В горле запершило, как на улице возле коптильни.
– Вы, должно быть, шутите? – я растерялся. – Вам хоть ведомо, сколько такое стоит? Настоящий колокол?
«Тогда и часовня станет всамделишная, а где такая часовня, там и подлинные верующие, спасенные души…»
Нищий медленно кивнул, оголив зубы, не знавшие ни золота, ни простого человеческого ухода.
– Сказка какая-то, – я помотал головой. – Провидение? Быть не может. Последние чудеса ушли вместе со всеблагой Матерью…
– О-кхе-хе, поверьте, я каждый раз сам дивлюсь, – он ткнул пальцами в сторону своих бледных глаз, чуть не задев ресницы. – Но эти глаза, этот дар – никогда мне не лгали. Самая верная штучка в этой глуши. – Нищий посмеялся или покашлял.
Глушь. Какое верное слово – глушь! Забытый светом и всякой милостью край, в котором и крупный город не лучше села. Я вздохнул:
– Мои прихожане и милосердную Мать считают сказкой.
– Сказки, тени, чудеса. Кех. Все, что нужно слепцу, – принять руку помощи, не так ли, мой будущий друг? Попробуйте. Послушайте совет старого Смердяка.
«Смердяк. Ну и имя. Впрочем, как еще безумцу называть самого себя? Нет, все-таки я должен ему помочь. Сама судьба свела нас».
Один медяк – малая плата за возможность искупить мои грехи перед Матерью.
– Послушайте, – я потоптался и убрал пальцы из кошеля, – вы не могли бы обождать пару минут, я только…
– Не стоит разменивать ваш последний серебряк, мой будущий друг, ке-хе. Я буду здесь через неделю. В этом же месте. – Он снова улыбнулся и уперся ладонью в стену дома, начав поворачиваться ко мне спиной. – Тогда у вас уже будет много блестящих монеток, видел я.
Я замер, хоть и стоило бы подать ему руку, как-то помочь. Нищий не прощался, но уходил. И все говорил, говорил без остановки.
– И в один из дней над вашей часовней отгремит полдень, или как это правильно, хе-кхе. – Он оказался между хибар и захромал в темноту. – И придется вам нанять кого-нибудь потолковее, чем малыш Хин. А то и четырех Хинов…
Удаляясь, он обещал нам крепкую дружбу. И все болтал про колокол, Хина, спасение душ, прихожан. А может, это я говорил про себя, даже когда лохмотья и запах вместе с нищим пропали за старым жильем.
Заморосил противный немощный дождь. Я стоял, позабыв про рынок, Мать двойного солнца и серую промозглую осень.
– Подумать только… – прошептал я.
Ольгерд, отмеряющий время, зовущий весь город на обед и отправляющий прихожан ко сну после вечерней службы. Нужный старина Ольгерд, с которого начинается утро.
Колокол над головой и больше ни одного переполненного ночного горшка.
На рынке – небольшой площади в грязи, присыпанной дробленым камнем, – было всего десять навесов и целая толпа. Последнее приключалось каждым утром и вечером из-за узких улиц. А еще – только рынок мог считаться средоточием досуга и городских сплетен. В пяти шагах от крайнего навеса начиналась питейная, что простора не добавляло. Утром мрачные пьяницы слонялись по рынку, подворовывая и выпрашивая еду, вечером дрались и гнусно пели, а во все оставшееся время искали подработку без явного усердия.
Если бы часовня на отшибе завлекла праздный люд, всему городу сделалось бы только лучше.
Я осторожно обошел три главные лужи при входе. В одной из них лежал то ли мертвый, то ли пьяный человек. Вздохнув, я склонился над ним и похлопал по плечу. Никакого ответа. Я прижал пальцы к промокшей спине и подождал. Тепло коснулось кожи, а плечо поднялось. Жив, дышит. Бездельник, пропойца и глупец, но все еще дитя Матери двойного солнца. Я закатал рукава.
«С вами все в порядке?» – спрашивал я три месяца назад, пока не получил по лицу.
– Нужна ли вам помощь? – эта фраза позволяла мне исполнить долг священника, сохранив зубы и нос.
– Мнг-мх.
По крайней мере, он еще в сознании и сможет перебирать ногами. Я оттащил пьяного в сухое место, стараясь не замечать косых взглядов. Возможно, у бедолаги завелось много врагов. А может, в Горне осуждали всякую добродетель. Откуда бы мне знать, что думают люди, когда со мной почти не здороваются и не разговаривают? Я же не провидец. И не безумец вроде Смердяка.
«Скажите про кольцо!», «В сыром городе будет пожар!» – болота сводят людей с ума…
Я положил руку на кошель и двинулся в глубь толпы. Под крупным деревом с узловатыми нагими ветвями действительно стоял навес мясника. Скорбное место большого искушения: я часто обходил его стороной, не имея возможности расплатиться.
– Свежий хряк! Утром еще бегал и под себя ходил, – громко врал мясник. Вчера я видел, как от этой же туши отрезали передние ноги.
Похоже, голодная осень выдалась не только у священников Горна.
Я постоял какое-то время в потоке людей. Все полгода женщины выпрашивали скидки и задирали платья, дети щипали кошели прохожих, мужчины грозились и толкались. В этом городе каждый безмолвно кричал о спасении. А я не знал, как убедить слепцов принять руку помощи, обрести светлую веру.
