С новым багажом эмоций — который увеличивался, охватывал всё новые круги друзей, знакомых и проблем, но нисколько его не обременял, а, напротив, окрылял, — он в тот же вечер двинулся в сторону границы.
Продолжение его истории — всего лишь путевой дневник. Он шел ночами, при свете луны, напрямик, ориентируясь на звезды. Каждый вечер, направляя стебелек травы на Полярную звезду, используя глаз как видоискатель компаса, определял, где север. Ноги требовали идти на юг. В той стороне лежала венгерская граница.
Это история человека, который — один из немногих — избежал гибели случайно. В обстоятельствах массового уничтожения случайности возможны, исключение показывает, скольких потребовалось убить, чтобы одному-единственному чудом удалось спастись.
Как же стыдно вспоминать то немногое, что мне было известно о его жене, когда она жила среди нас. Ее жизнь — по сравнению с его жизнью — текла словно бы в обратном направлении. До места, откуда он ушел, разминувшись с пулями, она дошла, теряя шансы один за другим; а каких нечеловеческих усилий стоила борьба за каждый шанс ему, которому не от кого было ждать помощи…
Ее не удалось спасти от смерти здесь, на воле, в условиях, о которых многие тогда не смели и мечтать! Я испытываю чувство какого-то коллективного стыда; такое чувство рождается, когда каждого по отдельности ни в чем нельзя упрекнуть, однако все виноваты в том, что недостаточно поступились личной безопасностью, не нашли способа, хотя бы в дозволенных нам пределах, защитить чужую жизнь.
Насколько же легче ей было бы спастись, не будь она обречена на пребывание в узком кругу людей, которым могла доверять, но которые — в силу своего политического прошлого, конспиративной деятельности или симпатий — были для нее наихудшим, наименее безопасным прикрытием.
В нашем доме она, в крестьянском платке на голове, с рваной сумкой в руке, появилась осенью, узнав, что у нас уже пару дней лежит отправленная из Венгрии открытка от ее мужа. Он сообщал о себе и расспрашивал про нее с множеством недомолвок, но столь понятным ей образом, что она сумела по нескольким строчкам выстроить вполне правдоподобную историю его спасения. Ведь у него было столько верных друзей; столько денег и стараний было потрачено на обзаведение нужными связями. А сколько заверений получала она от тех, кто, как ей казалось, способны многое сделать. В ответ на робкие напоминания: почему ему до сих пор не помогли выбраться из гетто, не снабдили документами и не указали пути, — ей повторяли, что пока никаких перемен не предвидится и, стало быть, опасность ему не грозит, объясняли, что в большом скопище продержаться легче, чем живя наособицу, среди врагов. Рискнуть он всегда успеет, надо как можно дольше оттягивать этот момент. (Могла ли она давить на людей, которые — возможно, не напрямую, но каким-то там образом — были связаны с охранниками и эсэсовцами и, пускай хамоватые и капризные, оставались единственной надеждой? Им ведь не требовалось ничего, кроме денег, и если они создавали какую-то видимость деловой порядочности, то лишь затем, чтобы бойко шла торговля, чтобы не пересох золотой ручеек, который, протекая через их руки, немало оставлял на пальцах.) Ни о чем таком она, разумеется, не говорила, зато мы были прекрасно осведомлены. Сколько мистификаций устраивали эти якобы бескорыстные, платонические посредники! Скольким покойникам они продлили жизнь вовсе не потому, что хотели пощадить чувства их родных! Но в безвыходной ситуации человек ищет посредника даже в самых неподходящих местах. Так стоило ли делиться с ней нашими опасениями, если открытка, которую она держала в руках, вне всяких сомнений пришла от него? И куда приятнее верить, что он спасен ее стараниями, а не по воле слепого случая.
А сколько разнообразных персонажей оживало в ее рассказах… Одних она называла порядочными, других — ненадежными, кого-то — не желающими помогать. Эти порядочные — владелец какого-то ресторана, бывший милиционер из железнодорожной охраны, украинский староста и две сестры, жившие неподалеку от гетто, — и организовали побег ее мужа, загодя, до того как обитателей гетто перевезли в лагерь уничтожения, откуда было уже не выбраться. Она так свято верила именно в этот сценарий спасения, что мне совесть не позволяла заронить в ее душу сомнение. «Вы даже не представляете, — говорила она доверительно и чуточку смущенно, — какие мысли приходили мне в голову, когда я днем и ночью искала пути его спасения, понимая, что рассчитывать могу только на собственную изобретательность. Идеи бывали совершенно безумные: например, узнать, куда в такой-то день его поведут на работу, принести ему туда костюм трубочиста и сажу — зачернить лицо. Я даже готова была согласиться, чтобы его как-нибудь ужасно покалечили, раздробили кости, кожу содрали или обварили лицо, лишь бы перестал быть евреем. Ведь понятно было, что на свободе он может жить только в двух обличьях: как человек, чья раса не вызывает сомнений, скажем, как… трубочист, — или как жуткий калека, передвигающийся ползком, побирающийся, выпадающий из представления о заурядности, той самой привычной заурядности, где еще есть расы, классы и национальности. Я только забыла, — заканчивала она с улыбкой, — что черным трубочистом становишься на несколько часов в день, и то лишь для прохожих, а калека — это уже навсегда. Такие вот глупые бабские рассуждения».
