с улицы» — возьмут.
Но всё-таки моим главным выводом после состоявшейся беседы, было удовлетворение тем, что мой собеседник, с которым я говорила по-немецки, несомненно, заметил разницу в его и моём произношении, но также и то, что заметила это и я.
По-видимому, преподаватели немецкого языка с хорошим произношением были чрезвычайно нужны, потому что очень скоро меня позвали обратно и сказали, что я могу приступить к работе завтра. Затем очень кратко, но весьма внушительно мне объяснили, что Академия является одним из самых закрытых и секретных заведений. Короче, чтобы я держала язык за зубами и берегла как зеницу ока пропуск и прочие документы, которые мне будут выданы.
С начала 1942 года наша жизнь с мамой наладилась. Мама устроилась работать врачом в детском интернате Займище, который был расположен в сосновом бору, недалеко от Волги и всего в тридцати километрах от Казани, где я работала. Приходила я в Академию в восемь часов утра и часто заканчивала лишь в десять часов вечера. Но никакой усталости я не чувствовала. На уроках я особенно не мучила молодых офицеров моих лет излишней грамматикой, а старалась научить их немногому, но как мне казалось крайне полезному в предстоящей им деятельности.
Академия готовила разведчиков, которым предстояло работать за линией фронта. Поэтому в дополнение к обычным урокам мы их учили ещё отборным немецким ругательствам (по соответствующему справочнику), а также хором разучивали модные в те годы немецкие песенки. При этом использовались раздобытые, по-видимому, в Германии патефонные пластинки. Считалось, что если крепко ругнуться или с лёгкостью напеть модную песенку, это может иногда выручить в сложной ситуации.
К моему удивлению, в Академии была библиотека, содержащая художественную литературу последних лет на разных языках в оригинале. Я запоем читала эти книжки и удивлялась, почему же они не были переведены на русский язык. И не стоит ли мне заняться переводом. Некоторые из этих книг, как, например, «Три товарища» Эрика Мария Ремарка, появились в русской печати лишь спустя двадцать лет.
Несмотря на то, что 1942–43 годы были тяжелейшим периодом военных лет для всей страны, Академия жила напряжённой, но, по существу, мирной жизнью.
Преподаватели с усердием учили курсантов, курсанты истово зубрили, несомненно, необходимый им язык, а в промежутках развлекались, кто как мог.
Я подружилась с преподавательницами французского и английского языков Марго и Валей, намного позже Марго учила мою дочку Катю французскому языку. Муж Маргоши, также работавший в Академии, был пьяницей, а Валин муж сравнительно недавно, еще до нашего знакомства, был убит в Греции, где они работали в посольстве.
Вместе с ними я бывала на разных вечеринках. Нам было хорошо втроём и потому мы порой проводили субботние вечера у Вали, в большой снятой ею комнате, где был рояль. Это было большой роскошью и редкостью, так как Казань была местом эвакуации многих учреждений и просто беженцев.
Я ютилась в небольшом закутке, размером не больше вагонного купе, отделённом от прихожей тряпочной занавеской. Дверь в прихожую отворялась прямо с улицы, вода в рукомойнике, висевшем в прихожей, к утру покрывалась толстой ледяной коркой, и я разбивала ее, чтобы умыться. «Удобства», зимой занесённые снегом, были на расстоянии метров 20 от нашего домика. А зимы в Казани очень холодные. Но эти «неудобства» никоим образом меня не трогали — ведь была война.
Но у Вали мы отводили душу! Я играла на рояле, мои подружки слушали меня с удовольствием. Иногда мы пили, нужно сказать, отвратительный самогон, который поставляли наши коллеги по работе. И эти вечера отвлекали нас от, несомненно, суровой действительности.
В начале 1943 года, охваченная всеобщим патриотизмом, я вступила в Комсомол. Мне было уже 25 лет, а в 26 лет из комсомола выбывали по возрасту. Трудно сейчас понять этот глупый поступок, но в то время мне казалось, что я должна переступить через все свои сомнения и продемонстрировать преданность Родине.
Этот поступок не остался не замеченным начальством Академии, и в один «прекрасный день» меня вызвали в спецотдел (так называли секретный первый отдел, напрямую связанный с КГБ). Его начальник и двое весьма благообразных мужчин в штатском начали очень дружественно за чашкой кофе расспрашивать меня о моём воспитании, образовании и семье.
Затем, переглянувшись, один из них спросил: «Вы не хотели бы пожить в Америке?». Я оторопело смотрела на него, потеряв дар речи. Во все предшествующие годы моей жизни я мечтала побывать за рубежом.
Эти мечты начались лет с восьми, когда моя гувернантка мадемуазель Филибер, показывала мне альбомы с фотографиями Давоса в Швейцарии, куда она ездила со своими аристократическими воспитанниками кататься с гор на лыжах и гулять, не забывая при этом заниматься французским языком. Она говорила, что она обязательно свозит меня туда, после того как вернётся во Францию.
До войны ей, бедняжке, это не удавалось, а затем во время блокады Ленинграда она погибла от голода. Эти картинки жизни в Давосе внезапно возникли в моей памяти, и я как ребёнок ответила: «Да, мне бы очень хотелось».
Мои собеседники переглянулись, и один из них начал мне объяснять, что для этого требуется. «Вот и прекрасно, — сказал он. — Мы подберём вам хорошего парня, который будет числиться вашим мужем, а там уже вы сами решите, каковы будут ваши отношения. Вы поселитесь в одном из городов Америки и будете там жить года три, а затем вернётесь домой. Иногда у вас будут останавливаться или ночевать лица, о которых мы заранее вам сообщим. Конечно, сперва вы пройдёте некую подготовку и подучите язык».
Он кончил говорить и внимательно посмотрел на меня. Я глядела на моих собеседников в полной растерянности. Что-то это никак не походило на Давос, обещанный моей любимой мадемуазель Филибер. У меня не хватило ума и смелости сразу сказать им нет. Да я ещё была в плену своих детских мечтаний. Короче, я молчала и молчала. Тогда один из них сказал: «Ладно, подумайте, но никому не говорите о нашем разговоре. Имейте в виду, что такие предложения редко кому делаются, но мы пришли к выводу, что у вас эта работа хорошо получится. Вы свободны».
Я пошла на очередной урок и кое-как провела его, ни на минуту не забывая об имевшем место разговоре. Мне нужен был совет и по существу, и, как я уже понимала, скорее всего, для обсуждения, как отказаться от этого «лестного» предложения.
Мама была в Займище, и я могла к ней поехать только в воскресенье. Вечером, после работы, я помчалась к Капицам, семья которых тоже была эвакуирована в Казань. Я не могу сейчас вспомнить, с кем я говорила, с Анной Алексеевной или Надеждой Константиновной (женой брата Петра Леонидовича), но я помню бурную реакцию на всё происшедшее и недоумение, как я могла сразу же не отказаться от предложенной мне карьеры. Такую же позицию заняла и мама, которая, прежде всего, испугалась за меня. Мне говорили, что я должна как можно скорее отказаться от этого предложения, придумав очень убедительный предлог, даже рассказав о папе, который провёл в тюрьме около трёх лет.
Прошло несколько дней, меня снова позвали, и я очень путанно и взволновано говорила, что я не могу принять столь ответственное предложение и прежде всего потому, что не могу оставить родителей.
Во-первых, продолжала я, моя мама уже перенесла инфаркт и ей может в любую минуту потребоваться моя помощь. Во вторых, мой отец находится в Ленинграде, и блокада ухудшила его состояние, уже подорванное тремя годами пребывания в тюрьме без всякой вины: его выпустили на свободу в связи с прекращением его дела только в середине 1940 года.
Тут они меня прервали и спросили, почему я не сообщила об этом при поступлении в Академию. Я, скромно, но, как мне показалось, с достоинством ответила, что такого вопроса о несправедливо арестованных и выпущенных потом на свободу родственниках в анкете не было.
Возникла пауза, и меня отпустили. С этого момента у меня началась серия неприятностей. В поезде, в котором я ехала к маме, у меня украли чемоданчик. В нём были все документы, выданные Академией, продуктовые карточки, деньги. Потом была выявлена моя далеко не формальная связь с одним из курсантов, старшим лейтенантом моих лет Ванечкой Ладыгой. Это рассматривалось если не как преступление, то, во всяком случае, как проступок. Но Ванечка уезжал на фронт (вернее за фронт) на свою «камикадзную» работу, и мы потеряли бдительность.
Стояла осень 1943 года, и Академия собиралась обратно в Москву. А меня оставили в Казани. Мне же до отчаяния хотелось в столицу, где уже бурлила жизнь. Но надо было как-то смириться с происшедшим, найти работу и жить, надеясь, что со временем всё образуется.
Поступить на работу в институты Академии Наук было очень трудно, да мне и не очень хотелось. Несмотря на полное отсутствие какой бы то ни было перспективы найти интересную работу, какое-то необъяснимое чутьё создало во мне уверенность, что я работу найду и что нужно устроиться в ожидании «чуда» на любую работу.
И так случилось, что день своего 26-летия — 15 ноября 1943 года — я встретила музыкальным работником в двух, а затем и трёх детских садиках, где, во всяком случае, меня кормили. В свободное от работы время я иногда участвовала в концертах в госпиталях для раненых на фронте солдат и офицеров.
Возвращение в Москву 1944 год
Заканчивался 1943 год. Я продолжала работать в детских садиках, завоевав неожиданно для себя реноме весьма оригинального постановщика музыкальных сценок. Апофеозом моей деятельности стали праздники новогодних ёлок. На эти праздники собиралось много публики, и по её настояниям эти представления повторялись много раз. Я не следовала каким-либо инструкциям, а вспоминала свои детские игры в шарады, балы-маскарады, посещения балетов в Мариинском театре. Отбирала наиболее зажигательные мотивы классической и лёгкой музыки, составляла из них попурри, под которые я придумывала сценки, песенки, прерываемые весёлыми, шутливыми плясками. Я даже увлеклась на какое-то время этой работой, но, как только прошли ёлки, мне стало тошно от такой жизни.
Наступил 1944 год. Однажды, вернувшись довольно рано домой, я увидела в своём маленьком закутке мужчину в военно-морской форме в чине майора, сидевшего спиной ко мне. Он обернулся, и я узнала моего руководителя по аспирантуре, в которой я не очень ревностно проучилась один год до войны, профессора Краева.
Каким образом он узнал мой адрес, было совершенно непонятно. Я с ним не переписывалась, относилась к нему настороженно, знала, что он был человеком с сильным характером, который умел преодолевать многие препятствия, стоявшие на его пути, и уверенно шёл к своей цели.
После короткого светского разговора он предложил мне поехать с ним в Москву и поступить временно на работу в одно из подразделений Министерства военно-морского флота (МВМФ). Это подразделение через несколько месяцев должно было переехать в Ленинград и войти в состав Научно-исследовательского минно-торпедного института — НИМТИ.
Всё это было настолько неожиданно, вызывало столько вопросов, что я не сразу нашлась, что же ответить. То, что он предлагал, отвечало моим самым дерзновенным желаниям — сперва попасть в Москву, а затем в мой прекрасный, родной Ленинград. Кроме того, предстояло, по-видимому, заняться делами, которые были важны во время войны. Но я знала о непреодолимых с моей точки зрения препятствиях, о том, что попытка пробраться во время войны в Москву, без пропуска, который официально получить мне было практически невозможно, являлась серьёзным нарушением режима военного времени и была очень рискованной. Даже пробравшись в Москву, нужно было получить «прописку», и опять для меня это было нереально. Для прописки нужно было иметь на руках пропуск и жилплощадь в Москве. Проживание в Москве без прописки строго каралось.
Поэтому после некоторого замешательства я поблагодарила профессора и сказала, что вынуждена отказаться, так как я не вижу способов преодоления трудностей, связанных с получением пропуска и прописки в Москве. Никаких формальных оснований даже для подачи соответствующего прошения у меня не было.
Мой гость помолчал, покурил, а затем спросил меня, готова ли я, тем не менее, пойти на риск и попробовать осуществить предлагаемый им план? Безусловно, при некоторой помощи с его стороны. Он продолжал, что готов вписать мою фамилию в свой документ о пропуске в Москву. Разумеется, это подделка, которая либо может быть обнаружена военным контролем в поезде — либо нет. В первом, худшем, случае ещё остаётся надежда как-то договориться, чтобы меня не снимали с поезда. Что касается прописки, он постарается добиться разрешения прописать меня в квартиру, занимаемую его семьёй в пригороде Москвы.
Он замолк, а я не могла понять это необычайное по своей незаконной дерзости и странное в деловом отношении предложение. Мне трудно было отделаться от мысли, что за предложением профессора Краева кроется что-то несказанное и пугающее меня. Ведь как специалист в те годы я не представляла никакой ценности.
Начиная с первых дней войны моя работа не была связана с геофизикой. В первые месяцы войны на повозке, запряжённой белой лошадью, которую я нежно любила, мне довелось развозить постельное бельё во вновь организуемые госпитали по всему Ленинграду. Затем эвакуация и работа в Академии в качестве преподавателя немецкого языка.
Кроме того, меня смущала его готовность серьёзно подставиться самому и пойти на нарушение законов военного времени. Мысль о романтической подоплёке всего происходящего я отметала, ведь он был с моей точки зрения просто стар — ему было уже сорок четыре года. В результате этих размышлений моё молчание затянулось. Тогда он добавил: «У меня очень мало времени, послезавтра я должен уехать в Москву».
Чтобы как-то оттянуть свой ответ, да и просто обдумать возникшую ситуацию, я сказала, что должна всё обсудить с мамой. К моему удивлению, он сообщил, что уже был у мамы в Займище, что мама в курсе этого предложения и всё зависит от меня. Я снова оторопело смотрела на него, но вспомнила, что мама, в отличие от меня, относилась к нему с симпатией и считала его своим другом. И, конечно, именно от неё он и узнал мой адрес. Опуская подробности событий следующих двух дней и описание мучивших меня терзаний по поводу того, что же является правильным решением, я просто не устояла перед соблазном и согласилась.
