Темная любовь — страница 44 из 66

Я гоню эту женщину, как лиса — зайца, гоню это тупоголовое создание, у которого все в порядке со свободным временем, которое не знает, каково это — написать превосходный пейзаж, которое не знает, каково это — когда любимый муж уходит от тебя к какой-то дурехе из его офиса, которое не сохнет прежде времени и ни хрена не понимает в жизни.

Жизнь. Да! Вот как надо жить!

Я улыбаюсь широко-широко, еще немножко, и кожа на скулах лопнет. Облизываю сухие губы, утираю пот со лба.

Эх, мне бы пистолет. Достать бы сейчас из "бардачка" красивый карманный пистолет и… Я чувствую его масляный запах, ощущаю в руке его тяжесть тяжесть холодного металла. Я бы погладила ствол, проверила, заряжен ли пистолет, и затем поднесла бы его к ветровому стеклу… живо воображаю, что случится, когда я нажму на спуск…

…стекло разлетается вдребезги… звук пули, пробивающей металл… с глухим чавканьем она входит в тело бабы… крик… кровь и…

…кровь…

…вся кровь, которую высасывают из незадачливых жертв…

…кровь…

У моих губ медный привкус — кровь, понимаю я — и нервно моргаю. Смотрю на фургон, затем — на часы на приборном щитке. Прошел еще час, а я не знаю, где была и как вообще умудрялась вести машину. Ничегошеньки не помню. Ничего — с момента, когда я подумала о пистолете.

Утираю с подбородка пот. На руке — красное пятно. Мы вновь вернулись на Мейпл, вижу я. Морщу лоб. Стоп, разве это тот самый фургон? У той бабы серебристый, верно? Цвета "лунной ночи". А этот — синевато-серый. Не тот. Или тот? Может, дело в освещении. Или фургон более синий, чем мне показалось сначала?

Все может быть.

Или это совсем другой фургон.

Долго ли я его преследовала? Сколько времени я считала его тем же самым?

Несколько часов.

Несколько потерянных часов, вырванных из моей жизни.

Полдня потрачено зря.

Слезы жгут мне глаза, к горлу подкатывает комок.

Ну что со мной такое творится? Я думала, что справляюсь, и вдруг сорвалась, скатилась до таких… таких глупостей. Смахнув слезы, я разворачиваю машину. Надо ехать домой. Я сама не своя, мне страшно.

У "зебры" на перекрестке пропускаю пешеходов. Бросаю взгляд на зеркало заднего вида — сзади меня нагоняет красная японская машина. Наконец все, кто хотел перейти, переходят. Поворачиваю.

Я больше не желаю думать о пауках, паутине и добыче.

Вернусь домой; приму ванну — нет, душ, чтобы как следует взбодриться и даже помою голову, и переоденусь в чистое, и засяду в столовой с карандашом и блокнотом: составлю список возможных выходов. Можно зарегистрироваться на бирже труда, получить купоны на бесплатную еду, попросить денег у мамы, записаться на курсы для женщин, оставшихся на мели, — таких курсов пруд пруди… Я много чего смогу сделать, если не погрязну в жалости к себе.

Сворачиваю с Мейпл на Мейн-стрит — красная машина по-прежнему следует за мной. Она едет не быстро, но и не медленно, и человек за рулем не сводит с меня глаз.

Сворачиваю на Райерсон; красная — за мной. Заруливаю на автостоянку "Эй-энд-Пи". Красная — нет.

Заставляя себя не глядеть в зеркало, не думать о красной машине, я отправляюсь домой.

Но, уже подъезжая к своему гаражу, скашиваю глаза на зеркало. Красная машина по-прежнему сидит у меня на хвосте. Она притормаживает.

Выхожу из машины и, едва переступив порог своего дома, слышу щелчок захлопнувшейся дверцы.

У Джека был пистолет, но он его забрал. Ничего. В доме еще кое-что найдется… это ведь мое логово… нож, молоток — все сгодится. Я всем умею пользоваться.

В дверь звонят.

Я неподвижно замираю в коридоре.

Опять звонок. Затем кто-то стучится.

Терпение.

Дверь не заперта. Рано или поздно она попробует ее открыть.

Прошу в гостиную…

Майкл БлюмлейнПерепончатокрылая

Оса появилась в салоне в то утро. Была ранняя и необычно холодная весна. Окна затянуло кружевом льда, на траве снаружи лежал иней. Линдерштадт неловко заерзал на диване. Одетый только в рубашку и носки, он боролся одновременно с холодом и сном. Накануне он поругался с Камиллой, своей любимой моделью, обвиняя ее в мелких пакостях, в которых она была ни сном, ни духом. Когда она ушла, он напился до отключки, шатался из мастерской в мастерскую, сбивал манекены, стягивал платья с вешалок, рассыпал шляпки по полу. Сунули бы его в самый тугой корсет, он и то ощущал бы меньше несвободы. Лишенный дыхания, зрения, слепой к самым очевидным истинам. И это был человек, который лишь неделю назад был назван королем, чье внимание к деталям — рукаву, талии и линии — было легендарным, чьи совершеннейшие платья рабски выпрашивали, копировали, крали.

Линдерштадт был гением. Мастером. Линдерштадт был пьяницей, сражающимся со своей империей тафты, гипюра и атласа, бьющимся об собственный успех, как муха об стекло.

Уже рассвело, и солнце подсветило края плотно занавешенных окон, проникнув в салон абрикосовым слабым светом. Линдерштадт лежал на диване в конце комнаты, наполовину завернувшись в шлейф свадебного платья, прихваченного в одной из мастерских. Оса была в другом конце, неподвижно повернувшись к нему боком. Крылья ее были сложены на спине, а длинное брюхо закручено запятой. Две антенны были слегка изогнуты вперед, но тверды и неподвижны, как бамбук.

