— Егор. Ломов, — подумав, парень отчего-то добавил фамилию к имени.
— А я Федор Ильич. Сторожу здешнее помещение. Вот уже двадцать четыре дня.
— А вы… здешний? — спросил Егор и отчего-то смутился.
Этот сторож совсем не похож был на сторожа. Странный какой-то. Честно сказать, Егор таких вообще не встречал. Умные, внимательные глаза, взгляд спокойный, открытый. Этот человек принял его, как равного, без тени насмешки и превосходства… Если он и был сторожем, то каким-то ненастоящим.
— Вообще-то я издалека. Есть один город такой в Забайкалье — Иркутск. Полгода назад в Москву приехал, теперь вот здесь обретаюсь. — Он помолчал. — Ты сюда на каникулы? На дачу?
— Вроде того.
— Понятно. Думаешь, как убить лето? Ты ведь волк-одиночка, так? — он уселся на стул.
— А как вы догадались? — Егор быстро, с удивлением вскинул голову его новый знакомый попал в самую точку.
— Мы с тобой одной крови, ты и я! Так, кажется, звери учили Маугли? Одиночество — это, брат, как запах гари. За версту чуешь… Мы с тобой этой гарью здорово пропитались, только я прокоптился до полной готовности, а тебя только-только на угли бросили. Н-да. — Он опять помолчал, потом улыбнулся горьковатой улыбкой и прочитал: «Молчи, скрывайся и таи И чувства, и мечты свои… Лишь жить в себе самом умей…» Тютчев. Да, брат… А ты умеешь? Небось, думаешь, что умеешь.
— Что? — не понял Егор.
— Понимать себя. Кто ты, какой ты…
— Думаю, что… да.
— А чего так неуверенно? Нет, брат, честно сказать, мало кто это умеет. Вот смотри, что об этих строчках Тютчева Мережковский написал… он взял со стола книжку, раскрыл её, вынул закладку и прочитал:
— «Вот чистейший кристалл того яда, которым все мы отравлены, наиболее противоположная христианству заповедь нелюбви. Страшная заповедь и всего страшнее то, что она не ложь: чтобы полюбить других, как себя, отдать себя другим, — надо сперва найти себя, познать себя, а кто смеет сказать, что он это сделал?»
— Здорово! — вырвалось у Егора.
— Здорово, да. А ты знаешь, кто такой Мережковский?
— Кажется… поэт, что ли…
— Н-да, поэт… он писатель, философ, жил в начале двадцатого века. Хотя этому в школе не учат. Слушай, а что сейчас молодежь слушает? Кто там в музыке современной лидер у вас, у него ещё имя какое-то странное…
— Децл? Есть такой. От него многие тащатся. Я вообще-то рэп не люблю, терпеть не могу всяких дешевых прикольщиков. Правда, особо этим не хвастаюсь — делаю вид, что балдею от них, как и все…
Странное дело: сам себе ведь не хотел признаваться, что под кого-то подстраивается, часто делает и говорит совсем не то, что хотелось… а тут выложил все одним духом!
«Ну и дела… — хмыкнул он про себя. — День какой-то не такой или я не такой… Или все дело в этом заумном стороже?»
— Ну а брейк-данс? Как тебе эта штуковина? Меня, например, это зрелище прямо-таки завораживает…
— Да, обалденное! — согласился Егор. — Но чтобы классно танцевать брейк надо пахать с утра до ночи, а любой физической пахоте я предпочитаю компьютер и книжки. И вообще, с моим ростом и общей хилостью организма акробатикой заниматься не в кайф…
— В чем хилость-то, не пойму?
— Ну, худой, длинный… уже метр восемьдесят два!
— Так это здорово! Вот только мышцы чуть-чуть подкачать — и полный порядок. Ладно, не о том речь. Ты мне вот что скажи: а зачем ты прикидываешься, что рэп тебе нравится? Чтоб не слишком отличаться от стаи?
— Ну… наверное да.
— Видишь, кое в чем мы уже разобрались!
Федор Ильич, очень этим довольный, уселся на подоконник и распахнул окно — в комнате сразу пахнуло прохладой и сыростью. Туман истлел и пропал, соловьиная трель вспарывала немоту ночи, и от звуков этой ликующей песни Егору стало не по себе — он вдруг остро почувствовал свое одиночество.
— Я понял так, что стадное чувство тебя все-таки душит, но ты вполне можешь рвануть вперед и не подлаживаться под серую массу, а их повести за собой, — продолжал Федор Ильич, покачивая ногой. — А хотелось бы этого?
— Чего?
— Быть лидером?
— Н-не знаю. Не думаю.
— О! Вот это уже интересно! Быть лидером — расхожий стереотип успеха. Все хотят, значит и я! А ты — нет, и это хорошо. Старик, а чего ты хочешь?
— Вы как-то… — парень замялся.
— Что, с ходу беру быка за рога? Так иначе и не разобраться! Просто надо иногда разговаривать с собой предельно откровенно. Вопросы задавать.
— Себе?
— А кому же? В этом-то все и дело, что мы чаще спрашиваем о чем-то других, не себя. А ведь сами знаем ответ. Правильный ответ — он внутри, только не всегда вылезает наружу. Надо просто поверить в то, что ты сам знаешь его… Ну так как?
— Что как?
— Чего бы тебе хотелось всерьез, по жизни? В твоем возрасте на такой же вопрос я ответил: всего!
— Вообще-то… честно говоря, не знаю. Ну или… да нет, не важно.
— Ну-ка, цепляй эту мысль за хвост! О чем ты сейчас подумал?