Мы ехали в купе мягкого вагона скорого поезда Казань-Москва. Мысли о предстоящей проверке документов не давали мне покоя. Но как говорится «Назвался груздем — полезай в кузов». Я решила: будь, что будет, с тревогой ожидая военного контроля.
Мой спутник вышел в коридор, когда началась проверка в нашем вагоне, о чём-то говорил с патрулем, даже шутил, как мне показалось. Затем военные вошли в купе, проверили документы всех находящихся в нём пассажиров, что-то отметили в них и без всяких замечаний удалились. Я с облегчением посмотрела на профессора и с удивлением заметила испарину на его лбу.
В Москве, как было обещано, Краеву удалось прописать меня в квартире, занимаемой его семьёй (жена и сын). Как он этого добился, я не знаю. Всё это было на грани чуда. Но, вернувшись из милиции, он протянул мне мой паспорт, в котором был штамп о прописке.
Через несколько дней я уже начала работать в МВМФ, приезжая в пригород только вечером. Жена Краева была формально очень вежлива и даже кормила меня обедами. Но квартира была очень маленькая, и я чувствовала всю неловкость ситуации, тем более что Краев начал проявлять ко мне явно повышенное внимание. Тогда я решила, что, имея прописку в паспорте, я уже могу попросить Капиц разрешения пожить у них несколько месяцев до моего отъезда в Ленинград.
Объяснившись с Краевым, я переехала на Воробьёвы горы, где они жили, и продолжала работать в МВМФ. Весной 1944 года я уехала в составе подразделения, в которое была зачислена, в Ленинград, где начала работу в Научно-исследовательском минно-торпедном институте (НИМТИ).
Вдогонку Лёня Капица (племянник Петра Леонидовича Капицы), с которым у меня ещё до войны сложились добрые дружеские отношения, послал мне шутливое четверостишие, на которые он был великий мастер.
Лера — переводчица,
Лера — краснофлотчица,
И в НИМТИ-мной обстановке
С ней работать хочется.
Разминирование Финского залива
Из моей деятельности в Научно-исследовательском минно-торпедном институте (НИМТИ) я решила написать только о работе в Кронштадте и о том, как меня чуть не объявили врагом народа, так как я действительно умудрилась устроить пожар в военном Институте — и это во время войны.
Работа, в которой я принимала участие, заключалась в разминировании акватории Финского залива, базируясь на подразделении в Кронштадте. Так как сотрудников в лаборатории было очень мало, то летом 1944 года туда была направлена и я. Стояла тёплая и даже жаркая погода, и первое, что я сделала там и что было для меня просто праздником, — я впервые, после многолетнего перерыва, вдоволь поплавала в морских просторах Финского залива. В течение всего пребывания в Кронштадте в любое свободное от работы время меня можно было найти либо на берегу, либо в водах Финского залива. На вопросы друзей в Ленинграде обо мне кратко отвечали: «Не просыхает».
На следующий день после моего приезда в Кронштадт состоялось моё боевое крещение. Разрешение на моё участие в рейсе подводной лодки с целью обнаружения магнитных мин и их взрыва на расстоянии было получено. Однако хмурое выражение лица капитана и весьма сдержанное приветствие давали ясно понять, что моё появление на лодке, идущей на боевое задание, ему явно не нравилось. Да и морские приметы, прямо связывающие «неприятности», возникающие на кораблях с присутствием на них женщин, по-видимому, влияли на его настроение.
Так или иначе, я вместе с одним сотрудником лаборатории спустилась в лодку и прошла в её передний носовой отсек, где была установлена аппаратура. Наш отсек, как и все другие, глухо задраивались между собой при погружении.
В моей памяти до сих пор не изгладились нежные, но и угрожающие своим мягким урчанием, булькающие звуки, которые явственно слышались в последние мгновения погружения корпуса лодки под поверхность моря. Мне стало страшно и как-то неуютно в нашем отсеке.
Но мой коллега, не теряя времени, проверял аппаратуру и велел следить за всем, что он делал, а главное, непременно задавать вопросы, если что-то непонятно. Конечно, я заранее была подготовлена к этой работе по схемам, инструкциям, но в реальном боевом походе я принимала участие впервые.
Не вдаваясь в детали, существо дела состояло в том, чтобы, выбрав по возможности правильное расстояние до мины (то есть расстояние, на котором было безопасно находиться, но всё ещё эффективное по воздействию на неё), послать сигнал, который должен был взорвать мину.
Моряки говорили, что некоторые участки Финского залива были столь плотно заминированы, что напоминали, по их образному сравнению, «суп с клёцками». Эта ситуация на самом деле была хитрым обманом, в раскрытии которого неожиданно косвенным образом довелось вскоре участвовать и мне. После ряда боевых выходов в Финский залив я уже не так волновалась и часто принимала решения сама — но в присутствии моего коллеги.
Возвратясь на берег, мы обычно шли в специальную столовую, носившую название «подплав», где питался офицерский состав подводного флота. Здесь царила обстановка полной разрядки напряжения после боевых выходов. То тут, то там раздавались всплески громкого смеха, иногда слышались песни. Каждый столик был закреплён за составом команды определённой лодки, и соседние столики делились между собой впечатлениями о последних событиях в походе. При этом вскоре устанавливались тёплые, дружественные отношения даже с временным прикомандированным составом — в который входила и я.
Но война и здесь давала себя знать зловещей тишиной, которая воцарялась во время обеда на «подплаве», когда одна из ушедших в поход лодок не возвращалась назад в порт. Ближайший к нам столик был занят офицерами «Щуки» — большой по тем временам подводной лодки, капитан которой Николай Иванович был одним из самых обаятельных, тёплых и остроумных людей, которых мне довелось встретить в жизни.
Мне трудно передать то ощущение трагической потери, которое охватило меня, когда однажды, войдя в столовый зал, я увидела пустой, не накрытый, соседний столик — где всегда сидел, шутил так дружественно, с ослепительной улыбкой, приветствовал нас Николай Иванович. В столовой стояла тишина — не звенела посуда, чуть слышно ходили официанты, моряки сидели молча со склонёнными головами.
Трагизм этой ситуации был ещё и в том, что кроме горести о погибших товарищах, каждый в такие дни невольно отдавал себе отчёт в том, что подобная участь в любой день может постигнуть и его самого. В другое время об этом не думали. Наступал следующий день, его надо было как-то жить, текущие дела и заботы помогали не вспоминать утраты.
Однажды рано утром меня разбудили и сказали, что меня срочно требует к себе начальство. Торопливо одеваясь, я перебирала в памяти всё, что могло быть причиной такого вызова, опасаясь какой-либо неприятности. На лестнице меня поджидал молодой матрос, который сопроводил меня к адмиралу. Фамилию его за давностью лет я забыла. Войдя в его кабинет, я с удивлением заметила, что он одет в штатскую одежду. Мне предложили сесть и выслушать, что послужило поводом для моего вызова. Оказалось, что в предыдущий вечер были потоплены четыре немецких миноносца. Часть команд этих кораблей — 185 человек — подобрали наши суда и доставили в Кронштадт. Некоторых из них нужно было срочно допросить, но в Кронштадте, как это ни странно, не было никого свободно владеющего немецким языком. От моего руководителя адмирал слышал, будто бы я хорошо знаю этот язык. Тут он вопросительно посмотрел на меня, и я кивнула головой.
Не дав мне времени задать вопросы, которые вертелись у меня на языке, он поднялся из-за стола, сказал мне и ещё одному офицеру в штатском: «Пойдёмте!» По пути, обращаясь ко мне, он строго приказал, чтобы во время допроса я не упоминала ни его чина, ни чина его спутника.
Мы пришли в какую-то большую комнату, скорее аудиторию, судя по длинным столам и скамьям, впереди которых за небольшим столом сидел человек, охраняемый двумя вооружёнными матросами, Я скинула своё пальтишко и бросила его на скамью позади нас.
Начался допрос. Мои спутники задавали вопросы, я переводила. Как я поняла, этот пленный был одним из техников, ответственным за постановку мин. Главным результатом этого допроса было получение информации об участках Финского залива, с повышенной плотностью размещения мин (то есть тех участков, которые получили на жаргоне моряков название «супа с клёцками»). Оказалось, что при шахматном расположении мин каждая вторая мина была липовой, то есть не имела соответствующего содержимого.
Пленный подробно отвечал на задаваемые технические вопросы, а к концу допроса мы узнали, что он был родом из Эльзаса, до войны входившего в состав Франции. Он работал в одном из парижских кафе, затем был призван во французскую армию, воевал с немцами, попал в плен. Затем был выпущен на свободу и объявлен немцем, так как Эльзас уже был частью Германии. Был призван в военно-морской флот, обучен минному делу и вот теперь, как горестно заметил, попал в русский плен.
После нескольких уточняющих технических вопросов переодетый адмирал сказал мне, что он удовлетворён полученной информацией и что я свободна. Я обернулась, взяла своё пальтишко со скамьи и начала его одевать. Тут пленный, как на пружинках, мгновенно вскочил и, по-видимому, по въевшейся в него привычке, сделал попытку подать мне пальто.
Офицеры вдруг осознали, что даме полагается подавать пальто. Но они очень неловко плотно схватились каждый за свой рукав — так, что надеть пальто было практически невозможно. Пленный вспомнил, что он пленный, и отступил. Офицеры заметили свою неловкость и опустили рукава. Произошла заминка. Я с трудом сдерживала смех, все трое мужчин были смущены, но я поняла, что человек из Эльзаса, несомненно, француз.
Начиная с этого утра мне пришлось два с половиной дня заниматься допросами немцев, в соответствии со списком вопросов, который мне дали, так как из Ленинграда, чтобы мне помочь, никто не приезжал. Когда начальство убедилось, что я всё делаю правильно, офицер, ранее присутствующий при допросах, исчез. Поэтому помимо вопросов из списка я начала просто разговаривать с пленными, стараясь понять психологию немцев. Только вооружённый матрос, стоявший со скучающим видом у двери, был свидетелем моих не относящихся к делу бесед — но он ведь ничего не понимал.
Конечно, пленные немецкие моряки были разными и по возрасту, и по чину, и по образованию, и по отношению к войне. На мои вопросы о жизни молодёжи и вообще о жизни в Германии, многие отвечали охотно, но совершенно не так, как я ожидала. В большинстве случаев, кроме спорта, девушек, танцев, пивных, их ничего не интересовало. Они были далеки от интереса к литературе и к музыке своих непревзойдённых классиков, лишь изредка читали газеты, не знали, кто такой Гейне, а его стихи (например, «Лорелея»), положенные на музыку, уверенно объявляли фольклором. Даже Гёте с трудом вспоминали лишь некоторые из них.
Наконец, в середине третьего дня поступило сообщение из Ленинграда, что должен прибыть опытный переводчик. Меня же срочно вызвали в НИМТИ. Быстро собравшись, я успела на отходивший в этот день катер, шедший в Ленинград. Вскоре я увидела двигающийся к нам навстречу быстроходный катерок и женскую фигурку на нём. Когда он поравнялся с нами, в красивой брюнетке, стоящей на его палубе, я узнала Галю Онопко, с которой мы в одном классе учились в немецкой школе «Петершуле».
Поджог
15 ноября 1944 года был день моего рождения. Вечером должны были собраться друзья, и мне хотелось их хорошо принять. Это значило всегда, а особенно в годы войны, прежде всего, хорошо накормить. Я была в лаборатории одна, так как все её сотрудники были в отъезде. Как это часто тогда бывало, здание НИМТИ не отапливалось, и в лаборатории, где я работала, было очень холодно. Хотя пользоваться нагревательными приборами категорически запрещалось и нас время от времени проверяли, все мы умудрялись каким-то незаконным образом повысить температуру, чтобы можно было работать.
Мой метод обогрева был таков. По обеим сторонам письменного стола, в нижние ящики, ставились две плитки, которые включались и выключались ногой с помощью устройства, лежащего на полу под центральной частью стола. Выключатель этой конструкции был спрятан в куче проводов от установки, стоящей на столе. Ящики выдвигались, и плитки включались, когда в лаборатории не было посторонних. Когда открывалась дверь, ящики мгновенно задвигались внутрь стола, а плитки одновременно выключались ногой.
В мой день рождения я ушла днём с работы, так как отключили электричество и все приборы не работали, а главное — мне надо было, загодя, приготовиться к приёму дорогих гостей. Ситуация была исключительной, так как я неожиданно получила с оказией посылку с фронта от Саши Вайсенберга (за которого я в 1945 году вышла замуж). Он в это время находился со своей частью в Прибалтике. В посылке была мука, и надо было поставить тесто для пирогов.
Я с удовольствием занялась хлопотами по подготовке угощения для гостей до той минуты, когда вдруг смертельно испугалась, вспомнив, что не выключила устройство под столом. Когда отключили электричество, я задвинула ящики вместе с плитками в стол, так как они мешали мне передвигаться, и, уходя, совершенно забыла об этом.
Бросив всё, я бегом помчалась в НИМТИ (Институт находился на расстоянии одной трамвайной остановки), моля Бога, чтобы электричество в здание ещё не было подано. Однако, завернув за угол, я остановилась как вкопанная. На фоне стемневшего дня все окна Института ярко светились.
Мне стало просто плохо, я прислонилась к ближайшему столбу, с трудом сдерживая нервную дрожь. Было совершенно очевидно, что в военное время моя небрежность будет рассматриваться как государственное преступление, или вредительство, или происки врага. Однако, кругом не было пожарных машин, никакой толпы, ничего, свидетельствующего о чрезвычайном происшествии. Не понимая, что же произошло, и в надежде на чудо, я двинулась к Институту.
