Тернистый путь — страница extra из 1

ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ

АБИТУРИЕНТ ТОМА И ЕЕ МАМА

I

Кое-как, на троечку, одолев десятый класс, отплясав выпускной бал в новом модном казакинчике, шелковые брючки клеш, Тома спустя некоторое время объявила родителям, что ни в какие институты поступать не намерена, а пойдет работать… в торговую сеть!

— Меня Алик Зиберов обещал устроить, у него родной дядька важная торговая шишка, он может меня и в «Готовое платье» сунуть, и в «Галантерею», и даже в «Головные уборы».

Выслушав волеизъявление дочки, папа в полной растерянности поставил на стол уже поднесенный ко рту стакан с чаем и испуганно поглядел на маму.

Мама замахала на Тому руками, закричала:

— Ты в общей десятилетке училась, а не с торговым уклоном! И думать не смей!

— Здравствуйте! Уже и «думать не смей»! Я, между прочим, все-таки взрослый человек, а не табуретка, которую куда хочешь, туда и поставишь!

— Да, ты взрослый человек, — с убийственной, как ей казалось, иронией сказала мама, — но ты не самостоятельный человек. Ты обязана считаться с волей родителей, которые тебе дали буквально все, от этих брючек до среднего образования включительно… Все подают в разные институты, все стремятся приобщиться к какой-нибудь науке, потому что без научной подготовки взрослый самостоятельный человек не может хорошо — в любом смысле хорошо, слышишь, Томка?! — устроиться в жизни, а ты…

— А я не способная к наукам. Я вам это десять лет доказывала своими отметками!

Мама поглядела на папу и с крика перешла на трагический полушепот:

— Отец! Почему же ты молчишь? Скажи ей!

— Доченька! — стал примирительно мямлить папа. — Мать тебе добра желает Сейчас время такое, в торговле тоже теперь без диплома никуда не пробьешься.

— А я и не собираюсь никуда пробиваться. Меня абсолютно устраивает высокий пост продавца.

— А почему ты, собственно, решила, что способна занять этот высокий пост?

— Во-первых, потому, что я — языкатая! — усмехаясь, сказала Тома. — Я могу самого нахального покупателя отбрить. А во-вторых, если серьезно говорить, то у меня натура активная, динамичная, мне нужно, чтобы дело, которое я буду делать в жизни, было интересным, живым… А торговать — это интересно. Я не халда, я буду работать честно, хорошо… Мама, не глядите на меня страшными глазами! Я же не арбузами и не газировкой буду торговать на улице, а высококачественными промтоварами, в том числе и импортными в магазинах люкс!..

Мама горестно всплеснула руками, а Тома, совсем уже откровенно поддразнивая ее, сказала:

— Чем плохо? Стоишь за прилавком… или прохаживаешься в изящном халатике, с прической…

— Вот-вот! Как заводная кукла… с обязательной улыбкой.

— А разве это плохо — улыбаться? Тем более если покупатель не старый козел, а мальчик ничего себе. Пожалуйста, буду улыбаться! Улыбка у меня обаятельная, все говорят. Все время на людях, в движении. Как в кино!

— Как в кино! — подхватила мама с той же скорбной горечью. — Вон твоя подружка Нинка будет ученым-киноедом… то есть киноведом, она уже отнесла документы в институт. Вот это действительно как в кино! А ты!..

— Господи, нашла кого в пример ставить — Нинку! Самая умная девчонка в классе, круглая отличница.

— У нее отец простой шофер, а у тебя все-таки ответственный работник — заместитель директора автобазы.

— Ну, это, положим, не играет значения! — сказал папа, изнемогавший от жгучего желания поскорее покончить с неприятным разговором и подсесть к телевизору: скоро должна была начаться передача хоккейного матча.

— Между прочим, папа не имеет высшего образования, — как бы вскользь заметила Тома, — и тем не менее на жизнь ему грех жаловаться. А ты сама, по собственному желанию, бросила свой институт!

— Бросила! — снова закричала мама. — Дура была, потому и бросила — по милости твоего отца. И что я из себя сейчас представляю? Верную супругу и добродетельную мать! А кому это нужно? Если бы я институт не бросила, у меня вся жизнь иначе бы могла сложиться.

— Постеснялась бы такое говорить при ребенке! — проворчал папа, а мама вдруг заплакала в голос, с подвыванием на высоких нотах.

Тома поднялась из-за стола и ушла к себе, сказав в дверях:

— А все-таки я своего добьюсь!

II

И не добилась — сдалась через неделю, не устояла перед материнскими слезами и заклинаниями.

— Хорошо, хорошо, буду поступать, только не плачьте. Мне безразлично куда, можете сами выбирать.

Институт для Томы мама подобрала негромкий, малоизвестный, узкого профиля. Ей казалось, что широкие массы абитуриентов туда «не полезут».

С нескрываемым отвращением Тома взялась за учебники — надо было готовиться к экзаменам

Сдавать документы в институт мама и дочка пошли вместе. Пока Тома оформляла свои дела в канцелярии, мама успела перезнакомиться с добрым десятком других мам, пап, бабушек и дедушек, сидевших в тревожном ожидании на скамейках в институтском дворе. Оказалось, что экзаменаторы тут строгие, наплыв абитуриентов огромный. Все трудно, все неясно, все зыбко. Боже мой, что же будет с Томкой, что?!

К маме подсела пронзительная брюнетка уже в годах, похожая на кондора: маленькая головка, нос крючком, из низкого ворота белой пушистой кофты торчит длинная, худая, зобатая шея.

Брюнетка сказала, что ее зовут Марта Ибрагимовна, и деловито спросила:

— У вас здесь сын или дочь?

— Дочь!

— У меня тоже дочь. Ваша первый раз держит?

— Первый! — вздохнула мама. — А ваша?

— Третий. И каждый год в разные институты. Жуть! Мы с ней ветераны, у нас — опыт.

— Поделитесь, пожалуйста… если можно, — робко попросила мама.

Кондор покрутил шеей, поглядел по сторонам, прошипел:

— Пока не смажете — не поступит!

— Я вас не понимаю. Кого? Чем?

— Вы что, маленькая?!

— Я бы, пожалуй, пошла и на это, — сказала мама, ужасаясь тому, что она говорит — Но я не знаю, как это делается… и вообще я тут как в лесу!

Кондор подсел поближе.

— Вы мне понравились. Я вам помогу. Поделюсь с вами одним человечком, так и быть! — Она сунула маме в руку бумажку, сложенную вчетверо. — Возьмите! Тут его телефон. Он может все это устроить. Захотите ему позвонить — звоните, не захотите — не звоните. Если будете звонить, скажите: от Марты Ибрагимовны. Я лично в него свято верю, а я тертый калач… Ой, кажется, моя уже возвращается!

Кондор поднялся со скамейки и бесшумно воспарил навстречу юной гурии с черными прямыми волосами, обрамлявшими глазастое, красивое, бесподобно глупое личико.

III

Человечка, который «может все это устроить», звали Константин Сергеевич.

— Я — полный тезка великого преобразователя театра! — сказал он несколько напыщенно, представляясь маме.

Она принимала его днем, когда ни Томы, ни папы дома не было. Пухлый, бритый, очень подвижный, весь лоснящийся, словно его только что выкупали в оливковом масле, он понравился маме тем, что избавил ее от необходимости объяснять деликатную суть дела, а сам сразу «взял быка за рога».

— Мне все ясно! — сказал тезка преобразователя. — Ваша девочка перетянуть проходной балл не сможет, она может только не дотянуть. Следовательно, девочку нужно дотянуть. Кто может дотянуть в данном конкретном случае? Только товарищ Иванов.

— Как его зовут? — спросила мама.

— А что?

Мама порозовела.

— У нас в институте был студент… мой однокурсник Вася Иванов, он за мной ухаживал… даже был влюблен. Потом я потеряла с ним всякую связь.

Тезка преобразователя закусил нижнюю губу и подумал.

— …Инициалы нашего Иванова — В. И. Допустим даже, что он Вася. Но вряд ли это тот Вася. Такое прямое попадание маловероятно. У нас в городе Васи Ивановы могут заселить целую Бельгию… Ну-с, значит, так: задачу будем решать в два этапа. Первый — информационно-разведывательный. Надо выяснить, берет В. И. Иванов или не берет, — простите мне вульгарный примитив в постановке этого вопроса. Если не берет — адью и привет! Если берет, то сколько? Затем начинается второй, самый главный этап. Вы мне вручаете необходимую сумму…

— Под расписку! — пискнула мама.

Тезка осуждающе, но с мягкой, все понимающей улыбкой покачал головой.

— Мадам, мы вступили на стезю, которая требует взаимного доверия от обеих высокодоговаривающихся сторон. Если вы мне не доверяете, я беру свой головной убор и тихо удаляюсь, ни о чем не рассуждая и никого не осуждая.

Пухлая лапка потянулась к лежавшей на столике перед диваном ядовито-клетчатой каскетке, но мама перехватила ее и, прижимая к своему более чем роскошному бюсту, сказала:

— Ради бога, простите меня! Я больше не буду. Я согласна на все ваши условия. Но все-таки узнайте — он Вася или он не Вася!

IV

Оказалось, что он — Вася. И что он берет. Но тот ли это Вася? В глубине души маме очень хотелось, чтобы этот Вася был не тот, не ее институтский весельчак и красавчик Вася Иванов.

Тайком от папы она сняла со своей сберкнижки крупную сумму и, трепеща, вручила ее Константину Сергеевичу вместе с заранее обусловленным его гонораром — двадцать пять процентов от «суммы вручения».

Через два дня тезка преобразователя позвонил маме по телефону и, шумно, по-собачьи, дыша в трубку, сообщил, что «операция прошла хорошо» и что «профессор надеется на благополучный исход».

Начались экзамены.

По английскому языку Тома неожиданно для себя самой схватила четверку. Это ее озадачило.

— Не знаю, что на меня накатило! — рассказывала она маме. — Я как в припадке была. Еще бы чуточку поднажать — и пятерка!

— Вот видишь! А ты уверяла: не дотяну! Не так страшен черт, как его малюют!

Маму продолжала мучить загадка Васи. Тот? Или не тот?

В конце концов она не выдержала, узнала номер служебного телефона В. И. Иванова и позвонила ему в институт из будки-автомата на углу.

— Кто это говорит? — строго спросил звучный баритон, вроде бы знакомый, но не настолько, чтобы сразу стало ясно: тот!

Мама назвала свою фамилию — по мужу.

— Что вам угодно?

Почти теряя сознание от смущения, неловкости и страха, мама с трудом выдохнула в трубку:

— Скажите, вы… Вася?

На том конце провода раздался смешок — короткий, негромкий, единственный в своем роде. Тот!

— В известном смысле Вася. А вы? Кто вы?

— А я… Ниобея!

(Это он, милый насмешник, так называл ее тогда, — у нее глаза были на мокром месте, и она часто пускала слезу по любому поводу, стоящему и нестоящему.)

Трубка молчала. Минуту?! Вечность?!

— Таня, неужели это ты… то есть вы?

— Я, Вася!

— Вы… ты замужем, я надеюсь?

— Замужем. А ты, то есть вы?

— Тоже замужем… то есть… женат!. Ниобея! Не верю своим ушам! Как ты… то есть как вы меня обнаружили?

— Вася, мне надо с вами повидаться. По одному делу. Я к вам приду, и мы обо всем поговорим. Хорошо?

Снова молчание. И уже сухо, почти официально:

— Я принимаю завтра от трех до пяти!

V

Все было ужасно! И то, как она поднималась по лестнице с трепыхающимся сердцем, с остановками через каждые пять ступеней, с вытаскиванием из сумочки ручного зеркальца, в котором отражалась пылающая клюква ее щек и носа, с запудриванием клюквы — проклятая ягода постепенно приобретала некрасивый сизый оттенок. И, наконец, ее появление в кабинете В. И. Иванова! Он поднялся ей навстречу из-за стола, статный, интересный, виски седые, окинул ее громоздкую фигуру, всю — от головы до ног — цепким, оценивающим мужским взглядом, и мама прочла в его глазах легкую усмешку Разговора у них не получилось — какие-то сплошные междометия. Он первый спросил ее:

— А какое дело у вас ко мне, Татьяна Михайловна?

Мама сказала:

— Моя девочка держит экзамен в ваш институт Как вы думаете, она… пройдет?

Он усмехнулся, пожал плечами.

— Это зависит только от нее само№

Тут бы ей встать, попрощаться и уйти, а ее бес попутал, и она вдруг с какой-то развязной, пошлой игривостью, этак небрежно, даже нахально спросила:

— А разве мой посол у вас не был, Вася? Он должен был вручить вам свои верительные грамоты!

Он помрачнел, нахмурился.

— Какой ваш «посол»? И что это за «верительные грамоты»?

