Девушки пошли рядом впереди, а корнет и Паша Афанасьев тоже рядом сзади.
— Трам… та-та… трам… та-та… там! — тихо и с удовольствием повторял за мотивом корнет.
— Терпеть не могу военной музыки! сказал Паша Афанасьев, брезгливо морщась не потому, что ему действительно были неприятны звуки труб, — в таком прозрачном воздухе все звуки были чисты и приятны, — а потому, что корнет казался ему пошлым и раздражал его.
— Разве? — спросил корнет дружелюбно и высоко поднял брови.
Представьте себе! с иронией ответил Паша Афанасьев. — И звуки какие-то пошлые, и мотивы ваши капельмейстеры выбирают какие-то… черт их знает!.. Скажите, пожалуйста, ведь есть же хорошая музыка!.. А впрочем, у них в каждом звуке слышится, что до музыки собственно никому нет никакого дела, а просто надо увеселять обывателей, — ну, и увеселяют…
— Что ж, — уступчиво возразил корнет, — все-таки приятно, знаете, в такой чудный вечер послушать хорошенький мотивчик.
Паша Афанасьев посмотрел на него с уничтожающим презрением и закусил себе губу.
— Вот, — с удовольствием прислушиваясь, сказал корнет, — оч-чень хорошо… Это из «Гейши»… — с еще большим удовольствием пояснил он и слегка прищелкнул в такт пальцами.
Паша Афанасьев, окончательно искривив губы, посмотрел на него и хмыкнул носом. Лиза повернула голову и серьезно посмотрела на корнета.
— Ну-с, — сказал Паша Афанасьев, помолчав, — итак, мы все осенью двинемся…
— Да… — резковатым и отрывистым голосом ответила Дора.
— Куда? — спросил корнет удивленно.
— В Петербург! — ответил ему Паша Афанасьев, и ему почему-то стало жаль корнета.
— То есть… А Лизавета Павловна? — тем же удивленным тоном спросил корнет, и в его мужественном голосе что-то вздрогнуло.
— Все, все тронемся!.. — сказал Паша Афанасьев. Корнет замолчал, и на его красивом и неумном лице ничего нельзя было разобрать.
— Вы решили, на какие курсы? — деловито спросила Дора.
— На медицинские, конечно! — с жаром ответил за Лизу Паша Афанасьев.
— На медицинские… — серьезно сказала и Лиза.
— Я думаю, тут не может быть выбора! — горячо заговорил Паша Афанасьев, как-то чересчур молодо размахивая руками. — Что такое при теперешних условиях педагогические курсы? Чепуха!.. Учить тому, чему вам хотелось бы, не позволят, а вдалбливать азбуку… слуга покорный!.. То ли дело медик! В его-то дело вмешаться трудно… А какое, в сущности, счастье хоть одного человека спасти от смерти или страданий!.. Глядишь, совсем пропала жизнь и вдруг… ведь это только понять надо!..
Добрые большие глаза Паши от волнения покрылись влагой.
— Да, и притом это самое нужное теперь народу! И медику легче всего пропагандировать! — немного в нос отозвалась Дора.
Музыка оборвалась на высокой ноте резкой и звонкой трубы. Стало тихо. Звезды незаметно высветились над городом, а на бульваре потемнело так, что не видно стало уже лиц. В конце бульвара, под большими липами, вспыхивали папиросы и чуть-чуть белели кители офицеров.
— А впрочем, — проговорил Паша Афанасьев таким углубленным голосом, точно отвечал на свои собственные мысли, — всякий труд есть труд прежде всего… Исполняй честно свое дело, а польза будет… Дело не в том, а в том, чтобы самому зажить настоящей жизнью, чтобы были в ней борьба и победа… Ах, когда я подумаю, что еще два-три месяца и я буду далеко от всех этих сереньких, сытеньких, спокойненьких людишек, от всех их мелких интересиков, — так у меня даже в груди что-то замрет!
Корнет издал какой-то неопределенный, дрожащий звук.
— Что? строго спросила Лиза. Корнет промолчал.
— Главное — учиться, учиться и учиться! — резким голосом, точно считая, и встряхивая головой, проговорила Дора. — В этом сила, в этом все!.. Нам нужны только образованные люди, — довольно дилетантов… С голыми руками в наше время ничего не сделаешь!
— Ну, да, — сказал в темноте голос Паши Афанасьева. — И не только для того, чтобы что-нибудь сделать, а прежде всего для самого себя, для своей личной жизни прежде всего… Надо знать все, чтобы уметь понимать всю красоту и радость жизни!
— Расширить кругозор… — вдруг неестественно уверенным тоном, в котором было слышно что-то робкое и жалкое, сказал корнет.
Все внезапно замолчали, так что стало даже неловко.
Лиза опять посмотрела на корнета, но в темноте не увидела ничего, кроме белевшего кителя.
Паша Афанасьев засмеялся коротко и враждебно. У него уже не было жалостливого чувства к корнету, а было приятно оборвать его и унизить.
— Для корнета христолюбивого воинства и то слава Богу! — шепнул он Доре.
— Н-да… — сказала Дора, и по голосу ее было слышно, что она сдерживает насмешливую злорадную улыбку.
И, оттого что пропало чистое дружелюбное настроение и сменилось мелкой злорадностью и обособленностью, вдруг всем стало уже не так весело, как-то пусто и неловко.
— Пора по домам, — сказал Паша Афанасьев и почему-то вздохнул. Дора зевнула.
