Теории современного искусства — страница 28 из 40

ого субъекта в чём-то «софист» — а потом софистов смог опровергнуть только Сократ, открывший существование «совести» (его «демон»), а значит, ограничений речи в сравнении с порученной человеку задачей. До Сократа древние греки хорошо знали, что такое стыд, как показывает «Антигона» Софокла, но совесть как форма философской работы над собой была создана Сократом.

У Барбары Кассен, чьи работы и общение с кем меня сделали тем, кто я есть, немало работ наводят на мысль о содержании искусства вообще. Так, у нее есть интересное эссе о личных именах: как она восстанавливает настоящую историю своей семьи, читая надгробные надписи и думая о том, как менялось написание фамилии. Был ли это обычай предков, так писать, или это неустойчивость самого письма, которое производит различные эффекты и допускает графическую вариативность? Этот вопрос для нее оказывается одновременно вопросом о том, как письмо несет память — недостаточно только наших усилий по запечатлению того, что мы запомнили, важно, чтобы само письмо вдруг работало как что-то прямо относящееся к нам. Здесь позиция Барбары Кассен близка «инэстетике» Алена Бадью, утверждающего, что обычная эстетика превращает искусство в объект, тогда как настоящая философия просто смотрит на то, как искусство находит возможность заявить себя.

Старая философия, говорит Бадью, отводила искусству лишь какую-то нишу, и поэтому относилась к искусству с большим презрением, что искусство мало что может в своей нише, только представлять жизнь или как-то ее украшать. Тогда как новая философия, инэстетика, настаивает на том, что искусство всякий раз выламывается из этих ниш, потому что учит по-другому мыслить пространство, по-другому мыслить движение. Например, живопись — это по определению письмо (греческое «зогра- фия», буквально умение «писать животных», «выписывать» их), но живопись при этом выламывается из той ниши, куда мы поместили письмо просто как способ каталогизировать вещи, и выводит из этой ниши само письмо — теперь это повод оказаться внутри события, письмо начинает работать как листовка или агитация. Бадью поэтому ищет и в старом, и в новейшем искусстве по-настоящему неканоническое искусство, например, для него Гюстав Курбе как деятель Парижской Коммуны будет настоящим художником, знающим речь природы и умеющим разговаривать о природе как таковой, а не о нашем употреблении природы.

При этом Бадью исходит из предположения о том, что есть одна природа, а не много природ, вопреки современной антропологии. Он математик, ему важна множественность и многоплановость математических событий, а не то, как устроена природа, он уделяет основное внимание структуре события. Тогда как Барбара Кассен, продолжая Деррида, говорит не о множественности природ, а о множественности языков, что смысл может быть вполне обозначен только тогда, когда он переведен или когда он сталкивается с собственной непереводимостью. Тогда эта невольная остановка смысла, остановка нашего мышления сама становится событием, сама становится тем переживанием, вне которого уже не будет нашего социального опыта. Например, известный термин «жуткое» (Unheimlich) Фрейда означает буквально «не родное», «не домашнее», и тем самым столкнувшись с тем, что не всё мы можем принести к себе в дом или мыслить из своего дома, не вылезая из-за рабочего стола, мы понимаем и как именно мы пользуемся языком, где в нем возникает место для речи Другого.

Немецко-китайская исследовательница Анна Левен- хаупт-Цзин в книге «Гриб на краю света» (2015, рус. пер. 2017) как раз описывает, как в Юго-Восточной Азии существовала особая экономика вокруг сбора грибов шиитаке. Сбор грибов образовал и государственность, и право, и экономические связи, и образ жизни, и образ мышления. Ведь грибы становились и продуктом, и валютой, хранить грибы означало одновременно накапливать капитал и обеспечивать себя едой. Поэтому, в отличие от привычной нам экономики, основанной на обмене, эта экономика была основана скорее на инвестициях, и парадоксальным образом эта странная экономика оказывается ключом к пониманию и критике глобального капитализма, как глобализации всех потребностей. Если в экономике из учебников люди устанавливают ценности, иногда движимые нуждой, а иногда и нет, то здесь, наоборот, грибы диктовали, как ими пользоваться, как жить так, чтобы эти грибы продолжали обеспечивать правильную организацию жизни, собирая космос вокруг себя. Можно сравнить это с тем, как в любой деревне делают припасы, а потом эти припасы объединяют и деревню в голодные годы, или с разными формами «потлача» у народов (например, со свадьбой, на которую копят годами и тратят всё за день, но она устанавливает новый режим социальных связей), или с тем, как водка может функционировать и в качестве калорийного питания, и в качестве валюты.