— Да ладно… — парень отвернулся к стене и щеки его заалели.
— Ты говори-говори, не стесняйся. Мне — можно.
— Ну… — Егор поднял голову, взглянул на своего собеседника и подумал что, похоже, ему в самом деле можно доверять. — Я не хочу жить, как все.
— Это как?
— Ну, чтоб все было, как у всех: деньги там, всякие должности, иномарки и прочее. Женщины…
— Вот это здорово: в первый раз вижу парня, который не хочет денег и женщин!
— Да нет, не то чтоб совсем… — тут Егор вконец стушевался и сконфузился.
— Ага, немножко денег все-таки не помешает? И ка-а-пельку женщин! - расхохотался Федор Ильич, откидываясь на спинку стула и показывая ряд ровных белых зубов. — Прости, я смеюсь вовсе не над тобой, скорей над собой. — Он посерьезнел и упершись руками в колени, нагнулся к Егору. — Ты хочешь, чтобы все было настоящее? Без фальши? Чтоб не рвать жилы всю жизнь только ради того, чтоб доказать, что ты не хуже других?
— Я хочу… чтоб было классно! Ну, интересно.
— То есть, сам процесс важнее, чем результат?
— Не знаю. Наверное…
— Да, брат, мы с тобой два сапога пара. Я вот тоже хотел, чтоб жизнь была интересная. И было такое, да! Да, что там, мне казалось, что я сердце города, что во мне — его пульс, его ритм. Мои успехи были его успехами, а мои провалы он ощущал, как свои.
— Как это? — удивился Егор.
— Понимаешь, я режиссер. У меня был театр. Очень хороший театр! О нем знала вся страна и даже многие за её пределами. Знаменитый был театр, скажу я тебе! И я был знаменит. Здорово знаменит! Мой театр мог поспорить с любым столичным — московским, питерским… Блестящая пресса, рецензии в центральных газетах, обзоры в журналах, беседы со мной… Я купался в славе, обо мне снимали телепередачи, и многие известные режиссеры кусали локти, понимая, как им далеко до меня… До моего таланта, удачливости, смелости…
— А потом? — затаив дыхание, спросил Егор.
— Потом я решил, что мне этого мало — пора перебраться в столицу. Болезнь провинциала: в Москву, в Москву… Я бросил театр. Бросил все. Уехал. Меня приглашали на постановку многие, очень многие… я выбрал МХАТ.
— И что?
— А ничего. — Федор Ильич соскочил с подоконника, захлопнул окно и, пошарив в кармане куртки, висевшей у входа на гвоздике, достал смятую пачку «Беломора». — Вот, опять курю, а ведь бросил. Пять лет назад.
— Федор Ильич, а вы… вы правда сами все это бросили: ну, театр, город, все! И вот так рванули на пустое место?
— Понимаешь, все сложно. — Он закурил и стал мерить комнату быстрым упругим шагом. — Можно сказать, что… да, пожалуй, так будет правильно! что я как бы перегорел. Сжег пробки. Что-то внутри щелкнуло и… не в ту сторону меня потянуло. Показалось, что могу больше. Хотел доказать себе, что одолею и это — барьер столичности, эту кривенькую ухмылку столицы: фи, провинция! Думал, перерос свой театр, свой город. Мол, подавай покруче! Дурак!
— Почему? Ведь это нормально, когда хочется большего.
— Да, но что такое большее в творчестве? Больше спектаклей, картин, книг, ролей? Или все же их качество? Да и качество — слово неподходящее. Их живое тепло, понимаешь? А оно появляется, когда кровь свою в них перельешь, когда этим переболеешь… Вот скажи мне, друг милый, что это: если у тебя все внутри замирает, когда ты смотришь спектакль? Когда ты, пускай на пару часов, выламываешься из своей жизни и сталкиваешься с чем-то таким, чего в ней нет, а? Это что, качество — такой вот спектакль? Мастерство режиссера? Нет, старик, это тайна! И как оно получается, никто не знает.
— И даже вы?
— Я хороший ремесленник, я знаю, как поставить спектакль. Но не знаю, почему с каких-то моих спектаклей люди выходят потрясенные, все какие-то перевернутые и… живые, совершенно живые: с них слетает эта защитная оболочка, броня, за которой мы прячемся! Они чувствуют как в первый день, понимаешь! Душа глаза отрывает! А на других спектаклях этого нет. Те же актеры, та же пьеса, а все — не так. Мертвая ткань. Жизни нет. Вот почему это? Я, конечно, кое-что начал улавливать, но…
— Но об этом старались не думать?
— Понимаешь, устал я все время тянуть себя за уши. И так получилось, что тайна театра… я перестал звать её, ждать… Изменил ей. Мечтать перестал. Я забыл про то, что театр — это чудо. Просто устал. А Москва… она меня обломала. Не получилось, да. И это плата, понимаешь, плата за то, что я себе изменил. А верней испугался.
— Чего?
— Что со мной все кончено. Что я выдохся. Что все лучшее: годы, спектакли, женщины — позади. Мне показалось, что я, как пустой стакан. Был полный всегда: вот проснусь, гляжу — полный. И давай глотать. Или цветы поливать — не суть. А однажды раз: проснулся, а там ничего! Думал, источник-то не иссякает. А он взял и издох. Вот от этого я и сбежал испугался, что все увидят. Решил, что встряска, экстрим меня подхлестнут и вперед, в Москву. А она — хлесь по роже! Не вышло, прогнали… Я сторожить. Вот теперь сижу, думаю… «Молчи, скрывайся и таи…» А ты говоришь, интересно… Вы