Войдя в Институт, я сразу поняла, что чуда не произошло, и мои самые мрачные предположения оказались реальными. Часть первого этажа, где находилась лаборатория, была залита водой и какой-то противопожарной смесью. В комнате, где я работала, был полный разгром. Стулья и столы, частично обгоревшие, нагромождены в одном из углов. От занавесок на высоких окнах остались одни чёрные лохмотья. Мой стол представлял собою странное и устрашающее зрелище. В каждой из его сторон зияла большая дыра, от поверхности стола до пола. Весь его каркас обуглился, но средний ящик, хотя и почернел, но как будто бы не выгорел. Я бросилась к нему, ведь там были оставлены секретные документы. Они в соответствии с правилами должны были сдаваться в соответствующий специальный отдел при уходе из Института. Торопясь домой, я их не сдала.
В случае исчезновения документов мне грозили серьёзные неприятности. С трудом открыв ящик, я увидела, что с ними всё-таки произошло чудо, они были целы и не сгорели. Схватив эти документы, я прижала их к груди и, сев на какой-то уцелевший стул, громко зарыдала.
Пришли офицеры, работавшие в соседних лабораториях. Некоторые смотрели на меня молча, с видимым сочувствием, а другие, подозревающие умышленный поджог, с негодованием. Только один из офицеров обратился ко мне со словами, в которых слышалось участие: мол, что же ты, голубушка, наделала…
Рабочий день кончался, начальника Института адмирала Курнакова на месте не было, вслед за ушедшими с работы сотрудниками поплелась домой и я. Не буду рассказывать, как прошёл мой день рождения, но всё-таки мои друзья хоть ненадолго, но отвлекли меня от невесёлых мыслей.
Прошло два дня, был вызван мой руководитель из командировки, которому я подробно рассказала, как это всё случилось. Вечером второго дня меня вызвали на приём к адмиралу. В приёмной дежурный офицер жестом показал мне, чтобы я шла в кабинет. Я вошла и увидела, что кроме директора Института в кабинете сидел и мой руководитель.
Чутьё подсказывало мне, что сейчас будет озвучен мой приговор, и подготовилась к худшему. Про себя я повторяла как заклинание: «Только не плакать, только не плакать».
Адмирал довольно долго молча смотрел на меня, а потом, вздохнув, сказал: «Ну, что мне с тобой делать, ведь я должен либо следствие по твоему делу начать, и кончится это для тебя, прямо скажу, хуже некуда. Либо я должен твой поступок не заметить, что может для меня обернуться весьма нескладно. Вот твой начальник мне рассказал, как всё произошло, я ему верю, тебя как работника хвалил, очень за тебя заступался». Помолчав, адмирал встал, прошёлся по комнате и, остановившись передо мной, хмуро заметил: «Ну ладно, иди, мы тут ещё посоветуемся»
Я вышла из кабинета в полной растерянности, произошло совсем не то, что я ожидала и что должно было произойти. К концу дня профессор Краев попросил меня задержаться после работы. Когда мы остались одни, он сказал: «Мне удалось уговорить адмирала спустить дело, именуемое „поджогом“, на тормозах. При этом даже выговора в приказе не будет, потому что такой приказ может повлечь за собой разбирательство, которое неизвестно чем ещё закончится. Никому не рассказывайте, что вам говорил адмирал, и вообще отказывайтесь от разговоров о том, что произошло, без всяких предлогов».
Трудно передать то чувство облегчения и радости, которые охватили меня после этих слов. Я смотрела на Краева с чувствами искренней, глубокой признательности, уважения, теплотой, поражаясь в очередной раз тому, как ему удаётся добиваться разрешения столь трудных проблем и как многим я ему обязана. Однако тех чувств, которые он надеялся во мне вызвать, у меня не было…
Проработав ещё несколько месяцев в НИМТИ, я к концу войны перешла на работу в Университет.
Экспедиция в Казахстан 1952 год
Когда моим детям исполнилось четыре года, я поступила в аспирантуру Института физики земли (ИФЗ АН СССР).
Это произошло в конце 1950 года, и летом 1952 года меня направили в экспедицию в сейсмоактивные районы в окрестностях Алма-Аты. Я должна была записать электромагнитные колебания в нескольких пунктах, удаленных от Алма-Аты на расстоянии 300–400 км. Я числилась начальником отряда, состоящим из 3 человек — техник, шофер и я. Однажды мы остановились в очень красивом лесу, где и установили палатки — одну для меня и одну для водителя с техником. Проделав все измерения, мы быстро поели и залегли спать, так как очень устали от длительной поездки к этому месту. Среди ночи я сквозь сон слышала какой-то шум, вроде бы голоса, но, закрывшись поплотнее в своем мешке, снова быстро и крепко заснула. Утром, выйдя из палатки, я увидела красивого, статного мужчину, с которым разговаривали мои сотрудники. Оказалось, что это был местный лесник, который приглашал нас к себе в гости. Обратившись ко мне, он очень серьезно сказал, что в этих местах нельзя спать всем — одному надо дежурить. Хорошо, что он был рядом и застрелил тигра, когда тигр приблизился к нашим палаткам. Конечно, мы не знали, что в этих местах нам может угрожать такая опасность, и никто нас не предупредил.
Когда мы позже пришли к нему в гости, он в небольшом сарайчике занимался снятием шкуры с убитого тигра — и это был большой страшный зверь.
Закончив свою работу, он предложил мне купить эту роскошную шкуру за 40 рублей. Мне очень хотелось приобрести ее на память, но смутно я понимала, что если я попадусь с этой шкурой, могут быть серьезные неприятности, да и денег у меня было в обрез.
Что поразило меня в его доме — это облик его жены: передо мной сидела породистая, красивая русская женщина-аристократка — и по манере держаться, и по манере говорить, и по тонким классическим чертам лица, изящным тонким рукам с длинными пальцами. К сожалению, нам нужно было уезжать до наступления темноты, а при всех мне как-то неловко было ее расспрашивать на деликатную тему о том, как она попала в эту глушь.
Но я вспомнила, что в первую половину тридцатых годов всех аристократов, не успевших эмигрировать, ссылали именно в район Алма-Аты.
Мои прегрешения
Директивные указания (Д.У.)
Молодому поколению трудно сейчас представить себе, какими ограничениями были обставлены выезды за рубеж советских учёных в пятидесятые годы. Перед выездом всю делегацию вызывали в Центральный Комитет ЦК КПСС, где наряду с пристрастным описанием «опасностей», подстерегающих нас в стране, которую мы собирались посетить, строго обуславливали правила поведения делегатов за рубежом. До середины пятидесятых годов командируемый должен был каждый день являться в посольство и в письменном виде отчитываться о прошедшем дне — где был, с кем встречался, о чём говорили и т. д. Я в этот период не выезжала за границу, но мне об этом многократно рассказывали.
Во второй половине пятидесятых годов каждый делегат должен был представить письменный отчёт руководителю делегации, в обязанности которого входило информировать посольства о текущей деятельности делегации в стране. Согласно «Директивным Указаниям» (Д.У.) поведение делегатов за рубежом было строго регламентировано — запрещалось отлучаться поодиночке ни на прогулку, ни в магазины, ни в кино, ни в театр, а также встречаться один на один с иностранными делегатами. Недопустимым было принимать приглашения домой на ленч или обед — особенно, если приглашали только вас. Велено было не отвечать на случайные попытки заговорить с незнакомцами на улице или в магазинах — особенно, если они обращались к вам на русском языке. То есть ограничивались все возможные человеческие контакты. Крайне строго были сформулированы пункты директивных указаний, касающиеся выступлений в зарубежной прессе, по радио или по телевидению. Такие действия должны были быть известны заранее, согласованы с руководителем делегации и загодя разрешены посольством.
Отдельным пунктом, особо была выделена недопустимость посещения ночных клубов (которые советские учёные так и так посещать не могли — на те мизерные суточные, которые они получали во время этих командировок).
Вскоре после того, как в связи с подготовкой и проведением исследований по программе Международного Геофизического года (МГГ) начались выезды за рубеж — у меня возникли трудности в следовании ряду правил поведения, перечисленных в Д.У. Эти указания утверждались в Академии Наук, а затем в отделе науки Центрального Комитета КПСС. По существу они лишали «послушных» командируемых возможности проявления столь необходимых в организации плодотворного сотрудничества инициативы и установления личных, доверительных отношений. Кроме того, ряд пунктов Д.У. был просто оскорбителен по своему недоверию к самим делегатам.
Первый выезд большой советской делегации геофизиков (несколько десятков человек) состоялся в конце лета 1955 года, на международное совещание по МГГ, проходившее в Брюсселе. Мы не долетели на самолёте авиакомпании САС до Брюсселя, нас высадили в Стокгольме, сказав, что ночь мы проведём в пригородном отеле, так как ряд блоков самолёта требует проверки, а утром полетим дальше. Отель, в который нас привезли, был расположен в тенистом парке с небольшими озёрами. Было ещё светло, но запуганные директивными указаниями, мы не знали, можно ли нам выходить из отеля, не безопасно ли это… Кроме того, ведь это была страна, в которую у нас не было виз…
Однако, усмотрев, что иностранцы, летевшие с нами в самолёте, свободно выходили из отеля, разгуливали по парку, мы постепенно, робко, сперва по одному, выходили в парк, собирались группами, выжидая, что нас остановят и водворят обратно в отель. Спустя некоторое время стало очевидно, что никому до нас нет дела, и вдоволь нагулявшись, мы возвратились в отель, где, по слухам, нас должны были бесплатно накормить ужином. Всей делегацией мы дружно вошли в ресторан отеля, где большинство из нас впервые столкнулись с таким способом самообслуживания, как «шведский стол». Сперва, подойдя к ломящемуся под изобилием яств длинному столу в центре зала, мы очень скромно положили себе на тарелочки немного пищи, оглядываясь друг на друга и примеряясь к порциям, взятым другими. Мы отходили от стола, понимая, что останемся голодными и с чувством неудовлетворённого гастрономического любопытства — ведь так хотелось всё попробовать… Вскоре однако прошёл слушок, передаваемый с уха на ухо, что брать пищу с центрального стола можно не один раз, и тут все бесстыдно менее чем за полчаса «смели» — к крайнему удивлению растерявшегося обслуживающего персонала — почти всё, что на нём было… Получив нагоняй за обжорство от руководства делегации, мы умерили свой аппетит за утренним завтраком, и вскоре уже летели в Брюссель.
Мне не приходило в голову, что у меня будут какие-либо трудности с иностранной речью. Однако одним из самых удручающих впечатлений от этой поездки было неожиданное для меня непонимание быстрой английской речи. В отличие от немецкого и французского, у меня почти не было практики разговорной речи в английском, да и уроков у меня было два-три десятка. Этот язык я практически выучила сама, главным образом потому, что, зная его, можно было зарабатывать деньги переводами научной литературы. (В то время почему-то новинки этой литературы издавались преимущественно на английском языке). Финансовое положение нашей семьи было в то время весьма трудным, так как мой муж, талантливый физик, был уволен с работы и не мог негде устроиться в связи с антисемитской государственной политикой. Поэтому переводы были серьёзной поддержкой. Кроме того, они были такой работой, которая позволяла не отлучаться из дома, то есть не покидать моих маленьких детей, близнецов Катю и Петю.
В моём переводе с английского Издательством Иностранной Литературы были опубликованы ряд крупных монографий по физике, каждая объёмом в несколько сотен страниц. Более того, позднее в связи с проведением МГГ я как учёный секретарь комитета по этому проекту вела активную переписку главным образом на английском языке. Всё это вселяло в меня уверенность, что с этим языком у меня трудностей не будет. После первого пленарного заседания, когда я практически ничего не поняла из того, что было сказано, стало ясно, что с разговорным английским языком у меня полный «крах».
Не поддаваясь искушающему соблазну в этой поездке, я выполняла все правила поведения «за рубежом», записанные в Д.У., и вела себя так, как велено было нам на заседании в отделе науки ЦК КПСС перед отъездом.
Мои прегрешения начались уже со второй моей командировки и совершались затем многократно, либо для пользы дела, либо из простого любопытства, либо в результате инстинктивного ощущения, что поведение согласно директивным указаниям создаёт странное и скорей всего неблагоприятное впечатление о советских учёных и просто о русских гражданах.
Прегрешения по нужде
В 1956 году в Париже состоялось первое международное совещание по изучению Антарктики. В этом совещании приняли участие делегации всех стран, заинтересованных в полярных исследованиях. Кроме того, на нём присутствовали послы стран, расположенных в Южном полушарии, претендовавших на ту или иную часть этого континента. Самыми представительными и многочисленными делегациями были делегации Советского Союза и Соединённых Штатов Америки.
Советская делегация вызывала обострённое любопытство, как в самой Франции, так и среди участников совещания. Ведь люди из России, тем более учёные, а не дипломаты, были в то время своеобразной «диковинкой», редкостью на Западе. Поэтому не удивительно, что почти сразу же посыпались приглашения как всему составу Советской делегации, так и ряду его членов — от делегаций разных стран, научных обществ — на приёмы в посольства или в роскошные рестораны на ленч или обед. Индивидуальные приглашения русским делегатам от французских и иностранных участников совещания (знавших друг друга только по публикациям) были, к обоюдному огорчению, сразу же и безоговорочно отметены в соответствии с Д.У.
Запомнилось мне приглашение в некое отделение городского управления Парижа, расположенное в Отель де Виль (недалеко от театра Шатле). Наша делегация состояла, как мне помнится, из полутора десятков человек, из которых почти никто не говорил по-французски и большинство с трудом изъяснялись по-английски (из-за полного отсутствия разговорной практики). Поэтому лишь выражением лица многие делегаты могли выразить свои яркие впечатления о визите в Париж молодому человеку, который с помощью переводчика так увлекательно рассказывал нам о нём.
Принимавший нас молодой человек был неотразим в элегантном чёрно-сером летнем костюме, выгодно подчёркивающем стройность его высокой фигуры. Он вёл беседу с руководством делегации, а затем пытался говорить с теми членами делегации, которые «худо-плохо» могли отвечать ему по-английски. Я скромно, как секретарь делегации, стояла за спинами окружавших его делегатов. Неожиданно он заметил меня, по-видимому, как единственную женщину в делегации и, обратившись ко мне через переводчика, с чисто французской любезностью спросил:
— Разве у дорогой мадам нет вопросов о Париже, на которые он как член городского управления мог бы ответить лучше, чем кто-либо?
