Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести — страница 3 из 67

Один раз спросил его о сапожных гвоздях:

— Дядя Емельян, а почему, когда вы работаете, у вас полный рот гвоздей?

— Не гвозди это, а шпильки, — говорит Емельян Петрович. — Ты же не с плотником разговариваешь, а с мастером обувного дела. Понятно?

— Понятно, дядя Емельян. А почему?

— Потому, мил человек, что настоящая деревянная шпилька влажности требует. Сухая, та в ботинке не удержится, а влажная — будь здоров, не выскочит. Понятно?

У дяди Емельяна я любил больше всего выворотки выворачивать. Теперь их называют тапочки. А в те времена — выворотки, другого им названия не было. Шьёшь такие туфли на колодке. Некрасивые они: серые, обратная сторона кожи лохматая, корявая — жуть. С непривычки — тяжело. Бывало, щетиной палец наколешь и взвизгнешь:

— Ой!

— Что — ой?

— Накололся.

— Не беда: свои иголки для ежа не колки. Шей — не робей.

Я шью. Потом, как сошью, сниму колодку, выверну неизвестно что — сырьё какое-то, одно слово — полуфабрикат, заготовка. И вдруг — туфли. Готовые. Великолепные. Чуть только тряпкой протрёшь — заблестят. Сам их сделал. И сам же удивляюсь. И говорю — не подумайте, что от хвастовства — от неожиданности:

— Вот здорово!

— Подходяще, — говорит Емельян Петрович.

Вообще нет для него ничего дороже, чем о своей сапожницкой работе поговорить. Я всегда с ним этот разговор поддерживаю. К примеру, спрашиваю его:

— Дядя Емельян, достали вы сегодня хорошую щетину?

— Э, — махнёт он рукой, — не щетина, а кручина. Щетина, скажу я тебе, в нашем деле главное. Как смычок у скрипача. Шьёшь и поёшь. Идёт легко — не наколешься. Дратва, мил человек, при хорошей щетине сама стежок делает…

Вы-то и не знаете, должно быть, что такое сапожная щетина. Она вместо иголки служит. Щетину вплетают в дратву — в толстую такую сапожную нитку, — и она как бы становится острым концом этой дратвы. Это очень удобно. Я ведь многому научился у дяди Емельяна. Дратву вощить так, что она как струна делается. Сухой, корявый кусок кожи так отмочить и отбить потом молотком, что кожа эта затем ложится гладкой подмёткой, как приклеенная. Но больше всего я любил новый ботинок с колодки снимать.

Только надо вам знать, что у настоящего сапожника, или, как говорил дядя Емельян, башмачника, просто так ботинок на колодке не бывает. Прежде чем на колодку натягивать заготовку, башмачник пятку и носок чуть припудрит, только не пудрой, а таким белым скрипучим порошком — тальком.

И как же тогда здорово колодку эту вынимать. Туго сидит, а выскакивает как намыленная.

А всё — тальк этот.

Была заготовка как тряпица: куски кожи, гвозди, то есть шпильки, дратва. А получилось такое красивое, великолепное. И я тоже гладил такой упругий блестящий ботинок и говорил:

— Хорошо!

Хотя моего-то труда в нём было ни на грош. Сработал этот ботинок Емельян Петрович…

Вот он сейчас, я слышу, разговаривает с Ежиным.

Илья Григорьевич заворачивает пару ботинок и говорит:

— Это дорого.

Дядя Емельян молчит.

Ежин спрашивает:

— Может, дешевле возьмёте?

Емельян Петрович молчит.

— Что ж вы молчите? — кричит Ежин, и усы у него при этом топорщатся.

— Д-до свидания! — говорит дядя Емельян, чуть только заикнувшись.

— А деньги? — спрашивает Ежин.

— Коли так, денег не надо. Спасибо.

— Что значит «коли так»? За что спасибо?

— Если с торговлей, не нужно. Спасибо за ботинки. Хорошо получились. Приятно было шить. Кожа мягкая, и приклад хороший. Хорошо.

— Как хотите, — говорит Ежин, — дело хозяйское.

И уходит, не заплатив. Жмот!

Деньги! Не взял Емельян Петрович денег. Не вернул Ежина. А ведь дядя Емельян из-за денег чуть было не сел в тюрьму. Собственно говоря, угодить в тюрьму мог, скорее всего, Ежин. Вот как это было.

«СКОРО ВОЙНА КОНЧИТСЯ?»

В том году мы ещё носили колотушки. Это были такие сандалии из дерева. Каждая сандалия из двух кусков дерева, соединённых на сгибе маленьким кусочком кожи. Идёшь по улице и только слышишь: стук-стук, клац-клац, стук-стук.

Это было время слова «вместо». Вместо ботинок — колотушки. Вместо хлеба — лепёшки, замешанные на чёрной муке и перемолотой древесной коре. Вместо дров и угля — кизяки, прессованный и высушенный навоз, а то и кукурузные кочерыжки. Вместо электрической лампочки — коптилки. Такие коптилки были тогда во всех домах. Штука немудрая: фитилёк в маленькой баночке, наполненной лампадным маслом.

Как-то зимой я бежал в школу. Бежал не потому, что опаздывал, а чтобы согреться. В феврале дело было. Я заметил, что, если не поешь досыта, всегда холодно. Ну и одежда, надо сказать, тоже была у меня узковатая. Снизу коротко, а рукава наставлены и от этого как дудочки. Может быть, и от этого холодно было.

Пробежал я квартал, завернул за угол и чуть было не сшиб парнишку. Самого от земли еле видно, а ботинки большие, должно быть отцовские, и сам женским платком перевязан крест-накрест.