Он такой, пухленький. Его зовут Константин Сергеевич, как великого Станиславского. А грамоты… — тут мама с той же невыносимой игривостью хихикнула, — грамоты у него… бумажные. Я, Вася, думала, что вы…

— Никакого посла у меня не было! — жестко сказал Вася. — Но если бы такой посол появился у меня в кабинете, он бы вылетел отсюда пробкой… вместе со всеми своими грамотами…

И замолчал, тяжело дыша.

Мама встала и пошла! В дверях обернулась. Взгляды их встретились, и теперь — мама готова была поклясться в этом! — в Васиных глазах она прочла жалость. И это было самое ужасное!

— Вася, — сказала мама, — Василий Иванович… даю вам слово… только ради дочери!

Он ничего не ответил, молча придвинул к себе папку с бумагами и опустил голову.

Когда мама спускалась по лестнице, едва передвигая непослушные ноги, на нее налетел кондор. Лицо у Марты Ибрагимовны выражало тревогу и страх. Она, видимо, хотела что-то важное сказать, но мама отмахнулась от нее. На улице из первого попавшегося автомата она позвонила по телефону тезке преобразователя.

Ей долго не отвечали. Потом отозвался веселый мужской голос:

— А Константин Сергеевич уехал!

— Уехал? Странно! Не знаете — куда?

— Точно мне известно лишь то, что он уехал в тюрьму, но в какую именно, я не знаю.

В тюрьму! Боже мой, этого еще не хватало! Скорей, скорей домой!

Дверь открыла Тома. Ее хорошенькая хитрая мордашка сияла от счастья. Заражаясь дочкиной радостью, все забыв, мама спросила:

— Пятерка за сочинение, да?

— Не угадала, мамочка!

— Четверка?!

— Двойка! Но честная, моя родимая двоечка! На другие экзамены теперь можно не ходить. С двойкой меня все равно не примут. Мама, ты, пожалуйста, только не огорчайся, значит, это моя судьба!

— А, мне теперь все равно! — сказала мама и заплакала в голос, с подвыванием на высоких нотах.

ИЗ РАССКАЗОВ ТЕРТОГО КАЛАЧА

1. САРАЙЧИК

Началась вся эта эпопея с того, что пришел ко мне на прием молодой кудлатый гражданин с бородой супермодного покроя, до глаз.

— Здравствуйте! — говорит. — Позвольте представиться: я скульптор, или, как раньше говорили, ваятель, Генрих Носков.

— Очень приятно, товарищ ваятель! Какая у вас нужда к нам?

— Нужда небольшая. На задворках соседнего с нашим дома затерялся пустующий дровяной сарайчик. Он принадлежал ранее некоей Рысиной, пенсионерке, а сейчас стал ничейным: дом давно на центральном отоплении, а пенсионерка Рысина ни в каком отоплении больше, увы, не нуждается. Я прошу передать этот сарайчик мне, я буду хранить в нем свои производственные материалы — глину, гипс, камень и прочее. Мастерская у меня есть, а вот такого сарайчика-склада нет. Он мне нужен до зарезу… Тут у меня на бумаге все это изложено, как полагается.

Вижу — у человека действительно нужда. Почему не помочь? Говорю:

— Ваше заявление, товарищ Носков, будет рассмотрено. Но для этого вы должны представить нам справки: с места работы, с места проживания, план двора, в котором затерялся сарайчик, заключение пожарной инспекции, бумагу от домоуправления, чей сарайчик, о том, что они не возражают передать сарайчик вам в эксплуатацию… Пока как будто все, а там — посмотрим!.

Он побледнел, но взял себя в руки.

Хорошо, представлю. Только очень прошу не тянуть с моим делом. Я вас за это увековечу для потомства если не в мраморе, так хоть в гипсе. Изваяю вас, если пожелаете!

Отвечаю ему в духе назидательного легкого юмора:

— Очень польщен вашим предложением, тем более что меня еще ни разу не ваяли, но… Не надо, товарищ Носков! Мы здесь сидим не для того, чтобы нас гипсовали творческие работники. Приносите справки!

Ушел он. Через два дня приходит на прием гражданин средних лет, даже ниже, в молодежном пальтишке клетчатом, шапка меховая — крашеный кролик под водяную крысу, ондатру.

— Здравствуйте! — говорит. — Позвольте представиться: я артист концертного ансамбля Серафим Ледыкин. Еще не заслуженный, но намечен к представлению. Буду очень рад, если вы посетите концерт с моим участием.

С этими словами кладет ко мне на стол два билета Я их ему тут же возвращаю:

— Большое спасибо, но мы по концертам не ходим — и времени нет, и нарзан, как говорится, уже не тот. Мы дома на вас полюбуемся, по телевизору, если покажут. Какая у вас нужда к нам, товарищ артист?

— Нужда небольшая! На задворках дома, в котором я проживаю, затерялся пустующий дровяной сарайчик.

Выкладывает все, что я уже знаю, про сарайчик покойной пенсионерки Рысиной и в заключение говорит:

— Я прошу передать сарайчик мне. Я обзавожусь «Запорожцем» и намерен превратить этот сарайчик в какой ни на есть гараж. Все же машина будет стоять не под открытым небом… Тут у меня в заявлении все это изложено как полагается.

Вижу — у человека действительно нужда — и думаю… сказать ему, что есть еще один претендент на сарайчик пенсионерки Рысиной, или не сказать?

А он сам мне говорит:

— Я знаю, что на мой сарайчик целится некто Носков, называющий себя ваятелем. Но, во-первых, он живет не в нашем доме, а в соседнем, а во-вторых, надо еще посмотреть, что он там ваяет Может быть, он такое наваял, за что нас с вами по головке не погладят!

Отвечаю артисту в духе сдержанной иронии:

— За то, что Носков наваял и еще наваяет, он ответит перед господом богом в лице Союза художников, членом коего, как мы выяснили, он состоит Это нас не касается, мы из другого ведомства. То, что он живет не в вашем доме, а в соседнем, тоже неважно. А вот то, что он первый подал заявление на ничейный сарайчик, некоторое значение имеет… Принесите соответствующие справки, товарищ Ледыкин, — будем решать это дело со всей объективностью.

Он побледнел, но взял себя в руки.

Справки я принесу, но имейте в виду, что я до самых высших верхов дойду, но добьюсь, чтобы сарайчик отдали мне!

Только ушел артист — появляется довольный, улыбающийся ваятель со своими справками.

— Получайте! Эта — от пожарников, эта — от домоуправления, чей сарайчик, эта — от Гоги, эта — от Магоги…

Я его пожалел и сказал про претензии артиста Ледыкина. Он весь затрясся.

— До самых высших вершин дойду — не отдам сарайчик этому халтурщику!.

Борода дыбом, в глазах — пламя. Страшно смотреть..

Вот тут-то и развернулась на полную мощность эта самая сарайчиковая эпопея Что ни день — ко мне поступают бумаги от разных авторитетных учреждений: в одной бумаге просят сарайчик отдать ваятелю Носкову, в другой — артисту Ледыкину. Потом начались телефонные звонки. Один авторитетный товарищ звонит и басом хлопочет за артиста, другой — баритоном — за ваятеля. Что делать? Отдать сарайчик ваятелю — обидится покровитель артиста, авторитетный товарищ Степан Степанович; передать сарайчик артисту — рассердится не менее авторитетный товарищ Степан Петрович, меценат ваятеля. Вот тут и крутись волчком между двух Степанов!

Крутился я, крутился, а потом не выдержал и пошел за советом к своему непосредственному начальству — мудрейшему Егору Борисовичу.

Так, мол, и так, Егор Борисович, не хотел вас беспокоить по такому пустяку, но пустяк-то он пустяк, да подкладка у него не пустяковая. Рассказал ему все как есть, вопросил совета

Егор Борисович смотрит на меня в упор, я смотрю на него. Вижу — глаза у него смеются.

Стара, говорит, стала, слаба стала, на пенсию тебе пора, Александр Лукич. Тертый Калач, а перед таким пустяком спасовал Смотри, слушай и учись!

Снимает телефонную трубку, набирает номер:

— Сергей Николаевич, ты? Егор Борисович беспокоит. Здорово!..

Как только он это имя-отчество назвал, я все сразу тут же и скумекал.

Сергей Николаевич — это глава параллельного с нашим управления: оно занимается исключительно благоустройством и озеленением городских дворов, а мы — исключительно эксплуатацией дворовых строений. Между нами порой возникают конфликты, но в общем стараемся шагать дружно, не сбиваясь с ноги.

Егор Борисович между тем продолжает:

— Сергей Николаевич, просьба у меня к тебе большая, считай — личная. Во дворе дома (я подсказываю адрес) затерялся ничейный сарайчик, пришли завтра хорошего парня с бульдозером и снеси его к чертовой бабушке… Нам? Нам не нужен!.. Можешь цветочков там посадить или кустик какой-нибудь. Или вот что: там по соседству живет ваятель — ну, скульптор, понимаешь! — по фамилии (я подсказываю: «Носков») Носиков, попроси его — он на общественных началах наваяет тебе какого-нибудь там пионерчика с горном или девочку со скакалкой — в общем, что-нибудь такое, легкое и возвышенное. Поставишь фигурку на месте сарайчика — и вся недолга. Лады?.. Спасибо! Что тебе будет надо, звони, в долгу не останемся!..

На этом эпопея с сарайчиком и закончилась. Некоторое время еще продолжали поступать бумаги и раздавались телефонные звонки — по инерции, потом все стихло.

А с ваятелем Носковым мы тем не менее подружились. Он сейчас готовит мой бюст на свою выставку Так и хочет назвать свое произведение — «Тертый Калач». Я не возражаю, тем более что действительно собираюсь уходить на заслуженный отдых и это название ничем и никак не может мне навредить.

2. НА СОБСТВЕННОЙ МИНЕ

До своего ухода на пенсию работал я в одном почтенном городе, известном своими славными литературными традициями, в одном толстоватом журнале, на должности скромной и малозаметной… не будем уточнять, на какой. В конце концов, лишь одно место, как известно, красит человека, а не наоборот — только что обработанная малярами скамейка в сквере, на которую они забыли положить плакатик с надписью: «Осторожно! Покрашено». Прошу прощения за эту небогатую остроту.

Редактировал журнал некто Сугубов Андрей Петрович — представительный мужчина, лоб как у древнегреческого философа, брюхо Фальстафье, голос зычно-повелительный. В редакции у нас его звали просто Сократ.

Я в редакции дружил с молодым писателем Юрой Топчиковым, он у нас заведовал прозой и, ценя мой житейский и редакционный опыт, частенько давал мне читать сочинения, поступавшие в журнал и казавшиеся ему сомнительными.

— Прочтите, Терентий Терентьевич, и скажите мне свое мнение. Что я должен, по-вашему, ответить автору — «да» или «нет»!

Я прочту и говорю:

— Дорогой Юрочка, во дни моего невозвратного золотого детства играли мы, дети, да и взрослые вместе с нами, в такую незамысловатую игру — в фанты. «Барыня прислала сто рублей. «Да» и «нет» не говорить, черного и белого не покупать». Вот и вы сыграйте в фанты с этим автором: не говорите ему ни «да» ни «нет», а рукопись верните «на доработку».

Юра вздыхает:

— Они все хотят конкретных указаний, Терентий Терентьевич: что именно надо доработать, зачем и для чего!

— Мало ли чего они хотят! Он творец прекрасного? Творец! Или считает себя таковым. А прекрасному нет конца, отсюда вывод: доработка — дело священное! Впрочем, шучу!..

Однажды прихожу я в редакцию и вижу такую картину: сидит Юра Топчиков за своим столом, читает толстенную рукопись и не то мычит, не то стонет, покачивая корпусом так, словно у него печенка разыгралась.

Поздоровался, спрашиваю:

— Что с вами, Юра? Заболели?

— Здоров, как телок на выпасе!

— Почему же тогда вы так страдальчески мычите?

Отвечает:

— Я потому так страдальчески мычу, что не знаю, что делать с рукописью романа Серафима Культягина «Большие температуры».

— Отдайте ему его «Температуры» на доработку, и пусть он ее или снижает, или поднимает — это уж его дело!

— Не могу. Сократ требует, чтобы я немедленно сдавал Культягина в набор. Он убежден, что мы угадаем с его романом прямо в сердцевину яблочка. Роман на производственную тему, в нем тьма терминов, которых я не знаю и не понимаю, да и конфликт построен на некоей, образно говоря, «гайке», которую герой романа поворачивает, допустим, налево, когда обычно ее поворачивают направо, и выигрывает бой с консерваторами и трусами. Я не консерватор и не трус. Но, может быть, «гайку» по технике надо… того… действительно направо, а?..