Переводчик ждал моего ответа, но я, обращаясь прямо к принимавшему нас молодому человеку на французском языке, ответила, что, конечно, вопросы у меня есть, и их много. Тогда он подошёл ко мне, галантно взял меня под руку и объявил: «Господа, пройдёмте в следующий зал, где накрыт стол для нашего завтрака». Двери в этот зал открылись, и, непринуждённо болтая с ним, мы первыми вошли в этот зал, где наша беседа продолжалась с небольшими перерывами в течение всего завтрака. Вопросов у меня было действительно много — о самом Париже, о театрах, местах, которые следовало обязательно посетить. Ведь это был мой первый визит в город, о котором мне столько рассказывала моя гувернантка мадемуазель Филибер и о котором я столько читала…
Я помню, что он посоветовал мне обязательно сходить на концерт Эдит Пиаф, гастроли которой проходили в это время в Париже. Однако я впервые услышала её имя, оно мне ничего не говорило, билеты стоили дорого, никто из делегации не согласился составить мне компанию — и я не послушалась его совета. О чём жалею по сей день…
Во время этой же поездки я впервые побывала вместе с руководителем нашей делегации во французском доме, в гостях у начальника французской экспедиции в Антарктике — месье Имбера. Разумеется, это посещение задолго было согласовано с посольством. Его жена, миловидная брюнетка тридцати двух лет, рассказывала мне о своих пятерых детях и при этом совсем не походила на усталую, замученную бесконечными заботами и хлопотами женщину, какой она должна была быть, по моим представлениям (исходя из моего личного опыта с моими близнецами). Я не удержалась и спросила, как она управляется с детьми, как ей удаётся ещё устраивать при этом домашние приёмы и при том так хорошо, свежо выглядеть.
И тут я впервые узнала о системе ухода за детьми — «au pair». Оказывается во Франции, как и в других странах Европы, было широко распространено приглашение пары молодых, интеллигентных девушек из соседних стран, которые жили в семье и за весьма скромную плату брали полностью на себя уход за детьми, получая за это возможность изучить язык — посещая по очереди вечерние курсы в парижских университетах. Кроме того, в случае мадам Имбер, у которой был дом в Бретани, девушки уезжали туда с детьми на всё лето, и родители были совершенно свободны, не имея никаких хлопот.
Продолжая разговаривать, я неожиданно получила любезное приглашение от мадам Имбер совершить с ней необходимые мне покупки, так как в этом случае, как сказала она, улыбаясь, мои покупки обойдутся мне существенно дешевле. Когда я молча продолжала смотреть на неё, она пояснила: «Имея пятерых детей, я получаю скидку в 45 % на покупки в большинстве крупных универмагов Парижа. Покупать всё, что вам нужно, буду я, соответственно со скидкой, а деньги вы мне дадите заранее… Почему бы вам не воспользоваться этой возможностью?»
От этого предложения, при скудости полагающихся нам командировочных и при необходимости и желании покупать подарки родственникам, сослуживцам, друзьям, соседям, людям, способствовавшим организации нашей поездки и т. д. — было очень трудно отказаться. С другой стороны, это предложение определённо не укладывалось в Д. У. Посещение магазина один на один с француженкой уже было прегрешением, а участие в какой-то сомнительной, предлагаемой ею «афёре» — представлялось опасным, чреватым возможными непредсказуемыми осложнениями поступком и, несомненно, было «табу» — согласно Д.У. Конечно, на это предложение не следовало соглашаться. Но мадам Имбер была так мила, непосредственна, так не походила на западных, законопослушных граждан и так напоминала мне этим моих соотечественников — что я согласилась. Это было одним из первых моих грехопадений[7].
В ходе общей беседы, уже во время обеда, искусно приготовленного хозяйкой, возник разговор об Антуане де Сент-Экзюпери — популярном на западе французском писателе, лётчике, исчезнувшем вместе со своим самолётом во время войны с Италией и Германией. Он стал известен в Советском Союзе позднее, главным образом, по его произведению «Маленький принц». Руководитель нашей делегации В. В. Белоусов почему-то отрицательно отозвался о его творчестве. Это вызвало вежливое удивление, непонимание, а также возражения собравшихся. На лице нашей хозяйки отражалось недоумение, и она огорчённо сказала, что просто не понимает, как может не нравиться такая умная, тёплая проза… Я впервые услышала это имя и позднее спросила мадам Имбер, нет ли у неё произведений Сент-Экзюпери и не могла бы она мне одолжить — на время пребывания во Франции. Оказалось, что мадам Имбер — племянница Сент-Экзюпери и свято чтит его память…
В ответ на мою просьбу она просто щедро одарила меня целым рядом его книг — в том числе поразительными по глубине мысли и откровенности дневниками…
Прегрешения из любопытства
Из приглашений, полученных и принятых всей делегацией, я расскажу лишь об одном, последствием которого было моё серьёзное, правда, наполовину разрешённое прегрешение. Делегация США пригласила Советскую делегацию на обед в один из лучших ресторанов Парижа. Моими соседями по столу были два адмирала — адмирал Дюфек — правая рука известного, особенно своими открытиями в Антарктике американского мореплавателя Берда — и начальник Главсевморпути Советского Союза адмирал В. Ф. Бурханов.
Василия Федотовича Бурханова я знала и до этой поездки. Он существенно помог мне при организации станций в Арктике во время подготовки к МГГ. Бурханов был на редкость симпатичным, доброжелательным человеком. В его родословной как будто были цыгане, во всяком случае, в его привлекательной смуглой внешности можно было заметить что-то лихое, цыганское. Во время обеда адмирал Дюфек, обращаясь ко мне, сказал: «Мадам, вы сидите между двумя адмиралами — в таком положении, по нашим морским приметам, вы имеете редкую возможность загадать любое желание — и оно, несомненно, исполнится».
Я с улыбкой ответила, что я, как и многие русские люди, верю в приметы и немедленно воспользуюсь этой действительно редкой ситуацией: задумаю какое-либо из самых заветных моих желаний.
Было уже около полуночи, когда Дюфек неожиданно спросил меня: «А не хотели бы вы, мадам, после этого обеда покататься по ночному Парижу, а затем посетить один из его знаменитых ночных клубов?» Я растерялась — неожиданная возможность познакомиться с прославленной ночной жизнью Парижа казалась просто сказкой, — но ведь это было нельзя, нельзя, нельзя… (согласно Д.У., посещение ночных клубов было одним из самых больших прегрешений).
Дюфек, совершенно неправильно поняв мою растерянность, сказал: «Конечно, вам, может быть, не хочется идти в ночной клуб с таким пожилым человеком, как я, но мы захватим молодого геофизика Шепли, он отличный танцор, там выступают разные эстрадные ансамбли, проходят небольшие шоу — и я уверяю, вам скучно не будет». Предложение было на редкость соблазнительным, и в моей закружившейся от него голове лихорадочно проносились разные планы. Что же сделать для того, чтобы можно было его принять? Я понимала, что в любом варианте в случае моего согласия — это будет серьёзный проступок. Дело было только в том, как уменьшить мою ответственность за него…
Вспоминая этот эпизод, я не могу понять, как молниеносно пришёл в мою голову следующий блестящий вариант — я попросила Дюфека пригласить также Василия Федотовича Бурханова, он радостно согласился и воскликнул: «Как же я сам до этого не догадался!», и, обратившись к Бурханову, очень вежливо и почтительно пригласил его. Теперь оставалось только сообщить об этом руководителю делегации В. В. Белоусову. На мою робко выраженную просьбу разрешить мне и Бурханову посмотреть ночной Париж, а затем побывать в одном из его ночных клубов вместе с Дюфеком он отреагировал с явным неудовольствием. Однако, не запретив это ночное приключение (ведь Бурханов был в ранге министра), он лишь хмуро заметил, что правила поведения за рубежом нам известны, поступайте, как знаете.
Таким образом, своё первое грехопадение (посещение ночного клуба) — я совершила вместе с высокопоставленным делегатом из Советского Союза, а не одна, и без всякого запрещения со стороны руководителя делегации. Это давало мне слабую надежду на то, что этот грех «сойдёт мне с рук».
Мы приехали в ночной клуб, и сразу же стало ясно, что Дюфек был завсегдатаем этого заведения. Нас окружили какие-то молодые экстравагантно, но вполне прилично одетые девушки, помогавшие нам раздеться, одновременно выражая своё удовольствие нашим приходом. Почему-то мне запомнилось, как они стягивали с меня длинные до локтей белые перчатки, которые в то время были в моде, одновременно по долгу службы осыпая меня комплиментами.
Почти сразу же вышел хозяин клуба и проводил нас в зал, где на небольшой эстраде выступал джаз, игравший южноамериканскую музыку. Главной привлекательностью в нём была что-то напевавшая молодая прелестная женщина, платье которой напоминало рыбную чешую, плотно облегавшее её безукоризненную фигурку — вплоть до лодыжек. В своём одеянии она напоминала рыбку или русалочку.
По знаку хозяина джаз замолк и, как по волшебству, наш стол окружил непонятно откуда-то взявшийся струнный оркестр и начал играть популярную русскую музыку, старинные русские и цыганские романсы. В то же время, неслышно передвигавшимися официантами наши бокалы были заполнены вином, и на столе появилась лёгкая изысканная закуска. Всё происходящее мне и как будто бы Бурханову очень нравилось — вплоть до следующего события. К нашему столику «приковыляла» (иначе не назовёшь её походку, скованную металлической чешуёй) рыбка, и спросила: «Кто этот мужчина моей мечты?» Затем, объявив, что в своём костюме она совершенно скована, рыбка удалилась переодеваться, а Шепли и я стали танцевать один танец за другим под музыку великолепного джаз-ансамбля, возникшего на эстраде. У меня слегка кружилась голова, я не только не чувствовала усталости, но меня охватило какое-то весёлое, озорное настроение.
Когда мы возвратились к нашему столику, переодетая в дорогое своей простотой платье рыбка, уютно разместившись на коленях Дюфека, упорно по-французски чего-то добивалась от Василия Федотовича. В.Ф. что-то отвечал ей по-русски, помогая себе руками (ведь иностранных языков он, к сожалению, не знал). Оба обрадовались моему возвращению, и рыбка обратилась ко мне и, жалуясь на непонятливость В.Ф., начала что-то тараторить, но Дюфек её перебил и сказал: «Сильвия (так звали рыбку) хочет узнать, нравится ли она русскому адмиралу?»
Я бездумно перевела этот вопрос, и В.Ф. добродетельно ответил: «Конечно, хорошая женщина, красивая»…
Услышав мой перевод, Сильвия с обаятельной улыбкой сказала: «Я с удовольствием пришла бы к такому великолепному мужчине в номер — в какой гостинице и в каком номере он остановился?» Я без промедления и, нужно сказать, с какой-то долей озорства, без каких-либо предварительных комментариев буквально перевела её слова…
На моих глазах В.Ф покраснел, засуетился и, не глядя ни на Сильвию, ни на Дюфека, сказал мне, что пора немедленно уходить… Моё радостное, озорное настроение как ветром сдуло. Пробормотав в качестве объяснения первую пришедшую мне в голову причину — как будто бы В.Ф. забыл, что ему должны скоро звонить из Москвы по важному делу, — мы вызвали такси и уехали в гостиницу.
На следующий день наша делегация посещала экспедиционную базу известного французского исследователя Арктики — Поля-Эмиля Виктора. Присутствующий при этом посещении Дюфек, обратившись ко мне, не обращая внимания на окружавшую нас делегацию, вдруг громко спросил: «Мадам Сильвия просила меня узнать, когда будет удобен месье Бурханову её визит к нему в номер?»
Мне пришлось сказать членам нашей делегации, что я не поняла, о чём говорит Дюфек, и, подтолкнув американского адмирала в сторону, без всяких объяснений попросить его более никогда не говорить о нашем пребывании в ночном клубе и тем более о желании Сильвии встретиться с В.Ф. в его номере. Ведь запрет на посещение ночных клубов, а тем более встреча с одной из его красоток были специально и жёстко оговорены в Д.У. и могли серьёзно скомпрометировать В.Ф., не говоря уже обо мне. Вернувшись в Москву, я ждала возмездия, но проходили дни, и меня никуда не вызывали…
По-видимому, это «прегрешение» действительно «сошло мне с рук», возможно, из-за участия в нём очень популярного министра.
Прегрешение для пользы дела
В 1958 году я снова оказалась в Париже с делегацией, обсуждавшей текущие проблемы МГГ. В Советском Союзе к тому времени были уже запущены первые спутники, и на сотнях станций проводились наземные наблюдения геофизических явлений. Я принимала участие в этом совещании уже как руководитель одного из новых направлений исследований в области электромагнитного поля земли. Один из французских журналистов месье Б., ранее побывавший в Москве, которому я как секретарь МГГ помогала в организации интервью с интересовавшими его учёными и посещениями Институтов, настойчиво просил о встрече со мной. Думая, что эта встреча произойдёт в фойе отеля, я согласилась и сказала об этом руководителю делегации, который не очень противился, так как тоже познакомился с этим журналистом ещё в Москве.
В назначенный час я встретила его в фойе, пригласила расположиться у небольшого столика, но он сказал, что в соседнем кафе уже всё приготовлено для фотосъёмки нашей беседы и что он просит пройти меня туда. Я поколебалась, но решила не противиться его планам. Придя в кафе, после довольно долгого интервью со съёмками в разных ракурсах, нескольких чашечек кофе и двух-трёх бокалов отличного французского вина, мой собеседник, посмотрев на часы, воскликнул: «Мы можем опоздать», и попросил меня быстрее пройти к машине. Ничего не понимая, я упорно сидела на своём высоком круглом стульчике и требовала объяснений.