Или в Москве до и после большой войны существовала такая же голубиная экономика: хотя голубятни требовались министерством обороны для выведения почтовых голубей, но они превратились в что-то среднее между кол лекционированием, спортом, бизнесом — голубей разводили, породистых голубей похищали, поэтому для сохранения голубятен приходилось создавать дворовые боевые группы, и часто голубятней владели бывшие заключенные. Получалась экономика, очень напоминающая ренессансные города с их городскими армиями и кондотьерами, неслучайно страсть к коллекционированию и красоте была так важна для итальянского Ренессанса. Так что не только грибы шиитаке, но и голуби могут становиться основой экономики. Или, как показал уже упоминавшийся Эмиль Бенвенист, так было и в Европе у ее истоков: сначала возникли в языке представления о движимом и недвижимом имуществе, а потом они в результате ряда риторических манипуляций до возникновения риторики стали членить общественную жизнь, появилась политика и экономика так, как мы ее знаем по Гомеру. А до этого овцы могли быть и движимым имуществом, и недвижимым, как основа оседлого хозяйства. И в библейском мире явно скотоводство не требует вычленения скота как специального имущества, скорее, наоборот, забота об овцах является образцом заботы вообще.

Вокруг перевода этой книги на русский язык возник интересный спор. В рецензии на книгу в журнале «Антропологический форум» А. К. Касаткина заметила, что переводчица, Шаши Мартынова, переводила в основном художественную и научно-популярную литературу, но не имеет достаточно опыта по переводу сложных специальных монографий. Поэтому рецензент объявляет перевод неудачным, потому что он ненаучен. Но позиция рецензента как раз показывает, что она, следуя в целом сильной программе, иногда переходит без объяснений к слабой программе и даже к некоторым бытовым соображениям.

Так, рецензент осуждает решение переводчицы перевести encounter как «соприкосновение», а не как «встреча», хотя это термин Ирвинга Гоффмана, также указыва ющий на колониальные контакты, сформировавшие антропологию. Но получается, что, с точки зрения рецензентки, колониальный контакт вдруг становится сам и антропологическим знанием, и основанием для научного решения. Тогда как вариант переводчицы как раз лишен двусмысленного растяжения между бытием и знанием: соприкосновние — это мгновенная реакция, задевающая всех участников, и так вполне можно назвать и колонизацию, с любыми ее, даже самыми страшными последствиями, и научное познание, как соприкосновение с научным вопросом, — поэтому выбранный переводчиком термин хорошо объясняет, что наука имеет дело больше с вопросами, чем с ответами. Впрочем, через абзац, вернувшись опять к сильной программе и заявив, что если книга смотрится в русском контексте довольно одиноко, то можно ее переводить литературно-поэтически, рецензентка поет настоящий гимн переводу. И действительно, это сильная программа — понимать, что, если книга одинока, это не значит, что она уникальна или что нужно срочно перевести сродные книги, но только что она меняет наши представления об уникальности переводческого или интерпретативного дела. Некоторые замечания по переводу можно учесть, но в целом рецензия показывает, что для критики перевода недостаточно только указывать на контексты оригинала: контексты надо уметь создавать на пустом месте, а не только учитывать.

Или в другом сетевом обсуждении переводчицу бранили за то, что она перевела «Wanting their work to matter beyond passive aesthetics» как «Желая что-то менять своей работой, а не бездеятельно упиваться эстетикой», в то время как надо переводить «Желая, чтобы работа имела какое-то значение, помимо чисто эстетического эффекта». Но так можно было бы исправлять, если бы речь шла о «работе» в смысле «письменного сочинения», тогда такая писательская самоирония, не превратится ли напи санная книга в какую-то необязательную завитушку, была бы очень уместна. Но речь идет там о практической работе экологов, которым нужно прослеживать, какие последствия имеют их действия, а не останавливаться на ближайших последствиях. Цзин осуждает не бездельников, которые говорят всё для красного словца, лишь бы красиво звучало, а практиков, которые в какой-то момент отказываются идти вперед, все дальше, чтобы поменять систему, а не отдельные ее параметры, которыми можно любоваться. Можно сделать хорошее дело, на этом успокоиться и любоваться, но это не будет системным решением вопроса. Поэтому критик в чем-то прав, и действительно лучше не противопоставлять два громоздких занятия, что поневоле делает переводной текст вялым, но в чем-то и неправ, потому что Цзин никогда не сведет работу к «какому-то» значению.

Но не только грибы могут запустить вокруг себя самые интересные процессы. Иранский писатель Реза Негаре- стани считает, что в современном мире нефть определяет структуру не только производства и потребления, но и коммуникации и кризисов. Например, в эпоху промышленного производства вирус, такой как испанский грипп, распространялся древовидно, от центра к периферии, от очагов вспышек к дальним областям. А сейчас коронави- рус вдруг вспыхнул во всех областях земли, примерно так же, как нефть может вдруг возникнуть в любом конце земли, не обязательно как не