Она приехала в наш город из-под Львова, за несколько недель до того, как пришла открытка от мужа, истратив остаток денег (которых, впрочем, и было немного), давно потеряв связь с гетто и с людьми, которым регулярно платила. Эти — «порядочные», как она их называла, — избегали ее, намеками давая понять, что деньги больше не нужны, поскольку все необходимое уже сделано, все подготовлено, надо только чуть-чуть подождать. «Ненадежные и плохие», вероятно, обошлись с ней совсем уж нехорошо: как именно, она не рассказывала, но тут попахивало шантажом, недаром ей пришлось бежать. На более-менее решительные шаги у нее не было ни сил, ни средств. Вот она и моталась взад-вперед по ближайшим окрестностям как приходящая портниха, искусно создавая видимость общения с многочисленными родственниками.
Рождавшиеся кое у кого подозрения она рассеивала, ссылаясь на частые поездки к родным: то к сестрам, то к родителям. Посылала себе «от них» письма, написанные на вокзале в зале ожидания или на случайном ночлеге, сообщавшие о забавной чепухе, о ценах на ткани и продукты. Потом возвращалась на прежнее место, обманывая себя надеждой, что ложью укрепила свое положение.
О непосредственных причинах, заставивших ее покинуть те края, она говорила мало. Я догадывался, что непрочная конструкция вымышленных родственных отношений однажды угрожающе пошатнулась — возможно, после какой-то непростительной ошибки, которую она совершила, не в состоянии долее управлять сложным механизмом вымысла. В ее рассказах мелькали люди, о чьей роли можно было догадаться по нескольким скупым словам: проходимцы, юнцы с врожденной обличительской жилкой, бездельники из предместий, наблюдающие за жизнью в расчете на легкую добычу, которая сама приплывет в руки.
Да и можно ли в чужой среде долго скрывать свое происхождение, особость реакций и переживаний; как не выдать себя отсутствием интереса к непривычным для окружения вещам или, что еще хуже, чересчур эмоциональным откликом на банальное событие? (Помню наши с ней, смахивающие на семинар по характерологии, беседы, когда детально изучались «арийские» рефлексы и жесты; сейчас я не могу думать об этом без стыда.)
Она приехала сюда, на запад, в большой город, убегая от враждебности и равнодушия, ища друзей — и нашла их. Но также столкнулась с тем, что здесь кое-что оказалось еще хуже.
В ее старомодной черной кожаной сумке был молитвенник, однако отсутствовало нечто гораздо более важное — надежное удостоверение личности. Много ли толку от старого членского билета Общества народных училищ и уж тем паче от метрики, маленького листочка, аккуратно сложенного, но с небрежно исправленной датой? Да и зачем носить при себе метрику, так называемый основной документ, — не для того же, чтобы потерять или позволить у себя украсть? Сказав об этом, я заронил ей в душу первые ростки сомнений. Она вынуждена была согласиться, что в случае проверки документов (у нас это происходило сплошь и рядом) лучше не вызывать подозрений, нежели пытаться что-то доказать. И мы стали думать, как раздобыть бумаги, которые обеспечили бы ей легальное положение. Шансы казались неплохими: она была на свободе, среди нас, и речь шла не о спасении жизни, а просто о большей безопасности.
Я не представлял себе, что эта, казалось бы, несложная, довольно легко выполнимая задача окажется неосуществимой. (Между тем ее жизнь не менялась к лучшему, а, напротив, помалу уподоблялась существованию людей, не имеющих никаких прав, или затравленных, отовсюду гонимых зверей, которым даже ночь не приносит отдыха и покоя.) С главным — жильем — с самого начала не заладилось. Одна квартира находилась в районе, куда недавно нагрянули каратели и жители боялись собственной тени; где-то по всему дому только что прошли обыски и аресты; еще где-то со дня на день ждали налета гестапо, а куда-то захаживали личности, не заслуживающие доверия. Так что она обречена была кочевать с места на место, ночью вскакивать по тревоге, вылезать через балконы, убегать огородами, с бьющимся сердцем часами простаивать в каком-нибудь изломе стены, попадать в глупейшие, престранные ситуации, которые могли бы показаться комическими, если бы не угрожали жизни.
И с бумагами тоже возникли сложности. Подпольная техническая служба, превосходно изготовлявшая документы, располагавшая подлинными бланками, после недавних арестов просто перестала существовать. Те, кто уцелел, рассеялись по провинции; для восстановления системы требовались месяцы. Другие организации, куда мы пробовали обращаться, более-менее официально соблюдали numerus clausus[3]