Тени сна (сборник) — страница 7 из 24

ся.

— Спасибо, но есть не хочется, — сказала Татьяна. — Мы бы поспали. Трое суток в пути…

— Тогда — чаю, — безапелляционно заявил я. — С дороги надо чего-то горячего. Сейчас заварю. А вы пока располагайтесь. Софу раздвиньте. Постель — в шкафу.

— А он спать где будет? — недовольным фальцетом резко спросила у матери Елена, словно я в комнате отсутствовал.

— На кухне, — усмехнулся я в каменное лицо Елены. И добавил про себя: «Чтобы не смущать твою девичью скромность».

Естественно, чаю у меня не было. Но был липовый цвет, который я короткой июльской ночью нарвал в придорожной аллее возле своего дома. Другие спокойно обрывали цвет среди бела дня, но моей интеллигентской сущности следовать их примеру было стыдно. Стыдно было брать что-то без спроса, стыдно спекулировать, стыдно обманывать… Стыдно за все наше общество, которое поголовно только этим и занималось. Я так не мог. Хотя и голодать тоже стыдился. Кто воспитал во мне эту уродливую по нашим временам честность: книги, родители, окружение, — я не знал и никогда над этим не задумывался. Знал лишь одно — когда мне станет стыдно за свое воспитание, я кончусь как личность.

Пока заваривался липовый цвет, я пошарил по навесным шкафам кухни. Полки шкафов ломились от рукописных черновиков (от руки я писал преимущественно на кухне — привычка, сохранившаяся со времен семейной жизни), и среди бумажного хлама с трудом отыскал две позапрошлогодние жестянки килек в томате и пол-литровую стеклянную банку домашнего варенья неизвестно из чего пятилетней давности. Прятал я их сам от себя непонятно зачем, поскольку такого запаса могло хватить лишь на один, но, наверное, очень черный день. Консервы я поставил в холодильник — гостям на завтрак, а варенье открыл и попробовал. То ли земляника, то ли малина, то ли смородина. За пять лет вкус у варенья исчез, но, слава богу, что закатанное металлической крышкой оно не испортилось. Главное — сладкое, так как мой талонный сахар постигла та же участь, что и маргарин.

Я нарезал остатки хлеба, поставил на стол варенье, налил в чашки липовый чай.

— Извольте-с чаевничать! — по-лакейски крикнул в коридор.

Первой в кухне появилась Елена. Пренебрежительно окинув взглядом убогий стол, она села и принялась равнодушно болтать ложкой в чашке.

— Липой пахнет… — мечтательно сказала Татьяна, появившись на кухне вслед за дочкой. — Совсем как в лесу.

На миг ее лицо осветилось, усталость сошла с него, и я, наконец, увидел Татьяну такой, какой знал в юности. Словно кто сжал мое сердце.

Я не стал разубеждать Татьяну в ее заблуждении относительно происхождения липового цвета и объяснять разницу между лесом и пришоссейной аллеей. В цветках «моей» липы было раза в три больше свинца, чем положено по санитарным нормам, а уж бензиновой гари столько, что радиоуглеродный анализ давал липе возраст около трехсот миллионов лет. Одним словом, мой чай был из каменноугольного периода.

— Подсластить не желаете-с? — Я пододвинул к Елене банку варенья, увидев, как она сморщилась, отхлебнув из чашки.

— А сахару нет? — спросила она, недоверчиво косясь на банку.

— А как же, всенепременно! Двенадцати сортов, — развеселился я и, открыв ящик стола, стал выкладывать перед Еленой талоны на сахар. — Вы какой предпочитаете-с? Вот январский, февральский, март… Нет, этот сорт не для юных дам…

— Валентин, — улыбнувшись, остановила меня Татьяна. — Не пошли.

Я вздохнул.

— Вот, и пошалить не дают.

Елена зачерпнула варенья, размешала его в чашке, отхлебнула. И тут ее глаза расширились, взгляд застыл, и она чуть не поперхнулась. Но не от чая.

Черной тенью из-за холодильника медленно и абсолютно бесшумно, как привидение, вытекала Шипуша. В полутьме, создаваемой слабой лампочкой бра над столом, ее появление представлялось постороннему человеку поистине демоническим зрелищем. Раскормленная на моих былых гонорарах, она выросла большой кошкой; а страх перед незнакомыми людьми, распушивший длинную шерсть, делал ее совсем громадной. Глаза ее хищно горели; она стлалась по полу осторожно, будто собираясь напасть. Один я знал, что это вовсе не готовность к атаке, а своеобразная мимикрия, как осиная раскраска некоторых мух. При малейшем намеке на опасность Шипуша была готова стремглав шмыгнуть за холодильник.

— Ой, мама, — низким, почти мужичьим голосом выдавила из себя Елена.

Кошка замерла, совсем распластавшись по полу, и зашипела, оправдывая свое имя. Шипение тоже относилось к элементам ее защиты.

— Шипуша, — тихо проговорил я, — это свои. Они тебя не обидят.

Нагнувшись, я погладил кошку. Кошки не собаки, слов не понимают, их нужно «уговаривать» лаской. Шипуша немного успокоилась, приподняла голову и посмотрела уже не столь перепуганным взглядом (ошибочно принимаемым моими друзьями за взгляд голодного хищника) на гостей. Затем осторожно подошла к ноге Татьяны и так же осторожно попыталась приластиться. Впервые я видел, как Шипуша с первого раза выказывает кому-то свое расположение.

— Брысь! — неожиданно взвизгнула Елена. Видно страх отпустил ее позже, чем кошку.