— Я тебя не ушиб? — спрашиваю.

— Не.

Тут я замечаю, что глаза у парня громаднющие. Может быть, это мне так показалось, потому что личико у него худое-худое, белое, а губы, будто их чернилами накрасили, — фиолетовые. Парнишка этот взялся за мой длинный надтачанный рукав и держится. А в это время по мостовой конный разъезд проскакал на рысях. Копыта цокают, аж искры летят. Верховые к коням пригнулись, только коротенькие винтовки за спиной мотаются. Я знаю эти винтовки, а точнее сказать, карабины — французские. А скакали это бандиты. Разноцветные тогда были бандиты, с которыми Красная гвардия воевала. Главных бандитов называли «белыми». Но были ещё и «зелёные». Всех цветов я не припомню.

Бандиты проскакали, а малец этот меня за руку дёргает:

— Дяденька!

Это я-то — дяденька. Третий класс школы. Выдумает тоже.

— Чего тебе, малый?

— Скоро, дяденька, война кончится?

— А тебе зачем?

— Маманя сказала, что, как война кончится, папка вернётся и булку привезёт. Белую. А ты белую булку видел?

Ну что ему, малышу такому, сказать? Видел — не видел. Сунул ему поскорее лепёшку, что мне мама в школу дала, и побежал. Не люблю, когда, как у девчонки всё равно, в глазах вдруг защиплет. Стыд один. Я этого малыша часто вспоминал. А разве он один был?

Когда война кончится? Как будто я мог на это ответить. Я сам об этом сколько раз отца спрашивал. Самому хотелось и поесть и согреться. Хотя у нас куда лучше было, чем у того малыша: отец с нами и работает. Паёк какой-никакой, а получает. Рыбы наловит — тоже еда неплохая. От орудийной стрельбы стёкла в окне вылетят, отец фанерой забьёт. Отец — он всё умел, всё мог. А на мой вопрос, когда война кончится, у него всегда один ответ был:

— Когда беляков и всю нечисть в море скинут, тогда и кончится.

К этому делу и шло…

Уже проскакали по улицам нашего города на приземистых лошадёнках красногвардейцы в островерхих шапках-будёновках. Теперь мама не вскакивала по ночам, заслышав на лестнице шаги, и не говорила отцу: «Не за тобой ли, господи!»

В нашем городе уже кое-где вместо коптилок загорелись электрические лампочки. А там дым пошёл из больших труб: заводы заработали.

Но вот на обувной фабрике никак не могли пустить в ход одну машину. Хоть убей, не получалось. Машина заграничная, запасных частей к ней не было. А снаряд с вражеского броненосца угодил прямо в цех Обувки. (Так мы промеж себя называли обувную фабрику.)

Что делать?

Рабочие ходят по кафельному полу цеха и стучат колотушками: стук-стук, клац-клац. Осень. Зима на носу. По снегу в школу в деревяшках не пойдёшь. Нужны ботинки и детям и взрослым.

Вот тогда в газете появилось большое объявление:

КОНКУРС

Государственная обувная фабрика призывала всех желающих испробовать свои силы, а вернее говоря, свою сообразительность — сделать такое изобретение, чтобы заработала главная машина, которая шьёт ботинки. Кто это сделает, тому премия — десять тысяч. Мне об этом сказал в школе Женя Ежин.

Он показал газету и предложил:

— Давай изобретём машину для Обувки. Десять тысяч. Деньжищи!

Женя зажмурился и мотнул головой:

— Давай! Денег — вагон и маленькая тележка. Давай! По рукам!

Я спросил:

— Зачем нам столько денег?

— Как — зачем? Наймём студентов, чтобы они за нас уроки делали. Это — раз. Купим у спекулянтов золота и бриллиантов. Это — два. И главное удобство, ты подумай, — никогда работать не будем. Сказочная жизнь!.. Потом…

— А машину как починить? — спросил я.

— «Как-как»! Ты же учился у Емельяна Петровича шить ботинки! Учился! А он самый лучший мастер в городе. Любые туфли или сапоги сделает, хоть на выставку. Он всё знает. Спроси. Разузнай. Потом бегом на Обувку.

— А Емельян?

— Что — Емельян?

— Как — что?! Ты, Женька, больно хитрый. Если Емельян Петрович может машину починить, то сам он её и починит. Нужны мы ему очень!

Женя хлопнул себя по лбу:

— Дурья твоя башка! Зачем же ему машину чинить, чтобы она нашила ботинок на весь город и у него заказчиков отбила? Где ему выгода? Он же эти десять тысяч у себя заработает. У него от заказчиков отбоя нет.

— Да, — сказал я, — от заказчиков отбоя нет.

— Ну, понял теперь? Так давай чини машину, бери десять тысяч — и, чур, пополам. Денег будет вагон и маленькая тележка. По рукам, а?

Жене я ничего тогда не сказал, но к дяде Емельяну пошёл. Хотел рассказать ему о конкурсе. Только на его двери увидел петушка. Это у него такой самодельный замок был — железный петушок.

Заходил я и поздно вечером, после уроков. Мы тогда в три смены занимались и домой приходили, когда уже спать пора. Так вот и вечером петушок был на двери, и утром.

Что случилось? Никогда Емельян Петрович так надолго не отлучался. Заказчики целый день ходят — всё мастера спрашивают. Я не знаю, что им отвечать. Вот беда! Но вышло, что никакой беды не было. Оказывается, дядя Емельян день, ночь и ещё день провел на Обувке. Он там к этой самой машине приспособление придумывал. И придумал. И десять тысяч получил. Новенькими деньгами.