«Мадам, мы должны вовремя приехать к зданию французского телевидения, чтобы успеть пройти все формальности, встретиться с ведущим, который вам скажет, что от вас ждут во время выступления …». Тут я его перебила и сказала, что ни о каком выступлении на французском телевидении не может быть и речи, так как такие действия должны быть согласованы с посольством и известны руководителю делегации. В ответ на это, удивившись отказу от столь лестного приглашения, он стал бурно объяснять, что мне предстоит выступить в весьма престижной передаче, между известной певицей Марией Каллас и прославившимися своими исследованиями потоков космических лучей французским учёным Пьером Оже. Опять перебив его, я просто произнесла: «Не могу, не могу, не могу…».
Тут он изменил тон и совершенно серьёзно сказал мне, что он берёт всю ответственность на себя, что у него большие связи и что в интересах сотрудничества моё выступление будет очень полезным, что, наконец, он умоляет меня согласиться…
Я растерянно смотрела на его огорчённое лицо, бурную, типично французскую жестикуляцию, слушала его непрекращающийся поток слов … Он убеждал меня, что визиты русских людей во Францию крайне редки и поэтому интерес к ним очень велик, что я имела бы возможность рассказать французскому зрителю об участии моей страны в грандиозной программе МГГ, щедро поддерживаемой правительством Советского Союза, насколько ему известно…
И, наконец, что это редкий случай, когда отвечать ведущему я могу на языке страны и тем самым способствовать тому, чтобы передача была живой, не прерываемой переводом и более интересной для зрителя …
То ли под влиянием его эмоциональной речи, то ли от соблазна и интереса, которые, несомненно, были в этом предложении — я «дрогнула» и решила, что как-нибудь выпутаюсь из грозящих мне затем неприятностей — и согласилась.
Приехав в студию, мы узнали, то уже началось интервью с Марией Каллас, что мне надо срочно привести себя в порядок в соседней комнате и быть готовой к выступлению, которое будет проходить в виде задаваемых вопросов и соответственно моих ответов. Тут я сказала ведущему, что мне нужно знать эти вопросы заранее (имея в виду их возможное несоответствие Д.У. и моим вполне вероятным замешательством, если мне их зададут неожиданно). Свою просьбу я объяснила тем, что хотя и знаю французский язык, но могу что-то и не понять, растеряться при телевизионном выступлении.
Реакция ведущего была точно такой же, как у моего знакомого журналиста — на его лице отразилось удивление, затем он всплеснул руками и стал лихорадочно объяснять мне, что это просто невозможно, так как, зная вопросы заранее, я утрачу в моих ответах эмоциональность реакции, а, следовательно, существенно ослабнет впечатление зрителей. Я тщетно пыталась протестовать, но, в конце концов, пришлось с опаской выйти на интервью, так ничего и не добившись.
Первые вопросы были, разумеется, о советских спутниках, но, сказав, что о спутниках уже много сказано в прессе, по радио и на телевидении, я вскоре сумела перевести разговор на значение всех исследований, проводящихся во время МГГ. Я говорила, что спутники — блестящее достижение техники, открывающее принципиально новые возможности для научных исследований. Однако огромное значение в настоящее время имеет и то, что учёным более семидесяти стран удалось впервые организовать наблюдения, охватывающие всю Землю, её атмосферу и Мировой океан. Этот грандиозный эксперимент сблизил учёных стран с самыми различными политическими системами и убедительно показал общность их интересов в понимании того, что же происходит и почему на нашей планете. В конечном итоге результаты этих исследований интересны и важны для всех населяющих нашу планету народов.
Эта сторона МГГ позволяет назвать этот проект не только крупнейшим научным событием, но и одним из величайших гуманитарных достижений двадцатого века. Затем, перейдя к описанию тех суровых условий, в которых часто приходится работать геофизикам — в высокогорных районах, в Арктике, на ледяных просторах Антарктики, в экспедициях на разных широтах и долготах планеты, я привела несколько примеров проявляемых при этом мужества и, пожалуй, героизма. Подчеркнув то, что в Советском Союзе в связи с МГГ многие классические разделы геофизики получили возможность серьёзного развития, а ряд направлений исследований (в частности то, которым занималась я) были по существу рождены благодаря МГГ.
Ведущий не мешал мне говорить то, что я считала нужным, задавая лишь ряд вопросов по ходу дела.
Интервью кончилось, меня с французской щедростью на комплименты поздравляли с необычайно удачным выступлением, и вместе с сияющим журналистом Б. мы пошли к машине. По пути к ней Б. сказал, что по случаю столь удачного выступления он приглашает меня пообедать в один замечательный французский ресторан, который неизвестен иностранцам, так как не имеет даже вывески и знаком лишь парижским гурманам.
Я же находилась в состоянии крайнего, тупого уныния, понимая, что наступает час расплаты за проявленное самоволие. Однако, подумав горестно, что неприятности рано или поздно неизбежны, я решила принять это предложение, тем самым отодвигая во времени полагающееся мне наказание.
После изысканного обеда, между десятью и одиннадцатью часами вечера, я вошла в отель и сразу же увидела руководителя нашей делегации В. В. Белоусова, нервно ходившего по фойе отеля. Я подошла к нему, он очень сухо сказал, что уже несколько раз звонили из посольства и что нас обоих вызывают туда к восьми часам утра — завтра. После этого он отчитал меня с присущей ему вспыльчивостью, повергнув меня если не в отчаяние, то в состояние глубокой депрессии и позднего раскаянья от серьёзной вины по нарушению «Директивных Указаний», компрометирующей, как мне сказал В.В., всю делегацию. Мне было особенно неловко перед В.В., который столь много делал для успешной организации всё ещё редких зарубежных поездок советских учёных.
Я не могла заснуть, ругала себя, но в конце концов задремала. Наступило утро, и мы с В.В. отправились в посольство пешком — он двигался большими шагами впереди меня, я трусила за ним — почти бегом. Придя в посольство, тогда расположенное ещё на Рю-де-Бак, мы были сразу же приняты послом Виноградовым, который позже в разговоре упомянул, что он так же, как и я, кончил Физический факультет Ленинградского Университета. Комната посла была очень уютной, тяжёлые шторы были ещё не полностью открыты, слышалась тихая классическая музыка. Рядом с сидящим за столом послом стоял высокий мужчина, который, как затем выяснилось, был советским представителем высокого ранга в ЮНЕСКО — его фамилия была Кеменов. Увидев нас, посол встал, вышел из-за стола и с приветливой улыбкой, обратившись ко мне, сказал:
«Вы очень хорошо выступили вчера по телевидению — мы получили на редкость большое количество звонков от французских зрителей, которым оно очень понравилось. Все они отмечали вашу свободную манеру держаться, столь редкую, к сожалению, для наших представителей, интересное содержание вашего выступления, непосредственность в характере ответов на вопросы ведущего…»
В.В. и я, не ожидавшие такого поворота событий, в изумлении переглядывались друг с другом. Затем нас пригласили сесть и попросили коротко рассказать о некоторых сторонах деятельности по МГГ, особенно тех, которые были связаны с международным сотрудничеством. После пятнадцати-двадцати минут нас поблагодарили, мы стали прощаться, но тут Виноградов, обращаясь ко мне, сказал: «А вас, Валерия Алексеевна, я попрошу задержаться». Когда недоумевающий В.В. вышел, Виноградов и Кеменов начали очень благожелательно вести со мной светскую беседу, направленную, как мне показалось, главным образом на то, чтобы понять, что я за человек. Позднее выяснилось, что этот разговор не был праздным любопытством. Через пару дней Виноградов, вызвав меня в посольство, сказал, что он уверен в том, что я могла бы быть очень хорошим атташе по науке и культуре в Париже. Поэтому он спрашивал моего предварительного согласия, чтобы начать соответствующие действия в Москве. Спустя некоторое время в Москве меня вызвали в какое-то учреждение, расположенное в одном из переулков за старой станцией метро «Арбатская». Одним из первых заданных мне вопросов сотрудником этого учреждения был: «С какого года вы в партии?» Когда мой собеседник услышал, что я беспартийная, он, к счастью, быстро потерял ко мне интерес. В то время (середина пятидесятых годов прошлого века) в атмосфере посольства, как мне говорили потом знающие люди, я со своим независимым характером не продержалась бы и месяца.
Я была рада, что моё прегрешение так славно перешло в заслугу, и охотно отвечала на все вопросы. Меня спросили, когда делегация уезжает, а затем сказали, что они понимают, что я спешу на конференцию, и распрощались со мной.
Я шла по Парижу с чувством глубокого удовлетворения тем, что мне удалось выступить «на пользу дела», обратив в своём выступлении внимание на самоотверженную работу десятков тысяч учёных, инженеров, техников — впервые согласованно исследующих нашу планету по единому, объединяющему их проекту. Кроме того, мне очень понравился Виноградов, и от этой встречи у меня, конечно, улучшилось настроение — напрочь испорченное накануне.
Прегрешение по любви…
Самое крупное из моих грехопадений, ставшее и последним из моих прегрешений такого рода, произошло в 1989 году, и было совершено — по любви. Находясь в научной командировке в Австралии, без разрешения соответствующих советских органов, я вышла замуж за моего хорошего друга — профессора Кифа Коула и осталась в Австралии, тем самым серьёзнейшим образом нарушив Директивные Указания.
В те годы, в еще не распавшемся Советском Союзе лицо, совершившее такой поступок, обвинялось в измене Родине и объявлялось вне закона…
Обед в Королевском Лондонском Обществе
В разгар научных исследований в рамках программы по Международному Геофизическому Году (МГГ, 1957–1958 годы) мне довелось участвовать в двести девяносто шестом годовом обеде Королевского Лондонского Общества.
Это общество, созданное в середине семнадцатого века, уже тогда объединяло учёных в широкой области наук, называемой в те времена — натурфилософией. Во все периоды своего существования оно играло большую роль в развитии науки Англии и многих других стран.
В период МГГ я разрывалась между своими обязанностями учёного секретаря Комитета по этой программе и научной работе в Институте физики земли. Поэтому, получив официальное приглашение, отпечатанное впечатляющими выпуклыми, ярко-красными буквами на желтоватой пергаментной бумаге и, увидев, что обед состоится только через два месяца, я отложила приглашение в сторону и решила заняться всем, что связано с ним — позднее.
Примерно через месяц мне было прислано ещё одно письмо, опять на пергаментной бумаге и опять с выпуклыми красными буквами. В нём было подробно описано расположение круглых столов в зале, где должен был состояться обед, и перечислены фамилии и звания персон, которые должны были сидеть за ними.
Я обнаружила, что моим соседом справа будет викарий Вестминстерского Аббатства, а слева посол Бразилии в Великобритании. Это соседство несколько смутило меня. Ведь более частые выезды геофизиков «за рубеж» — начались сравнительно недавно — в 1955–1956 годах, главным образом, в связи с подготовкой к проведению МГГ.
В эти годы нас с пристрастием инструктировали о правилах поведения «за рубежом», вызывая перед выездом в ЦК КПСС и информируя, в частности, о строгом ограничении индивидуальных контактов. В соответствии с этими правилами, общение с «соседями», которые у меня должны были быть на обеде — безусловно, не поощрялось.
Поездка в Лондон по приглашению на годовой обед Королевского Общества была очень почётной и была первой из моих зарубежных командировок, которую, к моему великому удивлению, мне разрешили без какого-либо (во всяком случае, известного мне) сопровождения. По существу я оказалась в немыслимом положении с точки зрения существовавших в то время правил поведения за рубежом. Ведь все мои поступки в создавшейся ситуации происходили без свидетелей — что было явно поперёк этих правил. Кроме того, эти правила настолько противоречили естественному человеческому поведению, что в ряде случаев в крайнем смятении я просто не могла им следовать[8].
Подумав также о том, что в славящейся своими традициями Англии, во время официальных обедов, по-видимому, существовали какие-то неведомые мне правила поведения, я поняла, что наступила пора готовиться к этой поездке. Поэтому в ближайшее воскресенье я поехала на Николину Гору (одно из лучших и престижных предместий Москвы) — на дачу к Петру Леонидовичу Капице (другу моей мамы с детских лет). Он уже давно был членом Королевского Лондонского общества и, несомненно, должен был знать эти правила. Его реакция на моё сообщение о том, что я приглашена на годовой обед этого общества, была неожиданной.
Он с искренним возмущением воскликнул: «The country has gone to dogs» (что в дословном переводе означает — «страна скатилась к чертям собачьим»). Я, смутившись, смотрела на него, не понимая, почему мой вопрос вызвал столь бурную реакцию и почему Англия, по-видимому, уронила в какой-то степени своё достоинство, пригласив меня на обед.
С видимым огорчением Пётр Леонидович сказал мне, что в его времена женщины на обед Королевского общества не приглашались. Собиралось мужское общество, соответственно, приглашались и гости…
Помолчав немного, он сказал, что возможных новых традиций для смешанного общества он не знает, но давние традиции он готов мне рассказать. И с лёгкой грустью он начал их перечислять: «До тоста за королеву основное внимание следует обращать на соседа слева и с ним же главным образом вести светский разговор. После этого тоста, который произносится по окончанию обеда, и сполоснутых в розовой водичке пальцев, разговор можно вести с соседом справа и вообще с кем хочешь».
Затем он сказал, чтобы я внимательно слушала следующий тост, произносимый обычно кем-то из почётных гостей. Этот тост может быть и весьма длинной речью, которая тщательно готовится и бывает полна юмора. Через некоторое время Мажордом произносит тост за гостей, присутствующих на обеде. При этом члены Королевского общества встают, а гости сидят. Добавив некоторые мелкие детали, Пётр Леонидович сказал, что в остальном я должна ориентироваться на месте сама.