Прошел час, потом другой. Когда спать стало невозможно, Линдерштадт встал и пошел, шатаясь, облегчиться. Потом вернулся в салон со стаканом воды, и в это время впервые заметил осу. От отца, который был энтомологом-любителем, пока не помер от желтой лихорадки. Линдерштадт кое-что знал о насекомых. Эту он определил как принадлежащую к семейству Sphecidae, в которую входят главным образом одиночные осы. Они гнездятся в норках или естественных полостях древесины, и он слегка удивился, увидев такое насекомое в салоне. И еще он удивился, что помнит о них хоть что-нибудь. Едва ли он хоть однажды подумал о насекомых с тех пор, как более сорока лет назад ушел в мир моды. И об отце он тоже вряд ли думал, предпочитая мысли о матери, Анне, заботящейся о нем матери, швее, по имени которой он назвал свое первое ателье и свое самое знаменитое платье. Но матери здесь не было, а оса — абсолютно несомненно — была. Линдерштадт допил воду и накинул свадебный шлейф себе на плечи, как шарф. И тогда подошел посмотреть.

Оса была высотой ему по грудь и длиной около восьми футов. Он узнал короткие волоски на ее ногах, которые напоминали ему щетину на подбородке отца, и припомнил еще передние щупики, которыми насекомое ориентирует челюсти, разрывая пищу. Талия осы была толщиной не более карандаша, крылья прозрачны. Экзоскелет, который Линдерштадт немедленно назвал про себя пальто, был чернее чернейшего фая, чернее угля. Казалось, он поглощает свет, создавая уголок холодной ночи там, где находится. Нигриканс. Ammophilia nigricans. Было искушение потрогать насекомое, ощутить его жизнь. Глаза Линдерштадта инстинктивно скользнули вдоль брюха к хвосту, где сзади, подобно мечу, высовывалось заостренное жало. Он вспомнил, что жало — это пустотелая трубка, сквозь которую самка откладывает в жертву яйца, которые потом развиваются в личинки и проедают себе путь наружу. У самцов точно такая же трубка, но без жала. В детстве у него были неприятности из-за неумения различать пол, и сейчас, глядя на это создание в бледном свете, он гадал, какого оно пола. Его слегка лихорадило, что он отнес за счет последействия алкоголя. Во рту была все та же засуха, но за водой выходить было страшно — а вдруг, когда он вернется, осы уже не будет. И потому он остался, страдая от озноба и жажды. Шли часы, но комната не согревалась. Оса не шевелилась. Она была неподвижнее Мартины, самой неподвижной и самой терпеливой модели. Неподвижней, чем украшенная люстра и дамастовые занавеси примерочных в неподвижном воздухе салона. Единственным движущимся предметом был сам Линдерштадт. Он бегал, чтобы не замерзнуть. Он глотал слюну, пытаясь обмануть жажду, но в конце концов она заставила его покинуть комнату. Вернулся он очень поспешно, одетый уже в туфли и свитер, принеся с собой карандаш, блокнот и большой графин с водой. Оса была там, где он ее оставил. Не знай Линдерштадт кое-чего о психологии насекомых, он мог бы подумать, что оса вырезана из камня.

При уходящем свете он начал рисовать — быстро, искусно, широкими уверенными штрихами. Он смотрел под разными углами, набрасывая шею осы, талию, плечи. Он представил себе это создание в полете, с напряженными крыльями в тонких прожилках. Он нарисовал осу за едой, нарисовал ее, грозящую ужалить. Он пробовал разные фасоны — то строгие и элегантные, то фантастические и причудливые. Оказалось, что он уже определил пол осы как женский. Другого пола объектов у него не бывало. Он вспомнил Анук, свою первую модель, девушку со сколиозом, которую привела его мать для проверки оперивающегося таланта своего подрастающего сына. Сейчас его талант был так же послушен, как тогда, и разум так же изобретателен и свободен.

Он работал все предрассветные часы, потом чуть отдохнул, пока его не разбудили церковные колокола. В юности он был набожен, и в первых его коллекциях часто встречались религиозные аллюзии. Но набожность сменилась равнодушием, и уже тридцать лет он в церкви не бывал. Что осталось — это воскресные колокола, которые Линдерштадт смаковал во имя ностальгии и мучительной вины. Это была у него привычка, а он держался своих привычек крепко.

В это утро посетителей не было, и он был предоставлен сам себе. Было холоднее, чем накануне. Оса оставалась неподвижной, и когда к полудню температура не поднялась, Линдерштадт был спокоен, что она мастерскую не покинет. Он уже закончил эскизы, и следующая была задача — найти приемлемую форму, в которой их воплотить. У него были сотни манекенов любой вообразимой формы, на некоторых было имя конкретных заказчиков, другие были просто под номерами. Еще были другие фигуры — корзины, цилиндры, грибы, треугольники, которые все так или иначе использовались в коллекциях. Любой предмет, имевший длину, ширину и высоту, Линдерштадт умел встроить в женскую одежду. Точнее, он мог вообразить себе женщину в этом предмете, дающую ему свою неповторимую форму и сущность, наполняющую каждое касание и пересечение духом женственности. Он в душе был пантеистом и не ожидал трудностей в поиске чего-нибудь, подходящего для осы. Но ничто не остановило его взгляд; ни один предмет из его огромного собрания близко не подходил к характеру или композиции этого создания. Оно было загадочным. Придется работать прямо на насекомом.