— Дайте роман специалистам на отзыв, они вам эту символическую гайку разъяснят досконально. Чего проще!

— Я же вам говорю: Сократ требует немедленной сдачи в набор! Будь проклят тот день, когда я согласился пойти на штатную работу!..

Роман Культягина толкнули в очередной номер и стали ждать появления хвалебных рецензий в периодической печати. Но они что-то не появлялись. Потом поползли неясные слушки, что, дескать, Сократ попал… но не в сердцевину яблочка, а в большой просек.

В тот памятный день я пришел в редакцию не к двум часам дня, как обычно, — с предварительным заходом в пивной бар на нашей улице, место наших постоянных встреч и свиданий, — а к одиннадцати утра. Сердце-вещун утром рано простучало: иди, Терентий!

Пришел и застал в редакции большой переполох с тревожным мушиным жужжаньем в каждой комнате. Что такое? Я — к Юре Топчикову:

— Что случилось, Юрочка?

— Случилось то, что должно было случиться! — довольно спокойно говорит Юра. — Нам крепко выдали в газете за «Температуры» Культягина. Именно за то, что меня и смущало, — за техническую неграмотность. Статью написал критик Волченков, я его знаю — способный парень. Он нам всыпал по первое число. Не надо, мол, было публиковать сырую, недоработанную, хотя и где-то интересную вещь. Сократ приказал «свистать всех наверх». Идемте!

— Меня же не звали, Юрочка!

— Ничего, пошли!

Совещание в кабинете редактора началось сравнительно тихо и мирно, а кончилось скандальным штормом в двенадцать баллов. Сократ выступил первым, он сказал, что критик Волченков перегнул палку и раскритиковал интересный — «это он сам признает!» — роман за мелкие, в сущности, огрехи, что он выплеснул вместе с водой из ванночки самого младенца, что надо поставить критика Волченкова на свое место и что он уже говорил «кое с кем» и его «поддержали и одобрили». Кое-кто из наших работников, подхалимствующих перед Сократом, провел свою арию ему в унисон. А потом слово попросил Юра Топчиков, и тут ветер стал крепчать.

Говорил он примерно так:

— Сейчас, когда повышение качества продукции является главной задачей нашей промышленности, вы, Андрей Петрович, пытаетесь замазать и оправдать недостатки литературного произведения, написанного на так называемую производственную тему. Куда это годится! Статья Волченкова — правильная статья, я несу свою долю ответственности за то, что не возражал против опубликования у нас в журнале сырого романа Серафима Культягина, но и вы не должны петлять, как заяц. Имейте мужество признать свою ошибку.

Сократ слушал Юру, не прерывая его, только постукивая костяшками пальцев по столу, багровея и надуваясь, как разгневанный индюк.

Потом он поднялся и сказал:

— Ответьте мне, Топчиков, как поступал капитан корабля, захваченного бурей в открытом море, обнаружив на борту бунтовщика?

— Он вешал его на мачте или высаживал на необитаемый остров, — с вызовом ответил ему Юра. — Повесить вы меня не можете, а с вашего корабля я сам сойду И не на остров, а на материк. Могу хоть завтра подать заявление.

— Сегодня! Немедленно! — прохрипел Сократ.

Юра встал и вышел из редакторского кабинета.

Через два-три дня в редакцию к нам явился вольнонаемный критик Пичужников, известный в нашем городе как мастер литературного скандала. Писания его отличались всегда удивительной злобностью, наши остряки уверяли, что для поддержания в своем ветшающем организме этой злобы Пичужников питается сырым мясом молодых поэтов. Он согласился написать редакционную статью без подписи и разделать Волченкова под орех, но попросил дать ему его «досье».

— Помнится, Волченков когда-то допустил в одной своей статье какие-то ошибки?

Ему сказали:

— Это было очень давно, Тимофей Аметистович, все забыто.

— В литературе ничего не забывается и ничего не прощается! — веско сказал Пичужников.

Теперь я позволю себе перейти сразу к эндшпилю этой сложной партии.

Статью, написанную Пичужниковым от имени редакции, Сократ опубликовал в очередном номере журнала, умолив типографию задержать его выпуск на десять дней.

Это был шедевр бездоказательной и злобной демагогии.

Сократ торжествовал, но очень недолго. Через два дня в газете безо всяких комментариев было опубликовано письмо… Серафима Культягина! Автор «больших температур» признавал критику своего романа правильной, благодарил Волченкова за «доброжелательный и конструктивный» разбор его произведения и обещал при подготовке романа к изданию отдельной книгой устранить «замеченные недостатки».

Оказалось, что Серафим Культягин отдыхал где-то на Черном море и там друзья, — уж не знаю, мнимые или настоящие, — дали ему прочитать газету со статьей Волченкова. Серафим два дня не появлялся после этого на пляже — переживал, обвязав голову полотенцем. А пережив, сел и написал в газету свое признание.

Этим самым он, конечно, сильно подвел Сократа, не предупредив его, что послал в газету письмо, но ведь и Сократ позвал к себе Пичужникова, не получив на это согласия Культягина!.. В общем, они оказались квиты.

После того как Сократ подорвался на собственной мине, ему пришлось быстро покинуть свой корабль.

Он не стал, однако, Робинзоном на необитаемом острове, а устроился настоятелем в какую-то тихую окололитературную обитель.

Я тоже недолго оставался еще на этой литературной палубе и вскоре ушел на заслуженный отдых.

ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ

Легкая дюралевая красавица — лодка кремового цвета с нарядной красной каймой на борту — стремительно неслась по широкой заводи, пересекавшей территорию этого небольшого и незнаменитого заповедника с востока на запад.

Лесистые берега заводи были безлюдны.

В лодке сидели двое. На корме, управляя мотором, восседал старший егерь заповедника Куприков, крепко сбитый, средних лет, краснолицый, с белесыми бровями, передние зубы в металлических коронках, глаза зорко и хитро сощурены. На передней носовой скамейке примостился младший егерь Ленька Анфисов. Нос классический, картошкой, пшеничного цвета космы свисают на уши, но не по соображениям моды, а потому, что от поселка заповедника до села, где есть парикмахерская, путь неблизкий. Глаза у Леньки голубые, наивно-добродушные, как у щенка, еще не забывшего вкуса и запаха маткиного молока. Фуражка с зеленым околышем надвинута на лоб — чтобы не сдуло ветром.

Со всего размаха лодка влетела в прибрежную камышовую заросль. Куприков сбросил газ и выключил мотор.

— Перекур! — объявил старший егерь и достал из кармана форменного кителя пачку сигарет «Прима». Закурив, строго спросил у Леньки: — Куришь?

— Нет, дядя Ваня, не балуюсь!

— Молодец! — наставительно сказал Куприков. — За это я тебя отмечаю в приказе по лодке. Вредно! И плюс лишний минус в бюджете.

— А зачем тогда вы сами курите?

— Не равняй меня с собой. Ты сыроежка-недомерок, а я гриб боровик, ядрен да велик!

Куприков расположился у себя на корме поудобнее, вытянул ноги в высоких сапогах, закрыл глаза.

— Иван Лукьянович! — окликнул его Ленька.

— Ну чего тебе?

— Будем вертаться? Или до Медвянки проскочим?

— Тебе небось домой не терпится! Как дела-то у тебя с твоей Настькой несравненной подвиваются?

Ленька покраснел и ничего не ответил.

— Ты, Леня, девкам, то есть вообще бабам, не верь, — с той же свойственной ему суровой наставительностью сказал старший егерь. — Они, чертовы твари, только о том и помышляют, как бы им нас, мужиков, обдурить и объегорить… Конечно, баба бабе рознь, бывают и такие, что хоть сейчас бери и сажай ее в министры на пост, но это уже называется не баба. Баба — это… — Куприков подумал и, ничего не придумав, веско сказал после долгой паузы: —…баба — это мягкий пол. Понятно тебе?

Ленька промолчал.

— Ну, ежели тебе моя мысль понятна, — продолжал рассуждать, сев на своего любимого конька, Куприков, — то послушай-ка, брат, историю, то есть анекдот, про одну распутную бабенку. Дело* было еще до Октябрьской, при царе Горохе, то есть при Николушке-дурачке. Жила эта распутная бабенка в большом престольном, как раньше говорили, селе, и был у нее кроме законного мужа еще и любовник, хахаль то есть, простой мужик местный. Но одного ей мало показалось, вертихвостке, и она второго завела — служителя культа, попросту говоря — дьякона из церкви! Вот однажды приходит этот дьякон до этой бабенки. В спецовке своей пришел, то есть в подряснике до пят. Только это стали они целоваться да миловаться, как вдруг — здравствуйте, я ваша тетя! — заявляется первый любовник. Видит он всю эту художественную самодеятельность и говорит дьякону…

Рассказывал свой анекдот Куприков тягуче, длинно, напирая на сальные подробности, и от этого даже тот крохотный скотский юмор, который был заключен в анекдоте, таял, как щепотка соли в кастрюле с горячей Водой, оставалась лишь одна скучная похабщина.

Посмеиваясь, Ленька слушал, но не анекдот Куприкова, а звуки, которые во множестве роились здесь, в их укромном убежище: шуршанье камышовых метелок, колеблемых легким ветром, плеск рыбьих игр, чувиканье какой-то веселой птички, славившей ясное небо и доброе вечернее солнце от всего своего маленького сердечка. И вдруг Ленька уловил какой-то посторонний звук — жесткий, неприятный, чуждый, чуждый всему тому, что только что ласкало его слух. Он насторожился. Недалеко переговаривались люди. Голоса грубые, отрывистые, слов разобрать нельзя. Почему они оказались здесь, в заповеднике, эти люди? Уж не браконьеры ли?!

— Дядя Ваня! — тихо сказал Ленька.

— Не перебивай! — недовольно отозвался Куприков, продолжавший жевать нескончаемую мочалу своего анекдота. — Нельзя перебивать человека, у него может произойти потеря нити. На чем я остановился?.. Ага! Тогда, значит, этот дьякон говорит этому мужу этой бабенки…

— Иван Лукьянович, браконьеры, кажись, работают!..

Ленька схватил весло, лежавшее на днище лодки, и тремя сильными взмахами протолкнул ее на чистую воду. Так и есть! Совсем недалеко у берега двое мужчин, зайдя в воду по грудь, ловили неводом рыбу.

Мотор заработал, загремел с одного рывка Куприкова, и сторожевая лодка помчалась к месту происшествия.

Когда Ленька и Куприков вышли на берег, нарушители еще не были готовы к встрече с егерями. Почти квадратный толстячок с наголо обритой, маленькой загорелой головой, прыгая на одной ноге, ловил другой неподатливую штанину, второй нарушитель, уже одетый, длинноногий, усатый, с густыми черными бровями, вытаскивал из сети трепещущих живым серебром окуней и плотву и бросал их в ведро с водой, стоявшее тут же, на берегу.

— Здравствуйте вам! — с иронической вежливостью сказал Куприков.

— И вам здравствуйте! — бодро откликнулся толстячок, продолжая прыгать и ловить ногой штанину. Наконец поймал, натянул брюки и стал их застегивать.

— Вам, граждане, известно, что охотиться, а также ловить рыбу в водах на территории заповедника категорически запрещается?

— Известно! — сказал толстячок. — Но человек слаб, товарищ егерь, и его обуревают страсти, из которых рыбная ловля далеко не последняя по силе и прочности. Каюсь и признаю!

— Документики ваши предъявите!

— Не взяли с собой, извините! Я Макаров Петр Петрович, а мой напарник Усачев Сергей Павлович. Мы работаем в городе… — Толстячок запнулся на одно мгновение и сказал с простодушной улыбкой: — Так испугался от вашего неожиданного появления, что даже название родного учреждения из головы вылетело. Я инспектор Сельхозтехники, а Сергей Павлович наш бухгалтер. У меня завтра день рождения, захотелось полакомиться свежей рыбкой…

— И вы, значит, чтобы это лакомство добыть, невод с собой прихватили?

— Не любитель я с удочкой, товарищ егерь. На одном конце крючок, на другом — дурачок. Вот сеть — это настоящее мужское удовольствие! Подтверди, Сергей Павлович!

Мрачный усач сказал мирным басом:

— Подтверждаю! Удовольствие!

— Ну ладно, хватит! — начальственно бросил старший егерь. — Орудие ваше, граждане, мы конфискуем, а вы сами с рыбой садитесь в лодку. Мы вас доставим куда нужно для оформления протокола и передачи дела в суд. А уж там вам пропишут настоящее мужское удовольствие! Собирайтесь!

Нарушители покорно смотали невод, взяли свои рюкзаки. Потом толстячок, пошептавшись о чем-то с усачом, подошел к егерям, молча наблюдавшим за их действиями, и, обратившись к Куприкову, сказал с той же широкой, покоряющей улыбкой:

— Все мы — люди, как говорится, все мы человеки, товарищ егерь. Если вникнуть в суть, мы одним с вами миром мазаны!

