серого Террора19, который воцарился на всей людской земле, на всех сохранившихся ещё островках публичного пространства. Но всё без толку: Блума, против которого ЛЮДИ задействовали весь этот мощнейший арсенал средств, по-прежнему не удаётся подчинить, несмотря на все отчаянные старания. И за это власть его ненавидит, ведь он – святилище внутри у каждого человека, непроницаемый слой, неопределимая пустота в самой сердцевине, куда невозможно пробраться.
Тут-то и начинается гонка между Блумом и властью, обусловливающая как динамизм последней, так и ускорение всемирного времени. У этого ускорения нет предела вне собственно Тиккуна. И действительно, чем сильнее жизнь Блума закручивается в автономном и деспотичном потоке, чем настойчивей от него требуют участия в общем социальном метаболизме, тем стремительнее он превращается в простой предикат собственной рабочей силы и потребления, и чем больше он подвергается досмотру в процессе Тотальной Мобилизации, тем глубже становится разлом, ограничивающий этот досмотр, – разлом, который и есть не что иное как Блум.
Дурная субстанциальность («Он утратил свою истинную природу, и потому всё становится его природой», Паскаль)20
Несмотря на упорные старания вытеснить и изжить эту мысль, «современный человек» опирается на абсолютную пустоту, и Блум – вот его истина. Однако признаться в этом значило бы мгновенно разрушить всё это общество в целом и уничтожить потусторонний мир[16], который настоятельно выдаётся за «реальность», а потому ЛЮДИ сделают что угодно, лишь бы не замечать этой очевидности. Разве можно представить себе, к каким последствиям приведёт отказ от столь безотрадных и устаревших понятий, как индивид, целостность личности или интересов? Судя по всему, миметический ад, где мы сейчас задыхаемся, оказался однозначно предпочтительнее, чем суровая нагота Блума. Есть некая неизбежность в этой горячечной одержимости, с которой в промышленных масштабах производятся комплекты для сборки людей, расходный личностный материал и прочие истерические субъективности. Вместо того, чтобы присмотреться к пустоте, заменяющей им существование, люди в большинстве своём пасуют перед головокружительной перспективой полного отсутствия идентичности, перед радикальной неопределённостью и, по сути, перед пучиной свободы. Им куда легче утонуть в дурной субстанциальности, к которой их и вправду подталкивает всё вокруг. Вполне ожидаемо, что в пору очередного плохо скрываемого кризиса они найдут в себе какой-нибудь глубоко запрятанный корень, естественную сопричастность чему-либо, какое-то несгораемое своеобразие. Француз, отщепенец, художник, гей, бретонец, гражданин, расист, мусульманин, буддист или безработный – всё сойдёт, лишь бы можно было с горящими глазами кричать на разные лады волшебные слова «Я ТАКОЙ-ТО». Сгодится любая пустая и одноразовая особенность, любая общественная роль, чтобы только застраховаться от собственного небытия. А поскольку никакой органической жизни в таких предварительно пережёванных формах нет, то они тотчас же податливо встраиваются в общую рыночную систему равнозначности и обмена, которая их опосредует и регулирует. Соответственно, дурная субстанциальность подразумевает, что ЛЮДИ передали всю субстанцию органической жизни под контроль Спектакля, и тот служит универсальным этосом для всего райского сообщества зрителей. Но коварство тут в том, что, в конце концов, это лишь ускоряет процесс распада субстанциальных форм существования. Под пляской мёртвых идентичностей, которые методично примеряет на себя человек с дурной субстанциальностью, неизбежно разверзается его внутренняя бездна. То, что должно было скрывать отсутствие индивидуальности, не только ничего не скрывает, но и ещё сильнее расшатывает то, что ещё хоть как-то держалось. Блум побеждает первым делом внутри тех, кто от него бежит.
Растворимая рыба
Хотя дурная субстанциальность и выглядит как сама позитивность, а её царство кажется весьма внушительным, она – ничто, и ни на секунду не перестаёт им быть. У неё нет собственной реальности, как нет и средств к самопроизводству. Как и у производящего её общественного строя, у псевдоидентичности Блума нет основы. Внутри у неё всё – и даже семья, этот внешне субстанциальный институт – служит отражением спектакулярных норм. В ней нет никакой осмысленности. Как только условия неорганического существования нарушаются, искусственно созданная идентичность больше не может найти путь к себе, к своему образу, пригрезившемуся ей в дурном сне, от которого она теперь пробуждается; ведь вне этих зыбких условий существования она не представляет собой ровным счётом ничего. Стало быть, сама дурная субстанциальность выражает полную бессубстанциальность[17].