Получив эту краткую информацию и приготовив хорошее, нарядное платье, — я решила, что подготовка к этому событию закончена. Только за неделю до отъезда, взяв в руки пригласительный билет, моё внимание привлекли два слова в нижнем правом углу билета: «Orders and Decorations». Я обратилась к опытным людям с вопросом, что это такое и мне сказали, что это значит, прежде всего, формальный вечерний туалет, а также ордена, если таковые имеются. Орденов в то время у меня не было, а с платьем возникла полная катастрофа. Ведь необходимо было длинное до пят платье, и к тому же — декольтированное. Кроме всего этого, нужны были нарядные туфли на высоких каблуках, которые я вообще никогда не носила, и поэтому у меня их просто не было.
Сшить платье за оставшееся время было просто невозможно, оставался только один путь: постараться одолжить у знакомых. Не помню, где я достала длинную чёрную юбку — а вот эффектную парчовую блузку с требуемым декольте мне одолжила Лиля Морозовская, выросшая в Англии и работавшая в Комитете МГГ. Наконец, туфли я решила купить в Лондоне.
Оказалось, как я обнаружила лишь на обеде, что в моём туалете отсутствовала венчающая всё деталь, а именно небрежно прикрывающие обнажённые плечи меха. Но о них мне никто ничего не сказал, а сама я, конечно, догадаться не могла — да у меня их тоже не было.
За день до обеда я уже была в Лондоне. Отель был мне забронирован. Была глубокая осень, и в моей комнате было очень холодно. Оглядевшись, я увидела нагреватель, но все мои попытки его включить были безуспешны. Вдруг я с удивлением обнаружила, что для того, чтобы он включился, причём на ограниченный срок — нужно опустить в небольшую щёлку указанную на ней сумму шиллингов. Если после этого всё же будет холодно — следует опускать следующую порцию шиллингов…
С такой системой отопления я встретилась в первый раз и, так как в валюте нас очень ограничивали, то эта система естественно мне крайне не понравилась и более того была в дальнейшем причиной моей сильной простуды. Ведь в России даже в самой «замухрыжистой» гостинице такого безобразия не было. Шиллинги же я старательно экономила — для многочисленных подарков в России, — как это было принято в то время.
На следующий день вечером, я на такси ехала в аристократический район Парк Лейн (Park Lane) — на обед. В руках у меня был небольшой чемоданчик, в котором находились купленные мною красивые узорчатые замшевые чёрные туфли на высоких каблуках. В этих туфлях я, безусловно, могла стоять, но ходить мне было неудобно, да и просто трудно. Поэтому в укромном месте, недалеко от входа в помещение, где должен был состояться обед, я сменила туфли и, уже одетая по всей форме, как мне казалось, вошла в указанное в билете здание. Раздевшись, я двинулась в направлении широко распахнутой двери и оказалась внизу высокой обитой красным бархатом лестницы. Только я вступила на её первую ступеньку, как Мажордом, одетый в ярко-красный парадный костюм с кружевным белоснежным жабо, громким, хорошо поставленным голосом, разнесшимся по всему зданию, объявил: «Мадам Троицкая!»
Поднявшись в одиночестве по пологим ступенькам лестницы, я оказалась перед стоящими у входа в зал сэром Сирилом Хиншельвудом (Sir Cyril Norman Hinshelwood) и его девяностолетней мамой в шляпке с зелёными перьями, декольтированным платье и с великолепным меховым боа на плечах. Сэр Хиншельвуд получил совместно с академиком Николаем Николаевичем Семёновым в 1956 году Нобелевскую премию в области химической химии и, насколько мне помнится, был президентом Королевского общества в то время.
Они оба с вежливыми улыбками на лицах приветствовали меня, а мама сэра Хиншельвуда почувствовала, наверное, мою тщательно скрываемую растерянность, нашла тёплые, ободряющие меня слова и направила в гостиную, где гости и члены Королевского общества с бокалами вина в руках непринуждённо общались друг с другом перед обедом.
Здесь мне следовало найти адмирала Дея, который ведал в Англии рядом дел, связанных с Международным Геофизическим Годом. Он сам подошёл ко мне, мы недолго поговорили и пошли вместе со всеми в зал с круглыми столами. Я нашла свой стол, который оказался ближайшим к тому, за которым сидели мэр города Лондона с огромной (размером в десертную тарелку) тяжёлой, золотой старинной медалью на животе, подвешенной на массивной золотой цепи. За этим же столом сидели лорд Д. Хейлшем, занимавший в то время какой-то ответственный пост в правительстве, и почётные члены Королевского общества. К моему столу постепенно подходили те, кто должны были за ним сидеть, и среди них оказался не указанный ранее в списках человек из Советского Союза — академик Асратьян. Я его раньше не знала, но мы радостно приветствовали друг друга, хотя поговорить смогли только после обеда.
Посол Бразилии был высоким, с красивой испанской внешностью, мужчиной, который галантно поцеловал мне руку и ловко усадил за стол. Викарий Вестминстерского аббатства сразу же мне очень понравился своим одухотворённым бледным лицом, изящной фигурой и изысканной манерой разговора, который у нас возник до начала обеда.
Я вспомнила напутствия П. Л. Капицы и вежливо повернула голову к соседу слева, одновременно оглядывая зал. За столами сидели дамы, и обнажённые плечи каждой из них были покрыты мехами. Не имея вообще привычки бывать в обществе в декольтированном виде и оказавшись единственной более «обнажённой», чем другие, я в первый момент почувствовала себя очень неуютно.
Потом, почему-то рассердившись на все эти церемонные правила, тихо сказала себе: «Ну и что, ну и пусть, ведь, в конце концов, я могу и не знать какие-то детали их туалетов» — и перестала обращать на это внимание. Разговор с Бразильским послом не клеился, и я то и дело обращалась к Викарию с разными вопросами об Англии. Ведь я оказалась в этой стране первый раз в жизни! Он охотно мне отвечал. Но помня правила, я тут же поворачивалась к соседу слева и вела пустую светскую беседу.
Тем временем обед шёл своим чередом и перед кофе и тостом за королеву все сполоснули пальчики в розовой водичке, заблаговременно поставленной на стол. Мажордом, громким, полным достоинства и глубокого уважения голосом, великолепно произнёс тост за королеву, — встреченного бурным гулом одобрения собравшихся. Наступило время «длинного тоста». Зал затих … Лорд Хейлшем поднялся и сказал:
«Мой тост будет посвящён „Eggheads“» (в кратком переводе по смыслу — это означало тост за лысых, более дословный перевод: за тех, у кого голова подобна яйцу, то есть яйцеголовых).
Я впервые услышала тост, который длился минут пятнадцать, был полон тяжёлого английского юмора, который я не всегда, по-видимому, понимала, потому что раздавались раскаты смеха, когда мне было совсем не смешно.
Он говорил, что без «Eggheads» и их свершений мир, если бы и не пропал, то находился бы на значительно более низкой ступени развития и само Королевское Общество Лондона вряд ли существовало бы. Он украшал свой тост конкретными примерами, к слову приводя забавные истории из жизни того или иного «Egghead».
Ему долго и громко аплодировали. Затем наступило время интенсивного общения, за столиками и между столиками, в течение которого я получила три приглашения.
Одно — на следующий понедельник, от секретаря Королевского Общества — Д. Мартина, с предложением посетить его офис, где я смогу встретиться с адмиралом Деем, а затем пойти на заседание парламента Великобритании, на галерею для гостей, куда он любезно предложил достать мне билет.
Второе приглашение было на завтрашнее воскресенье от Викария Вестминстерского аббатства к нему домой на ленч, а затем на подробную экскурсию с ним по его всемирно известной епархии.
И ещё одно — от академика Асратьяна, на совместное посещение его дальних родственников или знакомых — тоже в воскресенье.
Сейчас, наверное, трудно понять и представить себе, насколько мы были запуганы требуемыми правилами поведения за рубежом, поэтому все приглашения я прежде всего рассматривала с точки зрения этих правил.
Предложение Мартина мне показалось безопасным. Выбор же между вторым и третьим предложениями был предрешён. Конечно, я предпочитала приглашение Викария Вестминстерского Аббатства, я просто мечтала попасть в это великолепное старинное здание, особенно предложенным мне неформальным образом — и осмотреть его с человеком, который лучше, чем кто-либо, мог мне всё показать и рассказать.
Но ведь согласно правилам, в гостях следовало бывать только по согласованию с посольством и, конечно же, не одной. Пойти в дом высокого представителя религии в Англии, к тому же одной — было просто неслыханно, и могло грозить мне самыми серьёзными неприятностями по возвращении.
Объяснить всё это моему на редкость симпатичному соседу было невозможно, и с большим огорчением и досадой, придумав какую-то причину, — я вежливо отказалась.
Затем Мажордом всё тем же громким, вибрирующим голосом произнёс два церемониальных тоста — сперва за гостей (все члены Королевского Общества шумно встали), затем за членов этого общества (значительно тише встали гости, которых, естественно, было значительно меньше). Между тостами оставалось время для общения, в течение которого я договорилась о встрече с академиком Асратьяном, познакомилась с рядом других членов Королевского общества, и сказала Адмиралу Дею, что мы сможем поговорить о делах — в понедельник.
Вскоре всё кончилось, и я поехала в свой холодный номер в гостинице, огорчённо переживая свою трусость при отказе от столь любезного приглашения Викария Вестминстерского Аббатства.
Следующий день я провела совершенно бездарно, а в понедельник после короткого совещания у Мартина — впервые смотрела с галереи для гостей на работу парламента Великобритании. Всё, что происходило — вызывало моё крайнее изумление.
И свобода держаться, и непринуждённость поз (вплоть до неприличного с моей точки зрения закидывания ног на стол, разделяющий правящую и оппозиционную партии), и стремление многих выступить, молниеносно вскакивая для этого со своих скамеек, и дотошные попытки спикера (сидевшем на мешке с зерном в каком-то седом курчавом парике) навести порядок, взывающего прекратить бурный поток громких одобрительных или разгневанных возгласов «Order, order, order».
После посещения парламента я вернулась в отель, так как у меня развивалась свирепая ангина — по-видимому, от холода в номере, который только теперь я начала отапливать, не считая шиллинги.
С трудом преодолевая плохое самочувствие, я тем не менее приняла любезное приглашение от молодого профессора Г. Бейнона (впоследствии — сэра Гренвилла Бейнона[9]) на симфонический концерт в знаменитом Королевском Альберт-холле. Это согласие пойти на концерт, некоторым образом скрашивало, во всяком случае, в моих глазах трусость, проявленную в случае приглашения Викария Вестминстерского Аббатства.
После концерта Бейнон, видя мою простуду, повёл меня в паб, известный тем, что в своё время его завсегдатаем был Чарльз Диккенс, о чём свидетельствовала надпись на металлической доске, висевшей рядом с нашим столиком. Мой спутник буквально заставил меня выпить какое-то очень крепкое виски, которое, по его мнению, должно было поставить меня на ноги.
Плохо себя чувствуя, я тем не менее с испугом начала отдавать себе отчёт в том, что веду себя крайне рискованно. Ведь я не только пошла на концерт с «иностранцем» — одна, но и совершила более тяжкое преступление — пошла затем с ним, как мне тогда по невежеству показалось, в «кабак», что усугубляло мою «вину»…
На следующий день, когда я уже просто не вставала с постели, Г. Бейнон через горничную передал мне на память шерстяной красный в чёрную клетку шотландский шейный платочек, сохранившийся у меня, как это ни удивительно, и до этих дней…
Он напоминает мне и первое посещение Англии, и обед в Королевском Обществе, и несостоявшийся визит к Викарию Вестминстерского Аббатства, а также моё внезапное бегство из паба, который любил посещать Чарльз Диккенс.
Батискаф «Архимед»
В 1966 году в жизни Валерии Троицкой произошло событие, благодаря которому её стали называть «Самой Глубинной Женщиной» и «Матой Хари» [10]. Чтобы избежать противоречивых слухов, она написала об этом событии сама…
Прошло около двух недель, как я вернулась из командировки в Париж. Пора было представлять, как это полагалось в то время, отчёт, я не пошла на работу и старалась поскорее написать его, чтобы отделаться от этой нудной обязанности.
Телефонные звонки часто отвлекали меня, и я подходила только к тем из них, которые продолжались особенно долго. Раздался очередной звонок, и, как я ни хотела прерывать свои занятия, пришлось снять трубку, кто-то звонил очень настойчиво.
На мой сердитый и не располагающий к разговору тон я услышала озабоченный, смиренный и печальный мужской голос, который, извиняясь за звонок, сказал следующее:
— Я звоню вам из редакции журнала «Новое Время», и мы хотели бы узнать, какова, по последним сведениям, судьба Валерии Алексеевны?
— А почему вас, собственно, это интересует? — спросила я, не признаваясь, кто с ним разговаривает.
— Ну как же, — сказал он, — многие газеты мира пишут про её печальную судьбу, о том, что она находится в одной из тюрем США и советское правительство ничего не предпринимает для её освобождения.
Пауза с моим ответом несколько затянулась, и он спросил:
— Вы не можете или не хотите мне отвечать?
Я ответила ему, что по телефону разговаривать не буду и что прошу его приехать ко мне домой, захватив газеты, о которых он говорил.
Торопливо поблагодарив меня, он записал адрес, сказал, что не мог даже надеяться на возможность разговора с кем-либо из семьи Троицкой, что он будет у меня через полчаса, и повесил трубку.
Недоумение и любопытство охватили меня, я стала с нетерпением ждать его прихода. Сухо предложила пройти в комнату и попросила показать газеты, о которых он говорил. Из пухлого портфеля визитер вынул ворох газет и разложил их на диване.
Я особенно внимательно прочла заметки во французской газете «Фигаро», американской «Балтимор Сан» и итальянской «Нуово Чиментео». Ряд других газет я просмотрела лишь мельком, их названия за давностью лет забыла. Все они повторяли друг друга и вкратце описывали поистине фантастическую историю:
«У берегов Испании ранним утром удивший рыбу местный житель вдруг оказался свидетелем следующих событий. Из морских пучин на поверхность воды тихо поднялась подводная лодка. С неё вскоре прыгнула в море одетая во всё необходимое для подводного плавания женщина. Кроме обычного снаряжения, на ней были какие-то специальные приборы, предназначения которых испанский рыбак не знал. Он быстро вернулся на берег и оповестил об увиденном американских военных, которые уже в течение некоторого времени пытались разыскать в этом районе (Паломаросе) — некое атомное устройство, случайно упавшее с одного из американских самолётов в Средиземное море.