Мохнатой тенью Шипуша влетела за холодильник. Только когти звякнули по металлу.

— Гадость какая… — процедила Елена, и плечи ее брезгливо передернулись.

Я промолчал.

— Ты по-прежнему любишь кошек, — мягко, чтобы разрядить обстановку, сказала Татьяна.

— Да, — кивнул я. — В своих чувствах я стараюсь быть постоянным.

Я открыто посмотрел в глаза Татьяны и чуть было не утонул в них, как в юности.

— Так какими судьбами к нам? — хрипло спросил я, с трудом отведя взгляд. Хорошо бы сейчас чаю хлебнуть, чтобы прочистить горло, но руки я твердо держал на коленях. Не хотел показывать Елене, как они дрожат. Татьяне — другое дело.

— Какими… — тяжело вздохнула Татьяна. — Беженцы мы. Знаешь, наверное, что у нас в Россиянске творится…

Я знал. Резня. Горские народы вернулись к своему любимому занятию прошлого и позапрошлого веков. Свободе убивать. В сочетании с современным оружием это давало ошеломляющие результаты.

— А муж где?

— Там. — Голос Татьяны дрогнул. — Нас отправил с эшелоном, а сам…

Елена неожиданно оглушительно зевнула. Меня покоробило. Неужели ей все равно, что там с отцом?

— Знаешь, что, — тихо произнесла Татьяна, — давай поговорим обо всем завтра. Мы слишком устали. Трое суток почти не спали.

— Конечно-конечно, — засуетился я, вставая из-за стола.

— Где у тебя можно умыться с дороги?

Я сконфуженно развел руками.

— Извини, но воду дают только с семи утра.

— Плохо… Ну, да ладно, — махнула рукой Татьяна. — Нам уже не привыкать.

Я проводил их в комнату, взял будильник и, пожелав спокойной ночи, вернулся на кухню. Убрал со стола, завел будильник и сел на табурет. До ухода на работу оставалось еще четыре часа, но я прекрасно понимал, что сегодня ночью мне не уснуть. Тогда я встал, открыл навесной шкаф и, покопавшись в беспорядочно сваленных рукописях, извлек из них голубую пластиковую папку. В ней хранилось всего несколько пожелтевших от времени листков. То, что когда-то изливалось из меня кровью и болью. Уж и не помню, когда я в последний раз открывал эту папку.

Я аккуратно перебрал на столе бумаги: рукописные наброски на тетрадных и блокнотных листках, а один даже на салфетке из кафе. Без начала и конца. Я тогда эти наброски так и писал. Сердцем. Наверное, понимал, что никогда не смогу облачить их в одежды произведения.


…Аллея в сквере была выложена маленькими, с ладонь, серыми плитками, аккуратно, как шоколад, разграфленными на ячейки. Моросил мелкий-мелкий, почти неощутимый дождь, который, конденсируясь на широких листьях каштанов аллеи, срывался за шиворот огромными холодными каплями. Странно, Они ходили по этой аллее всего раза три, но каждый раз, как по заказу, моросил дождь.

Кажется, Они тогда были в плащах… Да, конечно же, в плащах. И на Ней были Ее любимые туфли: голубой замши, прошитой черными шнурами. Уезжая, Она оставила туфли в прихожей, словно собираясь вернуться. И они стояли там, брошенные, никому не нужные; пока однажды кто-то из гостей, уходя домой в ненастную погоду, не попросил их для своей жены — мол, она сейчас в новых французских и боится, что ее туфли пострадают от воды. И Он разрешил. Но при этом на душе у Него было пусто и больно, будто Он отдал хрустальные золушкины башмачки.

Такую же пустоту и боль Он испытывал каждый раз, когда проходил по каштановой аллее. А в дождь Он там вообще не ходил…


«Да, — подумал я, — о ее туфлях я совсем забыл. А вот аллею помню. Нет, уже не бередят душу воспоминания, когда я иду по этой аллее, но настроение непроизвольно настраивается на тихую ностальгическую грусть, хотя каштаны давно вырубили и на их месте посадили березы. А вот «ячеистая под шоколад» плитка осталась, но теперь никто не даст ее насечкам такое сравнение. Исчез плиточный шоколад с прилавков…»

Я взял несколько блокнотных листочков.


…Состав подали на перрон за полчаса до отправления поезда, и Они чуть ли не первыми вошли в вагон. Зашли в купе, Он задвинул дверь, сели. В зеркале на двери отражалось еще одно купе, и там тоже сидели двое. Он обнял Ее и стал целовать. За ухом, в щеку, в подбородок. Едва касаясь губами, Он ощущал горьковатый привкус хвои. Духи Ему не нравились, впрочем, Ей тоже.

Поцеловать в губы Он Ее не успел. Зеркальное купе резко, со стуком въехало в стену, и в дверном проеме возникла женщина с раскрасневшимся энергичным лицом. Не обращая на Них внимания, она поставила на сидение тяжелую объемистую сумку и что-то крикнула по коридору в конец вагона. Через мгновение к первой женщине присоединилась вторая, мальчик лет шести с автоматом, мальчик лет трех с мизинцем в носу и еще несколько чемоданов и сумок. Мальчишка с автоматом сразу забрался на верхнюю полку, и малыш тут же захотел к нему. Его подсадили, и он, усевшись рядом с братом, стал пускать ртом пузыри, вполне довольный собой. Женщины о чем-то посовещались и вышли, приказав обоим мальчишкам не свалиться.