— Это как надо понимать? — нахмурился Куприков.

— Мы ловцы, и вы ловцы. Мы рыбку ловим, а вы — нас. Рыбак рыбака, как говорится, видит издалека. Есть у нас к вам деловое предложение.

— Ленька! — обрадовался Куприков. — Будешь свидетелем: он мне взятку предлагает! Ваше деловое предложение, гражданин Макаров, будет включено в протокол.

— Ты до конца дослушай, а потом включай. Никакой взятки я не предлагаю. Деловое предложение наше такое: сварить сейчас ушицу — не пропадать же рыбке! Отметим сообща мой день рождения, раз уж все так нескладно получилось! У меня при себе имеется поллитровка чистого спиртика. Покушаем, отдохнем на свежем воздухе по-человечески, а потом — пожалуйста, везите нас к месту вашего назначения.

Куприков вопросительно поглядел на Леньку.

— Сейчас поедем, дядя Ваня. Нечего тут прохлаждаться, — проворчал Ленька.

— Ишь ты, какой строгий молодец! — сказал толстячок. — Не бойся, парень, не убежим!

— От меня, брат, не убежишь! — усмехнулся Куприков и многозначительно поправил на плече ремень казенного охотничьего ружья.

Толстячок впился цепкими карими глазенками в суровое лицо старшего егеря. Какая-то жилочка дрогнула на этом непреклонном, булыжном лице.

— Ну-с, какая же будет ваша окончательная резолюция, товарищ егерь?

— Можно, конечно… посидеть… по-человечески… часок-другой, — медленно цедя слова, сказал Куприков. — Тем более что рыба все равно вами уже спорчена, но… не надейтесь на амнистию! Не будет вам от меня амнистии! Не будет амнистии! — повторил он твердо. — Так и знайте! Понятно вам?

— Понятно! — сказал толстячок и весело крикнул своему напарнику: — Сергей Павлович, готовь рыбу для ухи, а я займусь костром!

…Огненная, густо наперченная уха (все приправы к ней нашлись в рюкзаке усача) была отменного вкуса, цвета и запаха. Да и разведенный спиртик тоже был хорош!

Солнце опускалось за горизонт, от воды тянуло влажным холодком, а от розовых углей потухшего костра приятным теплом. Идиллическую картину тайной вечери на берегу заводи портил один Ленька. Не принимая участия в пиршестве, он сидел в стороне на сосновом пне, неподвижный, молчаливый, осуждающий.

Толстячок сказал порядком осоловевшему Куприкову:

— Саботажничает твой парень, Иван Лукьянович, это нехорошо! Разболталась у тебя дисциплина на судне! Надо гайки подвинтить!

— Сейчас подвинтим! — Куприков налил в стакан разведенного «так на так» спирту, поднялся, подошел к Леньке. — Ты чего, Алексей?

— Ничего! Что вы делаете, товарищ старший егерь?! Совесть ваша где?!

— Молод еще меня совестью попрекать! Ты что, думаешь, амнистия им будет от меня? Не будет им амнистии! Понятно тебе?! На, выпей!

— Не стану я пить!

— Пей! — заорал Куприков. — Не дисклидитируй меня перед людьми. За здоровье Насти своей. Давай!..

Ленька взял стакан и одним глотком осушил его.

— Ступай к костру, закуси, а то охмелеешь разом!

…Теперь у костра сидели в полном кворуме. Допили спирт, доели уху. Толстячок вытер свою ложку клочком газеты, сунул ее за голенище резинового сапога.

— Самое время анекдоты послушать. Кто хороший анекдот знает — выкладывай!

Куприков, кашлянув, сказал:

— Давайте я начну.

И пошел жевать свою мочалку!

Толстячок послушал, поморщился.

— Нет, Иван Лукьянович, извини, но ловишь ты нашего брата лучше, чем анекдоты рассказываешь! Дай-ка я попробую…

— Валяй! — сказал Куприков, скрыв обиду. — Рассказывай, а мы посмотрим, какой ты заслуженный артист по этой части!

«По этой части» толстячок действительно оказался артистом! Анекдотов он знал великое множество, они вылетали из его рта длинными пулеметными очередями — все неприличные, но рассказчик, в отличие от Куприкова, преподносил их легко, с каким-то странным, диким изяществом, заставляя своих слушателей хвататься за животы от хохота и вытирать слезы.

Наконец рассказчик закончил свое выступление у костра.

— Хорошенького понемножку! Пора, пожалуй, бай-бай-бай делать. Смотри, совсем стемнело. Луна-то какая сегодня красавица!.. Иван Лукьянович, — прибавил он и, аппетитно зевнув, громко, по-собачьи, щелкнул челюстями, — есть деловое предложение: утречком, по холодку, поедем с вами куда нужно. Не тащиться же сейчас, на ночь глядя, надо отдохнуть после такого концерта!

— Правильно! — согласился Куприков. — Отдыхай, артист. Но помни…

— …что амнистии не будет! — сказал, подмигнув ему, толстячок и рассмеялся. И усач тоже загрохотал басом ему в лад.

Нарушители устроились под соснами на зеленом с проседью моховом коврике, положив под головы свои рюкзаки и укрывшись ватниками. Вскоре они громко захрапели дуэтом. Куприков и Ленька остались сидеть у костра.

Красавица луна светила мирно, ярко, лягушки в камышах давали свой концерт, захлебываясь руладами сумасшедшего кваканья и бульканья. Дивная летняя ночь вступила в свои права.

— Ты, Ленька, покарауль их, — потягиваясь и зевая, сказал Куприков, — а я вздремну малость, а потом тебя сменю! Понятно тебе?

— Понятно, дядя Ваня.

Куприков лег, натянув на голову взятый из лодки брезентовый плащ.

Ленька сидел один у потухшего костра, в голове у него шумело. Очень хотелось спать, в глаза, казалось, набился песок — такими тяжелыми стали веки.

Чтобы не уснуть, Ленька стал думать о Насте, о том, как пойдет в воскресенье в клуб на танцы и увидит ее. Да вот же она — стоит в зале, на ней короткое платьице, голубое, под цвет глаз, смотрит улыбаясь на Леньку. Ленька подошел к Насте, несмело обнял ее, а она вдруг взяла да так сильно толкнула его в грудь, что он чуть с ног не свалился. Ленька снова потянулся к Насте, и снова она с силой оттолкнула его, да еще и обругала, нехорошо, по-мужски. Ленька открыл глаза и увидел склонившегося над ним Куприкова.

— Проснись, караульщик поганый!

Со сна Ленька ничего не помнил и ничего не понял. Сел, стал протирать кулаком глаза. Куприков продолжал яриться:

— Я тебе что приказал? Караулить их! А ты… кулак под голову и в объятия к Марфеи?! Я тебя научу, как спать на посту! Рапорт на тебя подам, со службы прогоню с волчьим билетом!..

— Ничего же не случилось, дядя Ваня! — примирительно сказал Ленька. — Если бы они скрылись, пока я спал, тогда другое дело. А то ведь вон они, голубчики, в полном составе! — он показал на браконьеров — они сладко спали на своем моховом ложе под сосной.

— Ну и дураки, что не скрылись! Я бы на их месте обязательно скрылся! Ты думаешь, что как ты есть молодой егерь, так тебе все будет прощено? Нет, брат, вас, молодых, по башке не бить, добра не видать!..

Он долго срамил и пушил Леньку. Тот все молчал, но в конце концов не выдержал и огрызнулся:

— Вы меня, Иван Лукьянович, на пушку не берите. Я тоже могу на вас рапорт подать!

— Какой ты можешь на меня рапорт подать, сопляк?

— Я такой рапорт подам, что вы меня подбили вещественные доказательства кушать.

— Какие такие вещественные доказательства?

— Рыбу ихнюю, вот какие! Вы обязаны были пойманную рыбу вместе с сетью конфисковать тут же, на месте преступления, а вы разрешили браконьерам из нее уху варить. И под ту ушицу анекдоты слушали и ихний спирт пили. И меня заставили стакан принять. Я молчать не буду. Вы старший егерь, а я младший. Я свою вину знаю, и я ее признаю, но с вас спросу больше, Иван Лукьянович!

Старший егерь посмотрел на младшего с уважительным удивлением и сказал тихо, почти ласково:

— Ладно, Леня, горячиться не будем. Мало ли чего на свете не бывает по нашей службе! Постановлено — поплевать и забыть. Понятно тебе?

Ленька не ответил.

— Ну, коли все понятно, — уже в обычном своем покровительственно-насмешливом тоне сказал Куприков, — тогда ложись досыпай, я сам их пока покараулю.

— Чего там спать? Светает уже! — буркнул Ленька. — Разбудим их, да и поедем на кордон.

— Рань еще!.. Я пойду в лодку, мотор поставлю, а ты тут прибери все!

…Настало утро, свежее, чистое, бодрое. Солнечные лучи, набирая силу, быстро гасили бриллиантики росы, сверкающие на высоких стеблях трав, не тронутых косой, и на листьях старых берез, что росли здесь вперемежку с вековыми соснами.

Браконьеры спустились к берегу, к лодке, в которой сидели Куприков и Ленька. Толстячок — пухлое лицо помято, глаза как щелочки — сказал весело:

— С добрым утречком, шефы!

— С добрым утром! — вежливо ответил Ленька.

Куприков молча кивнул.

— Как, Иван Лукьянович, вы насчет того, чтобы чайком заправиться?

— Чаев не будет, гражданин! — веско произнес Куприков.

— Ладно, дома почаевничаем! — сейчас же согласился толстячок. — Дома пустой чай и тот милее водки с закуской. Подтверди, Сергей Павлович!

— Подтверждаю! — бухнул свое усач.

— Собирайтесь, граждане, надо ехать! — сказал Куприков с той же суровостью.

— Прекрасно! — засуетился толстячок. — Ты нас, Иван Лукьянович, до поворота к Гречухе подбрось, там берег отлогий и… попрощаемся по-человечески. А до станции мы как-нибудь пешочком дотопаем!

— Нет, гражданин, я вас обязан на кордон доставить для выяснения ваших личностей и оформления протокола.

— Да ты что, Иван Лукьянович, совсем спятил после спиртика вчерашнего? — моргая белесыми свиными ресницами, все еще сдерживаясь, сказал толстячок. — Так миленько посидели, анекдоты послушали, подружились, можно сказать, на всю жизнь и — на тебе… на кордон?!

— Дружба дружбой, а служба службой. Я вас, граждане, предупреждал, что амнистии вам от меня не будет!

— Не человек ты, дядя, а дуб мореный! — уже с сердцем сказал толстячок.

— И стоеросовый притом! — подтвердил усач.

Куприков даже бровью не повел и ответил кротко:

— Оскорблять меня нельзя, граждане, я при исполнении! За эти слова можете добавку получить!

Толстячок взорвался и стал бешено браниться. Ругательства вылетали из его рта такими же длинными пулеметными очередями, как вчера вечером анекдоты, и эта грязная брань возмутила Леньку. Он уже поднялся в лодке, чтобы сойти на берег и утихомирить браконьеров, но Куприков остановил его властным жестом.

Толстячок иссяк и замолчал. Потом сказал:

— Ладно, поедем на кордон, только искупаемся сначала. Выкупаться-то хоть можно?

— Выкупаться можно!

Толстячок разделся первым и нагишом, без трусов, сияя непристойно белыми ягодицами, полез в воду. За ним с разбегу кинулся в озеро усач. Они резвились и плескались в парной воде на виду у егерей, и вдруг Ленька заметил, что снова, как вчера вечером, дрогнула какая-то жилочка на лице у Куприкова.

— А ну давай живо на берег! — сказал он Леньке. — Собирай их одежонку, бросай в лодку. Быстро давай!

— Зачем, дядя Ваня?

— Не рассуждать! Исполняй приказ!

Недоумевая, Ленька вышел на берег, собрал и побросал в лодку одежду браконьеров.

— Садись! Живо!

— Да вы что собираетесь делать, дядя Ваня?!

— Садись, тебе говорят!

Не успел Ленька добраться до своей носовой скамейки, как с одного сильного рывка Куприкова заработал мотор и лодка отошла от берега.

Браконьеры выскочили из воды. Они что-то кричали, грозя кулаками, метались голые по пустынному берегу, но Куприков сидел на корме неподвижный, как бы отрешенный ото всего земного. Он смотрел вперед в одну точку, поглощенный, казалось, одной заботой: как бы не прервался хотя бы на секунду победный грохот мотора!

Лишь за поворотом, когда ничего не стало слышно и никого не видно, он сбросил газ и спокойно, как будто ничего не произошло, сказал:

— Теперь и покурить можно!