— Да-а…
Они все проводили Дору до ворот ее дома и пошли назад втроем. Дорогой Паша Афанасьев спрашивал корнета, читал ли он Ницше и Маркса. Корнет отвечал, что читал; но в голосе его была слышна неуверенность, и когда Паша Афанасьев злорадно спрашивал его, помнит ли он то или то, корнет каким-то мучительно тупым голосом и, дыша через нос, говорил:
— Не помню, право… Кажется, это я пропустил… Знаете, так мало времени свободного…
Лиза серьезно слушала их, и ей было странно, что одно время, еще так недавно, она собиралась замуж за корнета. Теперь она подумала, что этого ни в коем случае не будет, и почему-то ей стало грустно.
Паша Афанасьев остановился у своего дома, а корнет проводил Лизу еще несколько шагов до калитки ее двора. Им было слышно, как Паша Афанасьев, подымаясь на деревянное крыльцо, стучал каблуками, а потом загремел щеколдой.
— До свиданья, Николай Николаевич! — сказала Лиза, протягивая руку.
Корнет взял ее руку и сейчас же выпустил.
— Лизавета Павловна, — вдруг заговорил он дрожащим и странным у такого большого, мужественного человека, слабым голосом, — это, значит, правда, что вы уезжаете?..
Лиза вдруг неприятно вспомнила, как Паша Афанасьев, смеясь, уверял ее, что, когда она скажет Савинову о своем отъезде, корнет вытащит из кармана пушку и сейчас же «безвозвратно» застрелится.
— Еду… — сухо и даже враждебно, как никогда ни с кем не говорила, ответила она.
Корнет помолчал.
Левая нога его в гладко натянутой синей рейтузе сильно дрожала и что-то непонятное, тяжелое и безнадежное давило под грудь.
— Так… — срываясь, выговорил он. — Зачем?..
— Учиться, конечно… — пожала мягкими плечами Лиза и строго посмотрела на него.
— Разве это… непременно надо? спросил корнет.
Лиза не ответила, и ей все страннее казалось, как это она могла думать выйти замуж за такою тупою и ограниченного человека.
— Ну, пора домой… — сказала она холодно. — До свиданья!
— А я, Лизавета Павловна… что ж… пулю в лоб!.. — пробормотал каким-то бессмысленным и тяжелым голосом корнет и совсем не то, что хотел сказать.
— Из пушки? — серьезно спросила Лиза.
— Н-нет… — удивился корнет. — Почему из пушки?
— Так… До свиданья! — сказала Лиза и опять протянула руку.
Корнет хотел еще что-то сказать, но мучительно проглотил и остался один. С минуту он стоял неподвижно, а потом повернулся и тихо пошел по улице, цепляясь шпорами.
Сторож неодобрительно постучал где-то в темноте под забором.
III
Через четыре месяца Лиза Чумакова и Дора Варшавская ехали в Петербург. Паша Афанасьев уехал раньше и должен был встретить их на вокзале. Ехали они в третьем классе.
Была уже осень, и погода стояла серая, дождливая, но еще светлая и тихая. Дождь шел целый день. Все было мокро — и вагоны, и рельсы, и начальники станций; шпалы почернели; проносившиеся мимо вздувшиеся речонки и лужи мелко рябили от дождя. Все было мокро и блестело, точно на каждом желтом листочке, на каждом столбе, на земле, на людях — была своя водяная прозрачная корочка. И все мелко дрожало и струилось под дождем.
Дора сидела на своем месте в вагоне и читала, а Лиза стояла на закрытой площадке у окна и смотрела своими выпуклыми, немного вопросительными глазами назад, где дрожащий за сеткой дождя мокрый, серый горизонт сливался с белым, однообразным небом. И ей все казалось, что оставленный город, отец и мать, Сережа, лаечка, старый дом, все такое бесконечно дорогое, до боли милое, где-то тут, сейчас же за горизонтом, и что если приподняться повыше на цыпочки — увидишь.
— Тра-та-та… тра-та-та… тра-та-та!.. — ритмически, с железной жестокостью стучал поезд, уносясь все дальше и дальше.
— Траррарах!.. — загудел и задрожал мимо высокий железный мост над какой-то большой, желто-грязной рекой. Лиза заглянула вниз и далеко под собой увидела, показавшиеся ей игрушечно маленькими, лодки, барки, тянувшиеся одна за другой, мокрые дрова на барках, серых маленьких людей, что-то ворочавших длинными тонкими шестами, и мутную, широкую, желтую воду, медленно уплывавшую куда-то, крутясь мелкими воронками и струйками водоворотов. Было грязно и печально на этой желтой реке, в размытых желтых берегах, по которым чахло и мертвенно-неподвижно зубились елки и березки. Все было такое чужое, холодное, незнакомое.
Лиза вдруг с ужасом подумала: «Что они там делают?..»
Было непонятно, чуждо, а потому страшно ей то, что делали маленькие незнакомые люди с длинными шестами, куда и откуда текла мутная река, кто и как жил на размытых желтых берегах, за этими зубчатыми елками и березками.
Когда стало смеркаться, Лиза вздохнула, пошла в вагон, где уже зажгли фонари и задвигались бестолковые огромные тени, и села возле Доры.
«Куда мы едем?» — хотела всей грудью, всем существом своим спросить Лиза, но вместо того сказала своим низким, немного ленивым голосом:
— Паша нас встретит, должно быть. Конечно… — ответила Дора.
Она уже давно перестала читать, и ей было теперь тоскливо, страшно и жалко себя в огромном, угловато неуютном вагоне, где копошились, лущили семечки, говорили неестественно громкими голосами, играли на гармонике и сдержанно ругались какие-то новые, странно грязные и озлобленные на что-то люди. В эту минуту та неведомая, полная движения, шума и успеха жизнь, которая давно ярко рисовалась ее жгучему самолюбию, показалась ей несбыточно невозможною, нелепой и жалкой. Она обрадовалась Лизе и, не спуская блестящих глаз, смотрела из своего темного угла на ее знак