Военные немедленно начали поиски в том участке моря, на который им указал рыбак. Подводную лодку они не обнаружили, однако женщину им удалось захватить. Ей оказалась сотрудница одного из институтов Академии Наук СССР Валерия Алексеевна Троицкая».
Далее газеты сообщали, что Троицкая содержится в одной из тюрем США, а Советское правительство ничего не предпринимает для её освобождения.
Я с трудом удерживалась от смеха, и мне понадобилось некоторое время, чтобы спокойно продолжить разговор. Не ожидая столь странной реакции, мой посетитель с удивлением смотрел на меня. В конце концов, я с улыбкой объяснила:
— Конечно, мне было известно, что газеты с лёгкостью искажают реальные события в угоду вкусам публики или политики, но сочинение такой газетной «утки» превосходит всё, с чем мне приходилось встречаться.
Во время этого монолога мой посетитель продолжал с недоумением смотреть на меня. И я тихо сказала:
— Давайте знакомиться. Я — Валерия Алексеевна Троицкая. На лице журналиста возникло выражение растерянности и недоверия, и он воскликнул:
— Не может быть, ведь во многих странах этот материал опубликован, что-то ведь за этим кроется!
— Несомненно, — ответила я, — только реальные события ничего общего с газетной «уткой» не имеют.
Прошло много лет, и я решила описать, что же произошло на самом деле и самым невероятным образом дало пищу для буйной фантазии журналистов.
В 1966 году поезд, с ласковым и загадочным названием «Мистраль», вёз меня из Парижа на юг, к Средиземному морю. Я ехала в город Тулон, военно-морскую базу Франции. Въезд в этот город для граждан Советского Союза был закрыт. Потребовалось разрешение министра обороны, министра военно-морского флота и разрешение на самом высоком уровне, президента Франции, Шарля де Голля, для того, чтобы моя поездка и задуманный эксперимент состоялись.
Мне предстояло спуститься на морское дно на глубоководном аппарате-батискафе «Архимед» и провести ряд геофизических наблюдений, которые имели смысл и были возможны только под водным массивом толщиной в несколько километров.
Все хлопоты по получению этих разрешений заняли у моих французских коллег около года. Батискаф принадлежал военно-морскому ведомству, и никто из советских граждан в нём не погружался.
Мой коллега и друг, Эдуард Зельцер, с которым меня связывали общие научные интересы и долгие годы совместных исследований, был в восторге от того, что наконец-то этот эксперимент осуществится. Ведь именно он предложил мне участвовать в этом эксперименте и приложил много усилий на всех этапах его подготовки.
Было начало 1966 года, и моя командировка во Францию имела совсем иные цели, это была обработка данных по только что полученным результатам исследований на принадлежащем Франции острове Кергелен в Индийском океане и в деревушке Согра, затерянной в Архангельской области. Проведение исследований в этих пунктах, расположенных в сопряженных областях магнитной силовой линии, было уникальным для развития наземных методов слежения за рядом процессов в космическом пространстве.
Я не ожидала, что разрешение на спуск в батискафе будет получено в начале года, так как до этого Эдуард сообщил мне о дополнительных осложнениях, возникших из-за сомнений и сопротивления капитана батискафа — Джорджа Хюо.
Капитан считал, что присутствие женщины внесёт целый ряд неудобств и для целиком мужского состава команды корабля, и главным образом в самом батискафе, ввиду отсутствия в нём «элементарных удобств».
Кроме того, его жена категорически запретила ему спуск в действительно тесной кабине батискафа с женщиной, а также памятуя, согласно давней морской примете, о том, что присутствие женщины на корабле добром не кончается. Однако все в конце концов благополучно разрешилось, и наш спуск был назначен на 10 февраля 1966 года.
Когда я неожиданно сообщила моему мужу по телефону о предстоящем спуске, то встретила яростное сопротивление. Он говорил, что, по его мнению, это мероприятие требует серьёзной предварительной тренировки. Кроме того, я забываю, что через год с небольшим мне стукнет 50 лет и вообще он категорически против, как он выразился, «авантюры».
Я пыталась его уговорить, просила не волноваться, приводя разные доводы, в частности то, сколько французских коллег хлопотало за получение разрешения для меня, объясняла, что разрешение персональное и что у меня теперь просто нет права отказываться.
Я убеждала его, что хорошо себя чувствую — ничего не помогало. Каждую ночь меня будил телефонный звонок из Москвы и продолжался долгий, утомительный разговор.
Однако, то ли под влиянием этих разговоров, то ли от моих собственных сомнений и дум, как это всё у меня получится, и, наконец, просто мысли хоть о малой, но возможной опасности задуманного эксперимента, — все эти соображения определённо нарушали моё спокойствие и уверенность в том, что я поступаю правильно.
К этому следует добавить, что это мероприятие не было включено в мои «Директивные Указания», которым полагалось следовать в течение всего пребывания за рубежом. Ведь дата спуска была мне сообщена, когда я уже была в Париже. Соответственно, я не имела разрешения Москвы на участие в этом эксперименте. Даже посольство СССР в Париже я не уведомила из-за боязни волокиты, которая, несомненно, возникла бы из-за вероятного отсутствия аналогичных прецедентов. Стандартным правилом в таком случае был запрос разрешения из Москвы. На это обычно уходило непонятно долгое время.
А ведь день спуска был назначен, и согласование на всех уровнях французских организаций по его проведению было закончено именно для этого дня. Уже был издан запрет всем судам на вхождение в акваторию Средиземного моря в том районе, где должен был проводиться эксперимент. Поэтому изменение его даты не только могло привести к серьёзным неприятностям для моих коллег, но и сам эксперимент мог быть отложен на неопределённое время или вообще отменён.
Тем не менее я понимала, что совершаю серьёзное нарушение установленных КГБ жёстких правил по выездам за рубеж, и ещё Бог знает чем это всё обернётся для меня после такого самовольного поступка. В Академии Наук, где я работала, эта людоедская организация носила загадочное название Управление Внешних Сношений (УВС).
Все эти соображения вертелись в моей голове, я пребывала в растерянности и сомнениях по поводу того, как я должна поступить.
Как ни странно, но забавный случай удивительным образом повлиял на моё решение. Незадолго до отъезда в Тулон я бродила как-то вечером по Парижу и забрела на площадь Бастилии. Там мне бросился в глаза старик, сидящий на раскладном стулике с обезьянкой на плече. Обезьянка вытаскивала из ящика стоящей рядом с ним шарманки розовые бумажки с предсказаниями судьбы и давала их прохожим. Подошла и я к ним, дала несколько франков и с удивлением прочла следующее: «Вы задумали интересное дело — смело вперёд, оно вам удастся».
Прочитав это предсказание, я поняла, что у меня вдруг как камень упал с души. Все мои сомнения вдруг исчезли, и я просто почувствовала: всё хорошо и правильно.
Сейчас трудно поверить, что это так и было, но, по-видимому, я была тогда в столь неустойчивом состоянии, что незначительного события в нужном направлении было достаточно, чтобы твёрдо решить мучившую меня проблему, отбросить все опасения, и с любопытством готовиться к спуску.
Но все страхи были позади, и «Мистраль» приближался к Тулону. Я ехала одна, на вокзале кто-то должен был меня встретить. Когда поезд остановлен в Тулоне, было уже совсем темно.
Я стояла, оглядываясь на платформе. Ко мне подошёл высокий стройный моряк и представился: «Жерар де Фробервиль — второй капитан батискафа „Архимед“».
Жерар оказался интересным собеседником, и вскоре у нас завязался непринуждённый разговор, в ходе которого я узнала, что мы сразу же поедем на военно-морскую базу Тулона «Арсенал». Там уже находился корабль, на котором был запланирован ужин. Затем меня должны были отвести в капитанскую каюту, которую мне уступил на ночь капитан «Архимеда» Джордж Хюо. Я должна буду по возможности лучше отдохнуть, так как спуск назначен на завтра на шесть часов утра.
Мы проехали освещённые кварталы Тулона и подъехали к въезду в «Арсенал», здесь нашу машину остановили военные. Они возмущённо затараторили, обращаясь к моему спутнику.
— Вы же прекрасно знаете, что вечером въезд в «Арсенал» с жёнами запрещён. Извольте отвезти даму домой, — услышала я.
Жерар стал объяснять ситуацию, сказал, что у них должны быть соответствующие распоряжения и что как галантные французы они должны вести себя иначе в присутствии дамы из России.
Они проверили свои бумаги, извинились, сказав, что они только что заступили на дежурство. Затем с удивлёнными лицами пропустили нашу машину. Подъехав к месту стоянки корабля, который должен был отбуксировать в течение ночи батискаф в открытое море, мы поднялись по трапу.
В его конце на корабле стоял сам капитан Джордж Хюо. Это был человек средних лет, высокий, худой с несколько измождённым лицом, большими глазами, которые в упор с интересом смотрели на меня. Я улыбнулась и сказала:
— Я чрезвычайно благодарна за предоставленную мне возможность участвовать в очередном погружении батискафа и надеюсь, что моё присутствие на корабле не принесёт особых неудобств.
Он приветливо поздоровался со мной и был любезен, остроумен, обходителен и галантен так, как это умеют в совершенстве делать, пожалуй, только французы.
Мы прошли в кают-компанию, где меня ждала радостная встреча с Эдуардом Зельцером и где я познакомилась с офицерским составом корабля. Стол был накрыт, и мы быстро поели, и за кофе я ответила на ряд вопросов, которые интересовали присутствующих: они впервые видели русскую женщину.
За вопросами последовала просто приятная беседа, которая, однако, была прервана Джорджем Хюо, сказавшим, что завтра ранним утром предстоит работа — и всем нужно спать.
Меня проводили в каюту, и, оглянувшись, я увидела, что берег почти не виден, волн почти не было и наш корабль полным ходом движется в открытое море. В каюте я с удовольствием улеглась в капитанскую койку и тут же заснула.
Проснулась я среди ночи от сильной качки, не осознав сразу, где нахожусь. Я отлично помню, как взлетала вверх моя голова и сразу же затем вверх поднимались мои ноги. Меня не столь испугала качка, сколь сознание того, что себя отвратительно чувствую — меня тошнило, болела голова, и ничего мне так не хотелось, как оказаться на твёрдой земле.
А ведь скоро предстояло спускаться в батискафе на глазах десятков французских моряков, и от этой мысли мне стало ещё более тошно. Сжав голову руками, я сидела на гуляющей подо мной койкой.
Ко мне постучали в дверь и пригласили в кают-компанию на завтрак перед спуском. От одной мысли, что нужно что-то выпить или съесть, мне стало совсем плохо, но, что делать, надо было идти и по возможности не осрамиться.
С неимоверным усилием мне удалось заставить себя улыбнуться, когда я вошла в кают-компанию и села за стол. Предложение съесть что-либо более существенное, чем традиционный французский завтрак, я отклонила, сказав, что утром пью только кофе. Я отхлебнула два глотка и под понимающими взглядами моряков сравнительно спокойно вышла на палубу. Я почти бегом бросилась в каюту, где после соответствующих действий мне стало несколько легче.
Ко мне снова постучали в каюту и сказали, что пришло время отправляться в батискаф и что через десять минут меня ждут на палубе. В связи с отсутствием «элементарных условий», а проще говоря, туалета на батискафе, главной целью экипировки перед спуском было разумное утепление, не мешающее движениям, но и сохраняющим тепло при любых обстоятельствах.
Утеплившись в меру своего понимания ситуации, я отправилась на палубу, которая продолжала ходить ходуном под моими ногами.
Примерно на расстоянии сотни метров от корабля качалась прикреплённая к нему буксировочным канатом подводная лодка «Архимед», с развивающемся на её носу французским флагом и встроенным в её нижнюю носовую часть — батискафом.
Собственно батискаф представлял собой солидную металлическую сферу, в которой мы и должны были как-то разместиться. Мы — это наш пилот Жерар де Фробервиль, Эдуард Зельцер и я. Жерар уже находился в батискафе. Наступила моя очередь прыгать с корабля на скачущую по волнам вблизи его борта резиновую лодочку, на которой моряки должны были доставить меня к «Архимеду».
Легко себе представить, что в разгулявшемся море подводная лодка тоже то ныряла носом в волны, то переваливалась с борта на борт. Неожиданная для меня трудность возникла, потому что никаких перил, никаких ступенек, по которым можно было бы забраться на «Архимед» из резиновой лодки, просто не было. Нужно было изловчиться и попасть ногой в некоторое отверстие в борту лодки, которая, разумеется, не качалась в такт с резиновой лодчонкой.
Мне повезло, и я каким-то образом не только попала ногой в отверстие, но успела пробежать по лодке и «ввинтиться» в её люк, ведущий внутрь, не будучи облитой волнами. Это было очень важно по той же причине, по которой я старательно утеплялась. Возможно, сказался опыт, полученный в последний год Второй мировой войны, когда мне довелось ходить на подводной лодке, базировавшейся в Кронштадте. Бедняге Эдуарду не повезло, и он при пробежке по лодке был покрыт с ног до головы обрушившейся на него волной.
Пройдя в носовую часть «Архимеда», мы пролезли через узкое герметическое кольцевое отверстие в сфере батискафа и вниз по лесенке спустились в сам батискаф, где каждый разместился на своей маленькой подвижной скамеечке. Я с большим интересом разглядывала внутренность батискафа, который на всех своих сферических стенках был заполнен разнообразной аппаратурой.
Жерар герметически закрыл кольцевое отверстие входа в батискаф и вёл последние переговоры с кораблём. Мы проверяли наши приборы, слышались постукивания подводной команды техников по донной части лодки и батискафа, что-то проверявших перед спуском. Лодку швыряло из стороны в сторону, и меня по-прежнему мучило моё отвратительное состояние. Я крепилась из последних сил. Жерар с участием взглянул на меня и сказал:
— Начинаем спуск. Трос, связывающий нас с кораблём, отцеплен. Мы переходим на автономное существование, и батискаф, слегка вращаясь, будет тонуть.