Достал из портсигара папиросу, закурил.

Ленька не выдержал:

— Не по закону это, Иван Лукьянович! Зачем же так издеваться над людьми?!

— Над людьми! Да разве это люди! Они же спекулянты отпетые, я их сразу понял. Думали меня, травленого волчищу, спиртиком своим подкупить! Ах, гады! Ненавижу я их, паразитов! Им дай волю, они всю живность истребят ради лишней рублевки, всю землю до лысины доведут… — Он взглянул на растерянное Ленькино лицо и прибавил: — Я знаю, что не по закону сделано. Но ты не беспокойся, я сам на себя рапорт напишу, приму наказание, какое полагается.

Помолчал и сказал мирно:

— Забыл я, Леня, как звали этого… иностранца, который с негром Пятницей беседовал на необитаемом острове?

— Робинзон Крузо!

— Вот пусть теперь этот анекдотчик пузатый поробинзонит со своей средой усатой часика три, четыре, покормит комаров. Потом лодку пришлем, снимем. Куда они без штанов денутся!..

…Куприков действительно написал потом сам на себя рапорт и получил строгий выговор в приказе за свои незаконные действия. Выговором этим он гордится и охотно рассказывает при случае о том, как заставил браконьеров робинзонить без штанов на глухом берегу заповедной заводи, причем рассказывает об этом весело, живо, безо всякой «мочалы», как бы любуясь собой — рассказчиком и главным действующим лицом — со стороны.

ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ МОЛОДЫМ САТИРИКАМ

Молодые сатирики и юмористы, присылая мне на отзыв свои произведения, очень часто просят дать им советы общего порядка: как надо писать сатиру и как не надо ее писать?

Я не мог оставаться глухим к этим настойчивым просьбам и обращениям, и решил выступить по этому вопросу в печати. И вот в поисках формы для такого выступления я вспомнил о заповедях, которые во времена оны Господь Бог доверительно сообщил Моисею на горе Синай, а Моисей затем обнародовал их ко всеобщему сведению, руководству и исполнению. Мне показалось соблазнительным взять библейские заповеди «за основу» и изложить их своими словами, применительно к сатире и сатирикам.

Я решил, что Господь Бог простит мне эту вольность, Моисей не обидится (а если и обидится, то Бог с ним), а сатирики оценят хотя бы потому, что пародийный стиль свойствен сатире всех времен и всех народов.

Итак, вот эти заповеди.

Заповедь первая

В Библии заповедь начинается так: не сотвори себе кумира…

Подумав, я решил оставить ее в библейской транскрипции: не сотвори себе кумира, молодой сатирик!

Как это надо понимать? А вот как. Хорошо, когда молодой сатирик выбирает себе учителем одного из классиков отечественной сатиры и учится у него искусству жечь язвительным глаголом сердца людей. Но учиться и следовать традициям — это одно, а подражать — это совсем другое! Между этими понятиями существует такая же разница, какая есть между понятиями «учитель» и «кумир». Молодые сатирики, избегайте греха раболепного подражательства, учась, идите дальше своего учителя, расширяйте завоеванные им плацдармы!

Заповедь вторая

В Библии заповедь читается так: не произноси имени Господа твоего всуе… Проще говоря — не божись!

— Не цитируй на каждом абзаце! — так решил я изложить вторую заповедь молодым сатирикам.

Не надо, сочиняя фельетоны, при каждом удобном, а в особенности при каждом неудобном случае подкреплять себя цитатой. Часто цитаты лишь свидетельствуют об отсутствии у автора собственных оригинальных мыслей и о присутствии дурного вкуса. К тому же цитаты у некоторых наших фельетонистов напоминают классическое:

«— Да, это так! — скажем мы словами Тургенева».

Вообще же я, конечно, не против цитирования как такового, но… не произноси имени Господа твоего всуе!..

Заповедь третья

В Библии есть такая заповедь: помни день субботний… шесть дней делай и сотвори в них все дела твоя, день же седьмой, субботний, Господу Богу твоему…

— Не строчкогонствуй и не халтурь! — так должна звучать третья заповедь молодым сатирикам.

Делая свои бесконечные литературные дела, хоть один раз в неделю подумай, молодой сатирик, о Боге, то есть о мастерстве, об искусстве, о том, что сатира благороднейший жанр литературы. Сатира требует, чтобы у ее бойцов всегда были чистые руки и чистые сердца!

Заповедь четвертая

В Библии: чти отца твоего и матерь твою…

Для молодых сатириков-фельетонистов эту заповедь я предлагаю в такой редакции:

— Чти отца твоего — публицистику и матерь твою — художественность.

Для молодых юмористов:

— Чти отца твоего — мысль и матерь твою — смех.

Сатира, как известно, не всегда бывает смешной, но, по-моему, лучше, когда она возбуждает смех.

Заповедь пятая

В Библии: не убий!

Применительно к сатире и сатирикам эта заповедь не должна звучать столь прямолинейно и категорически.

— Убей! — смехом, сарказмом, силой твоего сатирического гнева тогда, когда объект твоей сатиры, твоего фельетона достоин уничтожения.

— Не убивай! — в том случае, когда объект сатиры заслуживает лишь насмешки, укора, презрительного окрика. Дурное впечатление производит молодой сатирик-фельетонист, который во всех случаях неукоснительно требует казни, даже тогда, когда нужна просто порка!

Заповедь шестая

В Библии: не прелюбы сотвори!

Я не мог придумать для этой заповеди альтернативной замены. Решил оставить так, как есть. В общем-то заповедь неплохая! В особенности ее должны помнить фельетонисты — охотники до морально-этических тем, любители писать о брошенных детках и о покинутых женах. Пусть они крепко помнят эту заповедь, чтобы читатель не сказал бы о них при случае:

— А сам?!

Заповедь седьмая

В Библии: не укради!

Обнародованная на заре человечества, эта заповедь, по-моему, не потеряла свою актуальность и в наше время и применима ко всем, в том числе и к сатирикам.

Но тут я имею в виду не только вольный грех заимствования и плагиата, но и невольный. Недавно, например, я прочитал в одном современном юмористическом произведении фразу: «Впереди была финансовая ночь».

По-видимому, автор, человек одаренный и порядочный, просто забыл, что у Ильфа и Петрова есть «финансовая пропасть». После «финансовой пропасти» уже нельзя писать: «Впереди была финансовая ночь», или «финансовые потемки», или «финансовая бездна». Нельзя потому, что вы тут невольно запускаете руку в чужой карман, записываете на свой счет чужую находку.

Евгений Петров рассказывал мне:

— Когда мы с Ильфом сочиняем, бывает так, что мне и Иле (так он звал Ильфа) приходит в голову один и тот же эпитет, один и тот же заворот, одна и та же острота.

В таких случаях мы, как правило, безжалостно отбрасываем эти «находки»: ведь если этот эпитет или острота одновременно пришли в голову двум людям, они, видимо, могут прийти в голову и трем, и четырем. На них уже лежит печать банальности, они лишены прелести неожиданного.

Заповедь восьмая

В Библии есть заповедь: не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего…

Неплохая заповедь! И как будто прямо написана для сатириков, авторов разоблачительных фельетонов.

Семь раз проверь разоблачительный материал, прежде чем сядешь за стол — разоблачать! Помни, что в твоих руках, на кончике твоего пера в известной степени судьба человека!

Заповедь девятая

В Библии есть такая: не пожелай дома ближнего твоего, ни жены его, и т. д, вплоть до осла и вола. Короче — не завидуй. Берем и ее на вооружение. Можно изложить так:

— Не завидуй успеху брата твоего сатирика, ибо его успех нередко становится причиной его же бед и огорчений!

Заповедь десятая

Десятую заповедь молодым сатирикам можно сформулировать так:

— Действуя сатирическим оружием, помни, что это оружие обоюдоострое. Сатирик, по неумелости учинивший самому себе членовредительство, вызывает у окружающих не сочувствие и жалость, а насмешку и нескрываемое удовлетворение. Ага, дескать, попался, который кусался!

Поэтому, если ты чувствуешь и сам понимаешь, что к несению сатирической службы не пригоден по состоянию духовного здоровья, беги из сатиры вовремя. Сочиняй оды, псалмы, юбилейно-литературоведческие акафисты… да мало ли имеется на свете безопасных литературных жанров!

ПОРОСЕНОК ИЗ МЕЧЕТКИ

А время гонит лошадей.

А. Пушкин

I

В начале 1943 года мне позвонили из Союза писателей СССР и сказали, чтобы я немедленно приехал в союз «по очень важному делу».

Я приехал и узнал, что включен в писательскую бригаду, направляемую в только что освобожденный от немецких захватчиков Ростов-на-Дону, где нам предстоят творческие встречи с тружениками города и области.

— Вы будете первыми московскими ласточками на израненной донской земле. Скажите донцам, что советская весна вернулась на Дон навсегда! — несколько напыщенно сказал принимавший меня работник союза и прибавил доверительно и просто:

— Задание самого Фадеева, он лично наметил и утвердил состав бригады.

В московский писательский десант на Дон вошли: поэтесса Екатерина Шевелева, прозаик Павел Нилин, поэт Сергей Васильев и я.

Шевелева по своей общественно-литературной судьбе была связана с Ростовом, я в 1923–1924 гг. учился в Ростовском университете на экономическом факультете, но больше увлекался стихосложением, а не экономическими дисциплинами. Будучи членом Всероссийского союза поэтов и считая себя левым попутчиком, я неоднократно вступал в «рукопашные» словесно-полемические схватки с ростовским РАППом, во главе которого стояли Киршон, Бусыгин, Ставский и другие. Фадеев, тогдашний редактор газеты «Советский Юг», конечно, поддерживал РАПП, но это и тогда не мешало ему мыслить шире рапповских мерок «от сих до сих», и он охотно, например, печатал мои, совсем не рапповского звучания стихи в ростовских литературных журналах тех лет. Потом, уже в Москве, мы не раз вспоминали с ним при случае то бурлившее крутым кипятком время, обращаясь друг к другу на «ты». Когда мне в 1955 году стукнуло 50 лет, первая полученная мною поздравительная телеграмма была от Александра Фадеева.

Сергей Васильев и Павел Нилин — сибиряки, донскую водицу они не пивали и донских сазанов на удочку не лавливали, но оба были, что называется, «тертыми калачами», настоящими фронтовиками, которые везде и при всех обстоятельствах не теряются и знают, как надо себя держать и вести. Сережа Васильев был и остался моим близким другом до самой своей безвременной смерти. Павла Филипповича Нилина я знал как прекрасного прозаика и интереснейшего человека с удивительным оригинальным чувством юмора, и он мне давно нравился. Екатерина Шевелева оказалась человеком легким и общительным. Пока мы доехали до Ростова, мы, что называется, надежно «притерлись» друг к другу.

Как-то само собой сложилось распределение наших обязанностей на будущих наших ростовских вечерах. Нилин — так мы решили в вагоне — будет нашим главным оратором, открывающим литературный вечер, его запевалой; подменять его в случае необходимости будут Шевелева и Сергей Васильев.

— А суслика, — сказал Нилин, имея в виду меня, — мы будем выпускать на десерт, с его рассказами.

Шутка Нилина насчет «суслика» родилась тогда же в вагоне поезда «Москва — Ростов». Он узнал, что моя настоящая фамилия Попов, а Ленч — это псевдоним, с деланной горестью покачал головой и сказал: «Дали тебе, суслику, такую фамилию, и что ты с ней сделал!»

Я рассмеялся первым, но тут же на всякий случай сказал:

— Только ты, Павел Филиппович, когда будешь меня объявлять, не скажи, не дай бог, так: «Сейчас свои рассказы прочитает Суслик!»

— За кого ты меня принимаешь! — ответил Павел Филиппович. — Неужели я не знаю, что такое вагон и что такое зал, где идет литературный вечер московских писателей.

Екатерину Шевелеву мы единогласно избрали политиком нашей десантной группы — «Фурмановым в юбке», как сказал Сергей Васильев.

Екатерина Васильевна обаятельно улыбнулась: Я согласна быть комиссаром. Только смотрите, ребята, чтобы было без обид. Я строгий комиссар!

Так, с шутками, с дружеской подначкой, с воспоминаниями о пережитом на фронте, мы наконец добрались до Ростова

II

Уезжали мы из Москвы в мороз со снегом и ледяным ветром, а в Ростов приехали, когда здесь бушевал проливной дождь… Ночь, город затемнен наглухо, где мы остановились, на каком пути стоим — один бог знает И то вряд ли!.

Мы вышли с нашим скудным багажом из вагона и оказались в чернильной, густой и мокрой тьме. Никто нас не встретил, а тут еще дождь приударил. Куда идти? Кого искать, а главное, как тут и кого найдешь в этой кромешной тьме под этим окаянно шумящим ливнем?!