Террор наименований
В рамках Спектакля бесполезно притязать на субстанциальность. По большому счёту, нет ничего менее подлинного и более сомнительного, чем концепция «подлинности», уже давно ставшая излюбленным оружием Террора наименований, который применяется в Спектакле и с помощью которого тот планомерно опустошает все субстанциальные формы жизни, возникающие в произвольной точке на поверхности общественного пространства. Для этого ему достаточно лишь милостиво присвоить им ярлык, закрепить за ними функцию, вписать их в знаковую систему, с помощью которой он расчерчивает реальность. Таким образом, навязывая каждому индивидуальному живому существу чувство собственной индивидуальности (с формальной и внешней точки зрения), Спектакль отрезает его от внутреннего содержания, порождая в нём неравенство, отличия. Он заставляет самосознание видеть в себе объект, овеществлять себя, воспринимать себя как другого. В итоге оно поневоле оказывается в непрерывном бегстве, в постоянном разрыве, лишь усиливающем императив для тех, кто противится смертоносному покою и не желает отказываться от содержания. Настойчиво внедряя во все проявления жизни ярлыки и наименования, а с ними и тревожную рефлексивность, Спектакль безостановочно вырывает мир из его непосредственности. Иными словами, он создаёт и воссоздаёт Блума. Быдло, которое воспринимает себя как быдло, – теперь уже не быдло, а Блум, который играет в быдло, и неважно, знает он об этом или нет. При нынешнем господстве вещей нам запрещено надолго отождествлять себя с каким-либо конкретным содержанием, мы можем быть лишь движением, которое нас из него вырывает. И Блум – детище такого разрыва, вечно незавершённый результат бесконечного процесса отрицания.
Sua cuique persona[18]
Вопрос о том, что в данной реальности маска, а что нет, не имеет смысла. Сейчас попросту смешно притязать на место по эту сторону Спектакля, по эту сторону вида раскрытия потаённого, при котором внешние признаки любого явления не имеют ничего общего с содержанием, то есть превращаются в маску. В этой личине, именно в личине как таковой, и заключается истинность Блума, иными словами, под личиной ничего нет или даже – что в свою очередь сулит куда более непосредственные перспективы – под ней скрывается Ничто. Маска стала единственной разновидностью действующих лиц во всемирной комедии, спрятаться от которой рассчитывают ещё разве только Тартюфы, однако это не значит, что истины больше не существует, просто она теперь тоньше и острее. Фигура Блума находит своё высшее и в то же время ничтожнейшее выражение в языке лести, и при такой двусмысленности нужно не ныть и не радоваться, а расчищать путь к её преодолению. «Но здесь самосознание видит, что достоверность его как таковая есть то, что в наибольшей мере лишено сущности, что чистая личность есть абсолютная безличность. Дух его благодарности есть поэтому чувство и этой глубочайшей отверженности и глубочайшего возмущения. Так как само чистое “я” созерцает себя вне себя и разорванным, то в этой разорванности в то же время распалось и погибло все, что обладает непрерывностью и всеобщностью, что носит имя закона, добра и права» (Гегель)21. Царство ряженых всегда свидетельствует о закате царства. А потому не стоит срывать маску с власти, ведь та во все времена боялась ночи, дикости и непредсказуемости, с которыми сопряжено вторжение масок. Плохо в Спектакле скорее то, что лица в нём, окаменев, сами стали похожими на маски, и что некий центральный орган заделался распорядителем метаморфоз. Живыми останутся те, кто доверится словам безумца, который с дрожью в голосе изрёк: «Счастлив тот, кого отвращение к пустым и пресыщенным лицам заставит скрыть лицо под маской: он первым почувствует пьяный угар всего того, что до смерти отплясывает на катаракте времени» (Батай).
«Человек – существо нерушимое, которое может быть бесконечно разрушаемым»
Блума следует трактовать в свете этого туманного высказывания Бланшо, а также комментария, которым его снабжает Джорджо Агамбен22. Очевидно, что Блум, олицетворяющий позитивное выражение крайней степени лишения, оказывается образцовым порождением Спектакля. Но в то же время он как чистое внутреннее ничто являет собой неукротимую инаковость, перед которой Спектаклю приходится сложить оружие. Террор наименований не способен переварить отсутствие содержания, но и отрицать то, что и так уже ничто, он тоже не может. Такая инаковость представляет огромную опасность для Спектакля, поскольку это инаковость самой основы того, что он основывает. Блум – «эта ночь, это пустое ничто, которое содержит всё в своей простоте» (Гегель)23, эта разновидность чистой тревоги – и есть та основополагающая неопределённость, обусловливающая все возможные определённости, недосягаемая внутренняя бездна, на которой зиждется царство разделённого внешнего мира. Блум – это