Это означало, что специальные камеры в батискафе под контролем будут заполняться водой и сам батискаф, становясь тяжелее, будет погружаться или, как образно заметил Жерар, — тонуть.
Очень скоро, буквально после погружения не более чем на десяток метров, к моему огромному облегчению прекратилась качка. Почти сразу же моё состояние и настроение стали быстро улучшаться. Я оживилась и попросила Жерара включить мощные прожекторы с тем, чтобы наблюдать, что же происходит в проходимых нами водных толщах. Работа на нашей аппаратуре требовала полной неподвижности и могла быть начата, только когда лодка достигнет дна.
Обо всех событиях, происходивших во время погружения на 2500 метров и подъёме, расскажу более подробно: о любопытной рыбке, о землетрясении, случившемся во время спуска, весёлом ланче на дне Средиземного моря и нескольких пережитых тяжких минутах, когда лодка, не слушаясь многочисленных команд о подъёме, не могла оторваться от дна и вообще сдвинуться с места.
По мере прохождения разных водных слоёв менялось их население, однако, как правило, оно не проявляло к нам ни малейшего интереса, ни страха. Меня поражали разнообразие и яркость причудливо распределённых красок на теле встречавшихся нам существ. Ведь за бортом было совершенно темно, зачем им такой яркий наряд?
Вдруг довольно большая и красивая, как мне показалось, рыба уткнулась носом в моё окошечко, стала дружественно, как собачка, вилять хвостом и, не отрываясь, внимательно смотреть на меня. Казалось, что она испытывала удовольствие от мирного контакта с таким чудовищем, каким ей, видимо, представлялся батискаф. Она сопровождала нас очень долго. За давностью лет мне трудно вспомнить, до какой глубины продолжался этот милый эскорт, но тогда он казался мне проявлением своеобразного гостеприимства.
Последствия второго события — землетрясения — оказались неожиданны не только для меня, но даже и для нашего бравого пилота. Как ни странно, обнаружила, что не всё в порядке, именно я. Продолжая смотреть в окошечко, я с удивлением заметила, что полностью исчезла видимость. Лодка была погружена в облако мутной воды. Повернувшись к Жерару, я спросила:
— Что это значит?
Он с удивлением посмотрел на меня, не понимая вопроса.
— Но ведь ничего не видно, сплошная муть вокруг батискафа.
Жерар бросился к окошечку, затем начал что-то лихорадочно колдовать с приборами на стенках батискафа, всё время повторяя: «Этого не может быть, этого не может быть…».
Из быстрого обмена мнениями между Эдуардом и Жераром я поняла, что такая ситуация может возникнуть лишь при приближении лодки ко дну, из которого поднимается ил, создающий вокруг неё мутное облако. В таких случаях резко снижают скорость вертикального движения батискафа во избежание его удара о дно, при котором батискаф может быть повреждён.
Мне стала понятна причина волнения Жерара и его действия, приведшие к тому, что батискаф как бы завис: то есть движение вниз прекратилось. Однако, спустя некоторое время Жерар, непрерывно следя за приборами, несколько успокоился и сказал: «Приборы устойчиво показывают, что до дна осталось 8900 метров. Мы продолжаем спуск, — и добавил: — Что за чертовщина происходит, что привело к потокам мутной воды — я не понимаю. Такую ситуацию я наблюдаю в первый раз».
С нескрываемой озабоченностью он не отрываясь смотрел в одно из окошечек, что-то недоумённо бормотал и, как мне показалось, тихо во французской ругани отводил душу. Такая «непрозрачная» ситуация продолжалась ещё в течение десяти минут, после которых мы вновь очутились в прозрачных и спокойных водах Средиземного моря. Как выяснилось позже, эти мутные потоки были вызваны землетрясением, происшедшим в районе одного из островов Средиземного моря.
Тем временем мы приближались ко дну моря и к намеченной глубине в два с половиной километра. Приземление было на редкость мягким, а весь спуск занял около двух часов. Я с любопытством смотрела на девственную равнину моря. Вдруг с искренним изумлением увидела на дне несколько пустых бутылок кока-колы. Это зрелище ошеломило меня — ведь это было истинное святотатство, даже на глубине 2500 метров человечество сумело устроить помойку.
Жерар обратился ко мне:
— Валери, хотите совершить прогулку по дну, прежде чем приступите к измерениям?
— Конечно, — ответила я, не очень понимая, что это значит. Жерар включил моторы батискафа, обеспечивающие его движение, и в окошечко я увидела, что батискаф медленно заскользил по дну, представляющему собой песчаную мёртвую пустыню, как бы ожившую в свете прожекторов.
Ощущение необычайности всего происходящего пронизывало моё сознание, и я испытывала состояние, близкое к эйфории. Любопытство вызвали появлявшиеся время от времени маленькие круглые «дыры» на дне. Непонятным образом они имели чёткие, ухоженные края, что представлялось возможным только при их постоянном использовании. То есть в них должен был кто-то жить. Мы постояли около одной из них, надеясь, что кто-нибудь из неё вылезет, но никого не дождались.
Выключили прожектора, так как нужно было беречь энергию, и приступили к измерениям малых колебаний электрического и магнитных полей. Задача состояла в обнаружении сигналов, источники которых заведомо были расположены в земной коре. На поверхности Земли эти сигналы было бы трудно выделить на фоне сигналов из космоса или от технических помех.
Позднее я поняла, что нам не повезло. Окажись мы на дне моря немного раньше, возможно, наши приборы уловили слабые сигналы, предшествующие землетрясению, иначе — его предвестники, идущие из Земли. Однако само измерение электромагнитных сигналов на дне моря представляло интерес и было, собственно, нашей основной задачей. Эта работа продолжалась до святого для французов времени — полуденного второго завтрака, ланча. Жерар скомандовал: «Перерыв!» и начал со всей добросовестностью, знанием дела, и наконец, предвкушением приятной церемонии раскладывать взятые с собой припасы.
На маленьком раскладном столике появились салат, знаменитый паштет с трюфелями, цыплёнок, багет, бутылка розового «Божоле» и разные приправы. Я с удовольствием уплетала эту пищу, только к этому моменту почувствовав, как я голодна. Мы очень веселились за этим завтраком, изощрялись, придумывая тосты.
Я вспомнила ряд отличных грузинских тостов с неожиданным концом. Мои спутники пели мне модные и старинные французские песенки, я — русские. Перебивая друг друга, мы рассказывали забавные истории из нашей жизни, незаметно осушив бутылку Божоле.
Маленькие подвижные скамеечки, на которых мы сидели, позволяли осуществлять самые различные движения, буквально чуть ли не танцевать сидя. То, что мы завтракали на дне моря, было совершенно забыто!
Однако вскоре мы вновь приступили к измерениям, которые продолжались до момента, когда Жерар сказал: «Мы находимся на дне уже 9 часов, по целому ряду показателей приборов, контролирующих обеспечение жизнеспособности в батискафе, мы должны без промедлений начать подъём».
Он дал 15 минут на завершение наблюдений и принятие необходимых мер по предохранению приборов во время подъёма. После каких-то манипуляций с системой управления он сообщил нам: «Подъём начат». Это означало, что из соответствующих отсеков батискафа, по определённой программе, выбрасывались запасы свинца, который закладывался в эти отсеки перед погружением.
Прошло около пяти минут. Я сочла, что уже можно попросить Жерара включить прожектора. Он любезно это сделал, я взглянула в окошечко и, повернувшись к Жерару, спросила:
— Сколько времени должно пройти, чтобы лодка отошла от дна при этой программе выброса свинца?
Он небрежно ответил:
— Ну, это же очевидно, одновременно с выбросом свинца начинается медленное движение батискафа вверх.
— Но ведь мы всё ещё стоим на дне, — уже с тревогой заметила я.
Жерар, убедившись, что батискаф действительно никуда не двигался, начал по очереди включать моторы, которые обычно позволяли батискафу совершать движения вперёд, назад, вправо, влево, вверх, вниз. То есть он раскачивал батискаф, пытаясь оторвать его от дна, к которому он видимо присосался, так как всё время стоял на одном и том же месте, как того требовали измерения.
Наш режим работы был необычен для исследований, проводящихся на батискафе. При биологических или геологических исследованиях батискаф обычно часто перемещается.
Жерар явно волновался и всё время повторял:
— Да что же такое с этим батискафом, почему же он не движется, ведь я уже выбросил несколько порций свинца. Все моторы работают исправно, и ни с места.
С ожесточением, уже не понижая голоса, он выкрикивал типичное французское ругательство:
— Мерд, мерд, мерд!
Я внезапно испытала щемящее чувство беспомощности, мелькнула мысль о возможной безнадёжности нашего положения, но как-то не хотелось верить, что это конец. Эти минуты полной неподвижности на глубине 2500 метров, недоступные в то время каким-либо спасательным средствам, были, пожалуй, одними из жутких в моей жизни. С быстротой молнии в моей памяти промелькнули — дорогие мне люди, знаменательные события разных лет, короче, вся моя жизнь…
А лодка продолжала лежать на дне. И приборы показывали ограниченность времени обеспечения жизнеспособности в батискафе. Тогда, отчаявшись, Жерар серьёзным деловым тоном произнёс:
— У нас нет другого выхода, кроме рискованного выброса очень большого количества свинца.
Затем немного помолчав, добавил:
— Мы обычно выбрасывали свинец постепенно, в течение всего подъёма, регулируя скорость движения батискафа вверх и обеспечивая её механическую безопасность. В такой ситуации, как сегодня, я вынужден принять решение сразу выбросить большое количество свинца, и в случае успеха батискаф резко оторвётся ото дна. Время подъёма сократится, и при подходе к поверхности моря батискаф как бы выпрыгнет из него.
Мы молча выслушали его и с душевным трепетом стали ждать, чем же всё кончится.
Через минуту батискаф резко оторвался от дна и стал быстро подниматься вверх. Подъём продолжался вдвое быстрее, чем спуск — всего один час. Мы действительно не плавно вышли из глубин, как выходят их морских пучин подводные лодки, а как мячик выскочили из моря. Слава Богу, акватория, в которой происходил наш эксперимент, была заранее объявлена закрытой для всех видов судов, поэтому никаких столкновений не предвиделось.
Наш корабль находился недалеко, море было спокойно, и вскоре за нами пришла шлюпка, которая и доставила нас на корабль. Капитан с беспокойством смотрел на нас, и мои первые же слова были прерваны почти грубым приказом: «Поговорим после туалета!».
В Тулон мы возвратились поздно вечером и с корабля меня отвезли в комфортабельную гостиницу, расположенную в центре города. Ложась спать, я с удовольствием вспоминала события прошедшего дня и дружеский прощальный вечер на корабле. На следующее утро, проснувшись, я поняла, что все мои планы на наступивший день рухнули — у меня так некстати разыгралась сильнейшая мигрень. Однако, провалявшись до полудня, я кое-как с ней справилась и вышла из отеля. Походив по Тулону, я начала покупать маленькие сувениры, без которых по негласным обычаям тех времён просто невозможно было возвращаться в Москву. Купила я и небольшой чемодан, куда сложила свои покупки.
Выходя из магазина с чемоданом в руках, я опять увидела симпатичного молодого человека в светло-сером костюме, который почему-то всё время заходил следом за мной в те же магазины, что и я. Иногда он поджидал меня на улице. Увидев в моей руке чемодан, он вдруг улыбнулся и сказал: «Мадам, вы, наверное, заметили, что я хожу за вами. Разрешите я теперь хоть понесу ваш чемодан он, наверное, стал тяжёлым от ваших покупок».
Мне как-то не понравилось это предложение, показалось, что в нём таится какая-то неведомая опасность. Я быстро сказала: «Нет, нет», и поспешила в отель.
Когда этим же вечером я обедала у родителей молоденькой и очаровательной Клод Понсо, с которой я работала в Париже, они сказали мне, что скорее всего это была простая, типично французская любезность со стороны сотрудника службы безопасности Тулона. По их мнению, он сопровождал меня по долгу службы, убедился, что моя прогулка имеет чисто туристический характер и по молодости лет решил предложить свои услуги.
Много времени спустя Клод рассказала мне, что к её родителям после моего отъезда приходила полиция и интересовалась, почему мадам из России приходила обедать к ним, тогда как она даже не посетила местную коммунистическую организацию. Естественно, они не могли ответить на этот вопрос, и то, что я никогда не вступала в ряды этой партии, они тоже не знали.
На следующий день, необычайно вкусно позавтракав в середине дня с Жераром, в маленькой уютной столовой специально для женатых морских офицеров, которую содержала в своей квартире очень милая остроумная средних лет француженка, я уехала в Ниццу, а затем по приглашению Жака Кусто, известного французского океанографа, в Монако.
Вскоре я уже ехала на том же поезде «Мистраль» (оказалось, что это название довольно неприятного ветра, характерного для Средиземноморья) обратно в Париж.
После моего рассказа несколько разочарованный журналист собрал ворох газет, которые были разложены на диване, сказал, что он очень рад, что я на свободе, и горестно посетовал на то, как дружно врут газеты в глобальном масштабе.
Результатом нашего разговора была его статья «Советская Мата Хари», опубликованная в журнале «Новое время».
Примерно через неделю с небольшим я уже была в Москве, и на удивление мои формальные прегрешения, по-видимому в связи с необычайностью моих приключений и появившейся позднее во французской печати заметке — «Самая глубинная женщина мира», — были мне прощены без особых проблем.
Капитаны батискафа Джордж Хюо и Жерар де Фробервиль через пару месяцев прислали мне французский флаг, который развевался на подводной лодке во время нашего погружения, и отлитую в металле её модель с батискафом в носовой части. Глядя на них у себя дома в Москве, я живо вспоминаю, как всё это было.