Шевелева, наш политком, стуча зубами от зябкости, сказала бодро:

— Не унывайте, ребята, нас наверняка найдут и отвезут куда надо. Будем стоять здесь и ждать!..

Издали донесся голос.

— Кто приехал — отзовитесь!

— Мы приехали! — выкрикнули мы хором.

— Вы писатели? — повторил, приближаясь, радостный голос.

— Писатели!

— Какие?

— Московские! — отозвалась Шевелева.

— Хорошие! — сказал Нилин.

— Но промокаемые! — сказал я.

Подошли двое: девушка в плащике с капюшоном и средних лет мужчина, осветивший нас своим фонариком. К сожалению, я не запомнил их имен.

— Мы из обкома! — сказал мужчина. — Извините, что заставили вас ждать, но сами видите…

— Вернее — не видим! — сказал Нилин.

Все рассмеялись, и мы гуськом, держась за шинель или за пальто идущего впереди, стали пробираться через пути в город. Нас посадили в «пикап» и куда-то повезли.

— Куда вы нас везете? — спросила Шевелева

Девушка в плаще с капюшоном сказала:

— В общежитие обкома… тут у нас есть один дом, более или менее уцелевший от бомбежек… Уж извините, если что будет не так.

Общежитие обкома занимало пятиэтажный дом не то на Малом, не то на Среднем проспекте. Как этот дом уцелел среди сплошных развалин, его окружавших, было непонятно. В таких случаях говорят: «Чудом». Мы поднялись по искореженной лестнице в отведенную нам комнату на третьем этаже, увидели кровати с чистым постельным бельем, тонкие одеяла и даже чайник с кипятком и маленький чайник с крепкой заваркой чая на столе и воспрянули духом. Первых московских ласточек встретили на Дону приветливо!

На следующий день нас принял первый секретарь Донского обкома партии Борис Александрович Двинский. Я сказал ему, что на меня, помнящего довоенный шумный, нарядный, веселый Ростов с его «улицей Садовой, скамеечкой кленовой», с его знаменитым кафе «Ампир», в котором за чашечкой кофе или стаканом чая мы сиживали со своими студенческими подружками, нынешние развалины города производят гнетущее впечатление. Двинский помрачнел и сказал:

— Война! Но, знаете, дух Ростова, его оптимизм, его веселый нрав война не сумела подавить. Вы сами в этом убедитесь, когда встретитесь с нашими людьми на ваших вечерах. — Он улыбнулся и закончил: — Побывайте на нашем рынке, он такой же, там все можно купить — от примусной иголки до… немецкой неразорвавшейся авиабомбы включительно!..

III

Ростовский рынок после суровой пайковой Москвы потряс нас своим изобилием. Конечно, это было особое, военное изобилие, но, подумалось нам тогда, какая же это благословенная и щедрая земля — Дон, если после двух лет тяжких военных испытаний она способна так радовать глаза людей своими дарами. Цены, впрочем, были аховые. Мы, например, купили на двоих один маленький глечик каймака[4] — знаменитого ростовского лакомства; купить каждому по глечику, как говорил букинский мужик, нам наш «капитал не позволял».

Потом мы купили — уже каждому! — по огромной жареной гусиной ноге и отошли со своей добычей в сторонку, за какой-то киоск, чтобы здесь, вне любопытствующих базарных глаз, насладиться этой волшебной едой. И тут перед нами возникла какая-то личность с сизой бугрястой физиономией, в потертой шинельке и проскрипела:

— Гусь, дорогие товарищи, плавать любит! Могу налить!

С этими словами он извлек из недр своей шинельки два стакана и початую бутылку с мрачно-желтой жидкостью.

— Выручайте инвалида. Сколько наливать — по стакану или по половинке?

— Ты, братец, такой же инвалид, как я бабочка капустница! — сказал Васильев. — Чем угощаешь, какой отравой?

— Какая отрава! — обиделась сизая личность. — Это наш «ростовский тархунчик»!

«Московский тархун» мы знали, так называлась самая дешевая водка, сдобренная травкой тархун, которая, не улучшая вкусовых качеств зелья, окрашивала его для увлекательности в нежно-изумрудный аптечный цвет.

После ливней наступили морозы, и мы решили выпить по половинке стакана ростовского тархунчика с профилактической антипростудной целью. Личность налила в стаканы свою отраву. Тархунчик оказался, как мы и ожидали, самым вульгарным, плохо очищенным самогоном с мерзко-дальнобойным запахом. Мы уже поднесли ко рту стаканы, как вдруг за киоском возник еще один человек, одетый в хорошее драповое пальто и «при шляпе». Он посмотрел на меня, и… не успел я опомниться, как очутился в его объятиях.

Человек «при шляпе» оказался артистом Ростовского драматического театра Ильей Швейцером, я знал его и дружил с ним еще в Краснодаре — в Ростове он играл в моей пьесе «Павел Греков», поставленной на сцене Ростовского театра Юрием Александровичем Завадским. Горячась и перебивая друг друга, мы о многом успели поговорить тут же, на рынке, за киоском. Выяснилось, что ростовские артисты почти все вернулись в родной город, уже приехал и сам Григорий Леондор — гордость ростовской сцены, замечательный мастер: он тоже играл в «Павле Грекове». Покосившись на личность, нетерпеливо переминавшуюся с ноги на ногу в ожидании расплаты за «тархунчик», а главное — возврата своих стаканов, — Швейцер сказал:

— Налей мне полстакана своей дряни!

Мы чокнулись и выпили за Ростов, за его возрождение, за победу. Расплатиться с личностью Илюша Швейцер нам не позволил, взял этот расход на себя, доказав тем самым, что дух старого ростовского гостеприимства непоколебим.

IV

Из всех литературных выступлений за время нашей десантной операции запомнились мне два: в Таганроге и в станице Мечетинской.

Таганрог, так же как и Ростов, пережил много бед и ужасов, связанных с немецкой оккупацией, но разрушен был не так катастрофично, как Ростов.

Вечер, о котором я хочу рассказать (впрочем, он только назывался вечером, а на самом деле выступали мы днем), происходил в хорошем чистом зрительном зале. На встречу с нами, помнится, собрались учителя таганрогских школ — интеллигентная публика.

Каждое выступление перед слушателями волнует не только писателей, но даже профессиональных артистов, а тут еще прибавились такие факторы, как первый контакт с читателями, только что вырванными из фашистской неволи нашей армией, и то, что контакт этот происходил на родине Чехова. Волновались мы все ужасно. Но после первых же слов Павла Нилина, произнесенных им с искренним сердечным трепетом, мы поняли, что зал — наш. Нилин говорил замечательно — о жестокостях войны, о нашей вере в победу, о том сплаве терпения, доброты, мужества и доблести, который заложен в советском русском характере, говорил, вызывая у слушателей то неудержимый смех, то неудержимые слезы. Сергей Васильев и Екатерина Шевелева читали свои военные стихи тоже с большим успехом. А я сидел на сцене, ждал своей очереди и никак не мог для себя решить, что мне читать здесь, в этом зале, для этих людей с горящими глазами. У меня был накоплен уже кое-какой опыт литературных выступлений, но тут был особый случай. И вдруг меня осенило: надо читать «Энзе». Сюжет этого моего рассказа был прост, но довольно динамичен: заводская кубанская работница ушла в горы, в партизаны вместе с другими рабочими завода и стала стряпухой, отряд жил, естественно, впроголодь — в горах не очень-то разживешься съестным. Но вот однажды партизаны добыли где-то свинью и приволокли ее в землянку к Тимофеевне — так я назвал героиню рассказа.

«Пришли веселые, шумят:

— Сейчас мы ее заколем, и ты, Тимофеевна, сваришь нам настоящий кубанский борщ со свининой.

Поглядела я на свинью: ладная такая свинка, упитанная, не схотелось мне ее колоть. Пусть, думаю, в хозяйстве живет — может, приплод даст!

Пошла до начальника, уговорила его объявить синью как «энзе» — неприкосновенный запас.

Обиделись на меня наши партизаны — ужас как! Ну еще бы, борщ мимо рта проехал!

Сварила я им кашу, хорошую, пшенную, а они едят и хают ее, да громко, чтобы я слышала. Они хают, и жалко мне их, а у самой думка: не вечно же, думаю, мы будем в горах, в землянках сидеть? Прогоним немца, вернемся на завод — хозяйства наша вся порушенная, с голого места начинать придется. Так хоть свинья будет на первое время.

Когда партизанские наскоки на свинью Энзе стали совсем уж нестерпимыми и командир отряда готов был уступить им, Тимофеевна заявила, что Энзе пороская и теперь ее уж, конечно, нельзя колоть. Ее спросили: «Откуда пороская?» — «Думаю, от дикого кабана». — «Ну, раз пороская… отставить… только смотри у меня… На твою ответственность!»

— А я это так сказала, наобум лазаря. Ох, думаю, будет мне теперь.

И что же вы думаете? Свинья-то оказалась действительно пороская. Такой уж у нас воздух на Кубани! Весной, как немца прогнали, она и опоросилась. Не подвела меня. Восемь поросят привела. Мордочки у всех острые, длинные. В отца!..»

Кончался рассказ так:

— Вернулись мы на завод. Ходим по развалинам, где раньше наши цехи стояли, и плачем — не то с радости, что вернулись, не то с горя.

А начальник говорит:

— Слезами горю не поможешь. Пускай каждый займет свое место. Надо работать, помогать фронту. Ты, Тимофеевна, забирай свою Энзе с поросятами, поезжай в подсобное хозяйство, действуй!

Когда я прочитал финальные строки рассказа: «Ничего, все наладится. Это же Кубань. У нас воздух веселый, легкий!..» — в зале началось то, что в стенограммах обозначается как «аплодисменты, переходящие в овацию».

Я написал сейчас эту фразу и подумал: «А не обвинит ли меня строгий критик в нескромности?» Но ведь все это так и было: рассказ мой, несмотря на всю незатейливость его сюжета и некоторую — для снобистского уха — грубоватость юмора, угодил «в яблочко», оказался настроенным на ту же психологическую волну, которая владела тогда и нашими слушателями.

Во второй раз я читал свою «Энзе» в Мечетке — на собрании партийного и советского актива района — первого после освобождения района от оккупантов. Мы приехали в станицу на машине обкома партии с большим опозданием и решили ехать прямо в клуб, где должен был собраться актив. На станичных улицах было пустыню. Шла женщина с коромыслом на плечах, в тулупе, закутанная до бровей шерстяным платком, — был сильный мороз. Водитель наш спросил ее:

— Тетенька, где тут ваш клуб?

— Не знаю!

— Как же вы не знаете, где клуб? — укоризненно сказала Шевелева.

— А он нам ни к чему!

Мы рассмеялись от простодушия этого ответа, а Шевелева, взглянув на нас неодобрительно, сказала:

— Сразу видно, что политико-воспитательную работу, ребята, тут надо начинать с нуля.

Актив, как оказалось, был, на наше счастье, перенесен на следующий день. Вечером мы познакомились и хорошо поговорили с секретарем Мечетинского райкома партии Иваном Емельяновичем Березиным, человеком умным, дельным и симпатичным — типичным рай-онщиком из породы тех районных руководителей, о которых написал свою замечательную книжку Валентин Овечкин.

На вечере мечетинских активистов повторилось все, что произошло в Таганроге. Нилин был в ударе, поэты наши тоже не подкачали, а я со своей «Энзе» удостоился не простой, а шумной овации.

Утром мы уезжали в Ростов. Провожать нас пришел Иван Емельянович, торжественно вручивший каждому из московских писателей-десантников по свежеубиенному поросенку.

— Это вам гонорар за ваше выступление! — сказал он, улыбаясь и пожимая мою руку.

— Как мы только довезем этих маленьких поросяток до Москвы? — жалобно вздохнула Шевелева.

— Ничего! — успокоил ее Иван Емельянович. — Если их мамаша перенесла фашистскую оккупацию, то ее детки как-нибудь вынесут путешествие по железной дороге в Москву даже в военное время.

В Ростове меня ожидал еще один приятный сюрприз — Ростовское областное издательство подписало со мной договор на издание книжки моих юмористических рассказов «Неприкосновенный запас» объемом в… 1,5 печатного листа! Эту книжечку величиной с детскую ладонь, отпечатанную на обрывках газетной бумаги, я берегу как дорогую военную реликвию, и она занимает свое почетное место на моей книжной полке, среди моих книг, изданных у нас в Союзе и за рубежом на отличной бумаге и с рисунками первоклассных художников.

ЗЕМЛЯК С ПАЛКОЙ

Дом, в котором я жил несколько лет тому назад, стоял в маленьком переулке в самом центре Москвы.