Мясник встретил мой взгляд, протер тесак замызганной тряпкой и глянул исподлобья. Потом дернул подбородком, и я знал, что он имеет в виду: «Бери или проваливай». Только безумец мог сказать такому человеку про кольцо, сына и какие-то долги в карты.
Опустив глаза к щебню, я протиснулся к ближнему навесу и попросил два мешка старых сухарей. Дождался сдачи, не пожаловав ни одного медяка сверху.
– Вы меня разорите, святой отец, – хихикнул рябой торговец.
Что ж, по крайней мере, хоть кто-то меня помнил в этом бедном городе.
Плевки, шелуха, хлебные крошки и грязь. Если преисподняя и существует, должно быть, в ней каждый день нет никаких перемен к лучшему. Я вытер лоб и выжал тряпку в ведро для грязной воды.
Шелуха, плевки, хлебные крошки…
– Пасибо, милсдарь, – буркнул Хин, когда я снова обеднел на один медяк.
Скрипнули старые половицы. Так в старой часовне остался единственный верующий – Ольгерд из Квинты. Никому не нужный святой отец.
Я искоса глянул на чашу для подаяний и совсем поник. Последние медяки. Какой уж тут колокол? Дожить бы до светлого дня, когда вместо сухарей я буду подавать свежий хлеб.
А еще приходилось много щуриться. Скорбный лик Матери, конечно, приглядывал за тенями в часовне, но света становилось все меньше: еще летом я перешел на две вечерние свечи вместо четырех, что раньше освещали каждый угол. Теперь в главном углу, ближе к алтарю, таяла единственная свеча. Алтарь тоже пришлось сместить чуть правее, дальше от сквозняков, чтобы не гасло пламя. Да и поясница болела меньше, если держать ее в тепле…
– Я слаб и немощен, – вздохнул я, поднялся и прикрыл дверь в часовню.
Затем, под громкий скрип половиц, добрался до алтаря и помазал лоб.
– Прими мое покаяние, благая и милосерднейшая из матерей… – Я крепко зажмурился, осторожно встал на колени. Жесткие доски впились в отощавшие ноги – стелить было нечего. – Грешен я в помыслах, предаюсь праздности и суете, почти утратил свой свет…
У мешка с сухарями что-то зашуршало. Проклятые мыши! Словно бы мало нам комаров, змей, мошкары и пиявок. Вечной сырости и…
– Мой разум блуждает впотьмах, а сердце черствеет, вопреки добрым клятвам, что давал я преподобному отцу Мафони… Не имею никакого права просить у тебя, всеблагая Мать солнца, о милости, и все же…
Мыши и то чаще заявлялись на службу, чем местные. Одна из них укрылась прямо под алтарем, полагая, что там ей самое место. Наглая, пухлая и пушистая, с черными блестящими глазами. Сидела и грызла что-то забытое в углу.
– Огрызок, – сказал я, позабыв, что обращаюсь к милосердной Матери, – и как он туда… Ох!
Повернувшись лицом ко входу в часовню, я уставился на скорбный лик Матери, висящий над дверью. Так, стоя за спиной, она прогоняет тени, что прячутся за нами. Тени, тени… Шорохи в темноте… Прогонять мышей и крыс – моя обязанность.
– Пошли вон! – бессильно закричал я на мышей, зная, что не могу подняться с колен, не завершив молитву. – Вон! Проклятье…
Мешок сполз по стене, и сухари рассыпались у скамей, как чистый снег зимой у Квинты. Светлейшего города, где отец Мафони всегда рад дать напутствие…
– Прочь! – я всхлипнул. – Прочь.
Под дырявой крышей часовни было уже два скорбных лика. Я вытер глаза и шмыгнул носом. Сквозняк доставал меня теперь и здесь.
– Проклятье…
Я еще раз вытер глаза грязным рукавом и переполз подальше, спасая дряхлеющее тело.
– Прости меня, светлейшая из матерей. Ничего у меня не выходит, – сказал я и зажмурил глаза еще сильнее – скорбный лик Матери смотрел в мою сторону. Казалось, даже под закрытыми веками я все еще вижу ее укор. – Если бы ты только могла дать мне знак, небольшую подсказку…
Прошло уже тридцать пять зим, а я все еще нуждаюсь в подсказках и напутствии, словно дитя.
– Одну небольшую подсказку!
Я зажмурился. Сжал колени пальцами. Прислушался изо всех сил, даже перестал дышать. В часовне, как всегда, скрипели ставни и выл сквозняк. Где-то наверху перекликались вороны. Скрип-скрип. Щелк!
Нет, это не дверь и не ставни. Я вскочил и прижался к стене, уставился на свод. В зияющих провалах между балками густела тьма. Что-то потрескивало, скрипело в массиве дерева.
– О, богиня…
Если потолок рухнет мне на голову – разве может быть более ясный знак от Матери, что мне не стоит позорить светлую веру своей службой?
Щелк. Я попятился к дверям, делая короткие медленные шажки. Лишь бы ничего не сломалось, лишь бы…
– А-а-а! – закричали на улице.
Я еще раз покосился на балки. С потолка не сыпались пыль и щепки, а треск и щелчки…
Гр-рум!
– Снаружи! – Я хлопнул себя по лбу и выскочил на улицу.
Болото переменилось. Крыши домов накрыл не тот привычный туман, который часто гулял по Горну к вечеру, а что-то иное. Сквозь завесу мелькали силуэты горожан. Паника, ведра, запах гари…
– Пожар! Пожар! – закричали за углом.