Вблизи пролегала важная уличная магистраль, но ее мажорное грохотанье здесь, в переулке, превращалось в несильный, вполне терпимый шум. Он был очень зеленым, наш переулок, его провинциальную уютность ценили нахальные столичные воробьи. Они жили горластым коммунальным общежитием среди ветвей старых дубов и молодых лип, вытянувшихся вдоль тротуаров, а свои всегда скандальные общие собрания проводили прямо на мостовой. Наверное, на этих собраниях крикливые пичужки обсуждали всякий раз один и тот же проклятый вопрос, одну и ту же жгучую проблему — как прокормиться городскому воробью в условиях безлошадного транспортного хозяйства?

Однажды, прогуливаясь по переулку, я засмотрелся на одно такое воробьиное сборище. Оно было бурным, очередные ораторы наскакивали друг на друга, в воздухе уже летали пух и перья, вот-вот должна была начаться всеобщая потасовка. Зрелище это настолько захватило меня, что я не заметил, как он подошел ко мне.

— Любуетесь птичками? — сказал он басом, таким густым и громким, что воробьи тотчас же брызнули в разные стороны, а я вздрогнул и оглянулся.

Рядом со мной стоял кряжистый, пожилой мужчина. Большой, толстый нос (такие носы называют «рулями»), крупные оспенные рябины на щеках, глаза маленькие, темные, «медвежьи». Взгляд добродушный, но очень цепкий. Он был в длиннополом пальто из добротного серого, тяжеленного драпа, на его голове, облокотясь на торчащие крупные уши, важно восседала темно-зеленая велюровая шляпа. В руке он держал толстую бамбуковую палку с ручкой в виде змеиной головы.

— Вы меня не узнаете? — спросил он, дав остыть моему недоумению.

— Не узнаю, — сказал я. — А вы меня разве знаете?

Он усмехнулся, как мне показалось, несколько

зловеще.

— Я-то вас очень даже хорошо знаю… Я — Лученко. Помните такую фамилию?

— Лученко? — и пожал плечами.

— Я вам помогу меня вспомнить! — сказал он. — Вы когда-то писали фельетоны в одной такой… краевой газете? А?!

— Писал! Но это было давно. На заре, так сказать.

— Вот именно — на заре. Вы написали фельетон обо мне… Я тогда жилищными делами завинчивал… Лученко Владимир Павлович… Помните?

Он впился в меня своими медвежьими глазками, взгляд их как бы сверлил мой бедный мозг, проникая в те его тайники, где хранятся давние, отработанные воспоминания И досверлил до нужного ему горизонта

— Вспоминаю! — сказал я. — К вам пришел какой-то студент, просил комнату, а вы его обругали и выгнали из кабинета. Когда он сказал вам: «Почему вы со мной так обращаетесь, я студент?!» — вы ему ответили: «Мы из таких студентов в восемнадцатом году лапшу делали» А студент этот был сыном батрака, комсомольцем!

— Правильно! — обрадовался он. — Погорячился я. Все точно. В фельетоне вы ничего не наврали, но в очень уж обидном свете меня изобразили! Куда, бывало, ни приду — смеются, одни за спиной, другие прямо в глаза.

— Давно ведь это было! — сказал я примирительно.

— Давненько! — согласился он. — А вот увидел вас, и… снова жжет! — Он помолчал и прибавил — Я ведь тогда бить вас хотел. Даже палку приобрел! Специальную!

— Вот эту? — я показал глазами на его палку с ручкой в виде змеиной головы.

— Не эту, но вроде этой. Тоже бамбуковую. Для та!кого дела обычная трость не годится, можно сильно изувечить, а бамбуковая… в самый раз!

— Почему же вы меня не побили?

— Жена была против: «Нельзя рабкоров бить, тебя за это по головке не погладят!» Я говорю: «Он не рабкор!» А она на своем стоит: «Пускай не рабкор, а все равно печать». Такие баталии семейные у нас происходили из-за вашей персоны — не приведи господь!..

— Ваша супруга жива и здорова?

— Давление у нее, но ничего… держится!

— Передайте ей от меня привет! — сказал я с самым искренним чувством.

Он кивнул головой:

— Передам!.. Никак я не мог тогда перебороть свою обиду на вас. Был у меня в отделе один инспектор, он мне советовал заявление на вас написать куда нужно: «Вы, говорит, Владимир Павлович, напишите, что он бывший белый юнкер, а его отец — камер-юнкер». Я говорю: «А если это не так?» — «Пускай разберутся, а свидетелей всегда можно найти». И подмигивает мне одним глазом, сукин кот! Я его прогнал. И опять принялся мечтать насчет битья. Мне даже сны стали сниться, как я вас бью… Прихожу в редакцию, вы сидите за столом, я говорю: «Здравствуйте, я — Лученко», поднимаю палку…

Он поднял свою палицу, и я невольно сделал шаг в сторону.

— …и хрясть по кумполу!.

— Почему же вы меня все-таки тогда не хрястну ли? — спросил я.

— Чистая случайность. Однажды уже собрался, пошел в редакцию…

— С палкой?

— С палкой. И на улице встретился с женой — она возвращалась с базара. «Куда идешь, Володя?» — «Туда, куда нужно, Соня!» — «Володя, ради бога, не надо, не жалеешь меня, пожалей хоть своего ребенка!»

— Извините, — перебил я его, — а почему ваша жена решила, что вы идете именно в редакцию бить меня?

— Потому что я был с палкой. Обычно-то я без палки ходил. Я говорил ей: «Не удерживай меня, Соня, не могу, душа горит». — «Ты совсем с ума сошел. Через месяц после фельетона… да еще трезвый… ни одного же смягчающего обстоятельства! Не пущу! Буду кричать!» Прохожие на нас оглядываются… неудобно. Тем более что меня в городе многие знали…

Он помолчал. И потом сказал, вздохнув:

— Так и не состоялось!

— Я вам очень сочувствую! — сказал я.

Воробьи, вернувшиеся тем временем на мостовую

продолжать свои прения, снова стали, чирикая и надуваясь, наскакивать друг на друга.

Он посмотрел на меня ласково, но загадочно и сказал:

— Давайте зайдем посидим, выпьем коньячку, я знаю тут недалеко одно симпатичное местечко…Вспомним старину, мы же все-таки земляки с вами!

Краешком глаза я увидел, что пальцы его, сжимавшие змеиную головку палки, при этом побелели от напряжения. А может быть, мне это показалось?!

Я поблагодарил его за приглашение и, сославшись на занятость и нездоровье, отказался.

Потом я еще раза два встречал Лученко в нашем переулке, но, заметив издали его представительную фигуру, переходил на другую сторону. Он же, приветствуя меня, поднимал свою палку.

Потом я переехал в другой район Москвы и больше не встречал его. Где он, жив ли — не знаю. Но до сих пор меня грызет досада на себя за то, что я тогда не пошел посидеть с ним в одно «симпатичное местечко», не вспомнил молодость и доброе старое время. Ведь земляк всегда земляк. Даже тот, который с палкой.

ОРЕЛ ПРИСЕЛ НА КАМУШЕК СКАЛЫ…

Я работаю в редакции одного издания, которое довольно широко публикует литературные произведения — стихи, рассказы, очерки — не только профессиональных писателей, но и начинающих — малоизвестных, а то и вовсе неизвестных авторов.

Поток рукописей, поступающих к нам по почте, очень большой, он похож на солидную судоходную южную реку, которая течет себе и течет, не зная ни длительных ледоставов, ни летних обмелений.

Поток посетителей с рукописями тоже велик. У одного рукопись покоится в пузатом, тяжеленном портфеле, у другого — в кармане пальто, свернутая в трубочку, третий держит ее наготове в вытянутой руке, наподобие пистолета, направленного в грудь редактора, то есть в данном случае в мою.

Конечно, среди этого потока мелькают порой милые, скромные люди с проблесками если не таланта, то одаренности, но увы, еще больше таких, кого в литературу гонит жгучий патологический зуд сочинительства или влечет столь же жгучее желание легко заработать деньги — по их представлению, немалые.

Я читаю их стихи (по большей части это противоестественная смесь Надсона с Вознесенским), фантастические романы о пришельцах с иных планет (разумные роботы, разумные гигантские насекомые, разумные ядовитые грибы и т. д.) Я читаю их юмор и сатиру, от которых хочется удалиться в укромный уголок и там тихо страдать и плакать, и опять — стихи, стихи, стихи!

А вчера приходил Он!

Я сидел в своем утлом кабинетике и что-то писал, потом поднял голову и увидел Его уже стоящим подле моего стола. В правой вытянутой руке он держал — пистолетом! — трубочку рукописи, в левой пузатый портфель. Он был носат, угрюм, в катарактных очках. Наверное, он заметил выражение невольного страха на моем лице (возможно, что я даже слабо пискнул, увидев Его), потому что, положив ко мне на стол свою рукопись, он сказал неожиданно тонким, как у кастрата, тенором, почти дискантом:

— Это басня, не пугайтесь!

— Ваша?

— А чья же? Не Крылова и не Михалкова — не радуйтесь!

— Оставьте рукопись, я прочту и дам ответ по почте. Адрес ваш есть на рукописи?

— Адрес-то есть, — сказал он, плотно усаживаясь в кресло для посетителей, — но вам придется прочитать мою басню при мне и оценить ее гоже при мне. Я старый воробей, я — не обижайтесь! — все эти ваши редакционные штучки-дрючки знаю!

Он откинулся на спинку кресла и стал громко смеяться. Звуки, которые он при этом издавал, напоминали скрежетание- испорченной кофейной мельницы.

Поскрежетав, он зло сверкнул на меня своими очками и скомандовал:

— Читайте!

Я покорно взял рукопись и стал читать:

Орел присёл на камушек скалы…

— Почему вы остановились? — сказал он в ответ на мой недоуменный взгляд. — Читайте дальше!

— Мне непонятно, что значит слово «присёл»?

— Присёл — значит присел, что тут непонятного?!

Орел… птица… опустилась с высоты на скалу. И села! Орлом!

— Тогда надо бы так и написать «присел», а у вас над буквой «е» стоят две точки.

— Иначе рифмы не будет. «Орел» и «присел» — это чепуха! А «орёл» и «присел» — в рифму. И с точки зрения юмора это здорово. Пусть артист читает басню как бы слегка пришепетывая: «Орёл присёл на камушек скалы».

Испорченная кофейная мельница снова заскрежетала.

— Может быть, тогда вам есть смысл не публиковать эту басню, а отдать ее какому-нибудь артисту-чтецу и объяснить ему ваш творческий замысел насчет пришепетывания для юмора? — попытался я схитрить.

— Э нет! — он погрозил мне пальцем. — Вы, пожалуйста, не финтите со мной. У меня блата нет среди артистов, вы сначала напечатайте мою басню, а уж потом они у меня не вырвутся!..

Он извлек из своего портфеля три бутылки кефира, поставил их на мой стол, потом вытащил оттуда же цветную пачку бумаг с разными штампами и тоже положил ее на мой стол.

— Вот, видите, это все переписка по поводу моего «Орла». Басня была мною послана по почте (он назвал редакцию популярного журнала), ее не напечатали, а спустя короткое время опубликовали другую басню, другого автора, хуже моей. Я. провел расследование собственными силами и установил, что этот другой и редактор, женаты на одной и той же женщине!

— Одновременно?

— Нет, конечно… В порядке, так сказать, живой очереди! Но все равно явный блат! Я написал об этом возмутительном факте… Вот мое заявление, и вот ответ на него… Мне порекомендовали передать мою басню в другую редакцию. Пожалуйста, я передал… (Он назвал эту другую редакцию.) Спустя некоторое время мне оттуда ответили, что басня моя не соответствует, видите ли, программе ихней редакции, и посоветовали передать ее… (Он назвал третью редакцию.) Я передал… Эти стали играть со мной в молчанку. Тоже я написал заявление в творческую организацию… Вот оно, пожалуйста!.. В ответе сказано, что басня моя «нуждается в некоторой доработке»… Очень приятно! Пожалуйста!..

Вот вы берите мою басню, и давайте доработаем. Но предупреждаю: «Орёл» и «присёл» — это моя находка, и я ее никому не уступлю.

Он исчез так же мгновенно, как возник. А я, запихнув за щеку таблетку валидола, пошел к старейшему работнику нашего издания, мудрецу и хитряге по прозвищу Тертый Калач, за советом: как быть, что делать? Он выслушал мой рассказ и сказал, подавив вздох:

— По всем признакам, ты нарвался на самый опасный вид графомана — на графомана сутягу. Никаких отзывов, никаких ответов, никаких угроз! Таких, как он, надо брать ласковым измором. Что у него там за басня? Дай сюда… Все ясно! Отошли его басню в Академию наук, в охрану природы. В препроводительном письме проси их вызвать автора к ним для оценки его произведения с точки зрения современных требований экологии и правил охоты на пернатых хищников типа «орел». Все! Пусть походит, а там будет видно. Главное, с глаз долой — из сердца вон.

Я вернулся к себе, и в тот же день по почте были отправлены два письма: одно — Ему, другое — в охрану природы.

Из моих глаз Он пока убрался, а из сердца нет!

Каждый день я прихожу на работу со смутной тревогой: а что, если «орёл» уже «спустился» с высоты и парит надо мною, как ворон из песни?!

Товарищи из охраны природы, миленькие, подумайте о том, что редакционный работник тоже человек, а человек — это частица той же природы, которую вы охраняете, подумайте и отфутбольте Его еще куда-нибудь. Подальше от литературы!

ЦЕЗАРЬ И КРРЫТИК(Рассказ писательской собаки)

Я — черный пудель по кличке Цезарь. Я работаю собакой у одного писателя.

Откровенно говоря, мне мое имя не нравится. Сколько есть на свете хороших собачьих имен: Полкан, Барбос, Дружок, Верный, — а я почему-то… Цезарь!

Что такое Цезарь, я не знаю, а хозяин еще, представляя меня своим гостям, говорит при этом обычно так:

— Познакомьтесь, это наш Кай Юлий Цезарь!

Совсем уже непонятно! Не Лай Юлий Цезарь, а Кай… Почему Кай?! Зачем Кай?!

Однако ничего не поделаешь, приходится откликаться и на Кая и вежливо вилять хвостом. Впрочем, многим людям тоже не нравятся их имена, которые они носят с детства, как ошейники. Грише хотелось бы называться Яшей, а Яше — Гришей. Вечная история!

В мои собачьи обязанности входит: выводить хозяина на прогулку подышать свежим воздухом два-три раза в день. Пока он дышит, я успеваю провернуть свои собачьи делишки и даже слегка поухаживать за дамами — есть тут в нашем дворе одна юная эрдель-терьерочка, очень милая особа, мы с ней наперегонки носимся по двору, делаем вид, что кусаемся, — в общем, флиртуем!

Кроме всего перечисленного я должен лежать под столом, когда хозяин сочиняет свои произведения.

Я обязан при этом лежать спокойно, неподвижно, положив морду на передние лапы. Нельзя ни вздыхать громко, ни чесаться, ни скулить — ни-ни! Это отвлекает хозяина от его важных сочинительских мыслей. А по-пробуйте-ка лежать неподвижно, когда вас кусает блоха, которой наплевать и на меня, и на моего хозяина, и на его важные мысли! Мне безумно хочется в это время рычать и ожесточенно чесаться, но я сдерживаюсь и терплю.

Не думайте обо мне плохо — я чистоплотная собака, хозяйка часто моет меня в ванной и даже не жалеет для «нашей собачки» какое-то свое отвратительное, вонючее снадобье, которое она называет заграничным шампунем. Но ведь блохи поразительно живучие твари, их никаким шампунем не проймешь. Я даже заметил, что после шампуня они прыгают и кусаются еще резвее, — наверное, он им нравится так же, как людям нравится, например, их ужасное питье — водка.

Как радостно зато бывает, когда хозяин наконец встанет из-за стола и, потянувшись, скажет:

— Ну, на сегодня все. Глава окончена. Кай Юлий, готовься, сейчас пойдем дышать свежим воздухом!

Я громко лаю и даже повизгиваю от счастья, бегая по комнате, прыгаю на хозяина, а он отмахивается от меня и кричит: «Цезарь, не безумствуй!» Потом он берет меня на поводок, и я веду его дышать свежим воздухом.

У меня есть еще одна обязанность — развлекать гостей, которые иногда приходят к хозяину и хозяйке. Обычно я исполняю свой номер за ужином. Хозяин берет со стола сырную корку — я сижу тут же, подле его стула (он знает, что я обожаю сырные корки), и говорит мне:

— Цезарь, Кррытик пришел!

Я начинаю рычать и злиться.

— Кррытик! Кррытик! — повторяет хозяин.

Я лаю во все горло, рычу и скалю зубы.

Все за столом хохочут, и я наконец получаю от хозяина свою сырную корочку.

Номер, в сущности, простой, люди говорят, что такие фокусы построены на условном рефлексе. Я не знаю, что такое условный рефлекс, но зато я хорошо знаю, что такое сырная корка или, допустим, кусочек сахара!

Из-за этого номера и произошла та неприятная история, о которой я хочу вам рассказать.

Однажды вечером я вывел хозяина во двор. Здесь он отстегнул поводок от моего ошейника и стал дышать, разгуливая по двору, а я побежал по своим делам. Когда я вернулся, хозяин стоял подле уличного фонаря и разговаривал с другим писателем. Я его знаю, в одной квартире с ним живет кот по имени Сладкоежкин — крупное, злобное и, надо ему отдать справедливость, храброе создание. Он не убегает от нас, от собак, а вступает с нами в драку и, ловко действуя лапами, вооруженными острыми когтями, нередко заставляет нас отступать.

Хозяин и другой писатель говорили о третьем человеке, который ходил по двору и тоже дышал свежим воздухом. Он не из нашего дома — худой, длинный, на носу стекла.

— Этот тип, — сказал мой хозяин хозяину кота Сладкоежкина, показав глазами на длинного, — меня недавно здорово облаял. Читал?

— Читал! — отозвался хозяин кота Сладкоежкина. — Он и меня в свое время тоже облаял. Он всех облаивает!

— Вот уж действительно Кррытик! — сказал мой хозяин.

— Настоящий Кррытик! — сказал хозяин кота Сладкоежкина

Я не могу слышать это слово! Я начал волноваться, злиться и зарычал. А они продолжали перебрасываться словом «кррытик», не обращая на меня внимания. Кровь бросилась мне в голову. Не помня себя, я подбежал сзади к длинному и цапнул его за ногу — совершил свой первый и, видимо, последний укус в жизни. Боже, как он кричал, он даже не кричал, а верещал на всю улицу, хотя я, как выяснилось потом, лишь порвал ему то нелепое сооружение, которое люди — мужчины и женщины — натягивают на свои задние лапы и которое называют штанами или, еще смешнее, брюками!

Хозяин подошел к верещавшему Кррытику и робко, как бы виляя хвостом, стал извиняться за меня.

— Не сваливайте на собаку! — продолжал верещать Кррытик — Я все про вас знаю! Вы ее натравили на меня… Вы вообще не признаете никакой критики… Я подам заявление… Вас обсудят на бюро!

Так он кричал, а хозяин вдруг взял меня за ошейник и несколько раз стеганул поводком по заду.

— Вот тебе, негодный пес! — приговаривал при этом хозяин. — Надо уважать критику, уважать! А ты что делаешь?!

Мне было не очень больно, но очень обидно. Нехорошо, когда хозяин бьет свою собаку при посторонних, тем более при таком типе, как этот Кррытик!..

Тот, однако, заявления на хозяина не подал, история эта стала забываться.

Но однажды у нас снова собрались гости. Сели ужинать. Хозяин взял со стола сырную корку и сказал мне:

— Цезарь, Кррытик пришел! Кррытик!..

Но я не зарычал и не оскалился, а — сам не знаю почему — поджал хвост и залез под диван.

Все за столом засмеялись. И тут хозяин рассказал о том, как я порвал штаны Кррытику во дворе и получил за это от него трепку. За столом снова стали смеяться и опять заговорили об условных рефлексах.

Хозяин позвал меня, я вылез из-под дивана и получил свою сырную корочку, по словам хозяина — «для закрепления условного рефлекса».

И тогда один из гостей поднял свою рюмку с водкой и сказал:

— Предлагаю выпить за настоящую критику Не за такую, на которую хочется бросаться и рвать у нее штаны, и тем более не за такую, от которой надо прятаться под диваны!

Все опять засмеялись и выпили.

…Жизнь наша идет по-прежнему. Хозяин сочиняет, а я лежу под столом. Потом мы идем дышать свежим воздухом. Я давно уже простил хозяину ту порку, которую он мне задал тогда во дворе. Ведь я люблю его, он — мой Хозяин. Лучший собачий Хозяин на свете. Я даже думаю, что он тот настоящий Человек, про которого можно сказать, что он — друг Собаки.

ЖИЛИ-БЫЛИ(Сказка для детей младшего возраста — от 50 до 80 лет)

Жили-были два друга — Иван Степанович Оловянников и Степан Иванович Подстаканников. Работали они в редакции одного ведомственного журнала, скорее даже журнальчика узкого специального профиля, и очень любили сражаться в шахматы. Само собой разумеется, в служебное время.

Придут утром на работу, запрутся в кабинете Оловянникова (он занимал в редакции более видный пост, чем Подстаканников, и сидел в отдельной комнате) и играют час, два. Если в дверь кто постучит из сотрудников, Оловянников начальственным баритоном скажет:

— У меня сидит Подстаканников, обсуждаем проблематику ближайших номеров. Приходите через час!

Играл так Иван Степанович Оловянников, играл и наконец доигрался. Его заметили и выдвинули. Он был назначен на довольно высокий пост, а Подстаканников остался на своей журнальной мели, и к тому же без партнера, поскольку других любителей шахмат в редакции журнальчика не было.

Однажды жена Подстаканникова, женщина сметливая и практичная, сказала мужу:

— Степа, сходил бы ты как-нибудь к Оловянникову, — смотри какой шишкой он стал!

— Зачем я к нему пойду? Не сядем же мы с ним за шахматную доску в его теперешнем кабинете?

— Просто так зайди — напомнить о себе.

— Опять-таки — зачем? Если бы он меня помнил, он бы сам меня позвал.

— Скорее рак художественно свистнет, чем такой ферзь, как Оловянников, вспомнит о такой пешке, как ты. Иди, Подстаканничек, не заставляй меня кричать на тебя.

— Ну хорошо, пойду, напомню, а дальше что?

— А дальше… вдруг он возьмет тебя в свое ведомство и назначит на хорошую должность с хорошим окладом' Господи, считаешь себя чуть ли не международным гроссмейстером, а не можешь на два хода вперед рассчитать простейшую жизненную комбинацию!

Грызла так мадам Подстаканникова своего супруга и догрызла в конце концов — пошел ее Подстаканничек к старому дружку и партнеру в его учреждение — напомнить о себе.

Секретарша доложила о нем товарищу И. С. Оловянникову, и товарищ С. И. Подстаканников был тут же принят. Он вошел в солидный кабинет, где за солидным столом сидел солидный, несколько обрюзгший и чуть постаревший Оловянников.

— Здравствуй, Ваня! — довольно робко, но с чувством произнес с порога Подстаканников.

— Здравствуй… те, Степа… Иванович! — ответил Оловянников и хорошо отрепетированным приветливым жестом показал посетителю на кожаное кресло, стоявшее подле его письменного стола.

Подстаканников сел.

Бывшие партнеры помолчали, с некоторым внутренним напряжением рассматривая друг друга. Наконец Подстаканников выдавил из себя:

— Как с шахматами? Играешь… те?

Оловянников усмехнулся снисходительно, но тут

зазвонил телефон, Оловянников снял трубку и сказал свое «алло», так, как Подстаканников никогда бы не сумел его произнести. Небрежно и вместе с тем величественно, негромко, но и не тихо, не угодливо, но и не сухо. Сказав «алло» и услышав ответ, Оловянников вдруг радостно оживился:

— Всегда готов!.. Только надо позвонить, чтобы егеря нам дали — Тимофея… как его?.. Кудлаченко.

Толковый мужик!.. Вы позвоните им, ладно?.. А я позабочусь о боеприпасах… Да нет, хватит, я. думаю, двух бутылок!.. Договорились, жду ваших позывных завтра.

Он положил трубку и сказал Подстаканникову:

— Какие уж тут, милый мой, могут быть шахматы… Дохнуть, как видишь… те, некогда!

Подстаканников быстро оторвал половинку зада от мягкого кресла и стал прощаться, Оловянников его не задерживал…

Прошло… нет, собственно говоря, прошла целая жизнь. Подстаканников прожил ее честно и, в общем, достойно — грех жаловаться, хотя большой карьеры так и не сделал.

Об Оловянникове ничего не было слышно.

В связи с уходом на пенсию Подстаканникова его учреждение поднесло ему месячную бесплатную путевку в санаторий не самого высшего разбора, но и не в рядовой.

В первый же вечер своего пребывания там Подстаканников с шахматной доской под мышкой вышел в парк в поисках такого же, как он, любителя-партнера. Его окликнул сидевший на скамейке под кипарисом седой мужчина в белой кепочке.

— Подстаканников, Степа, неужели это ты?..

Степан Иванович остановился, пригляделся. Да, это был Оловянников — своею собственной персоной! Посидели, поговорили — все вспомнили и обо всем повздыхали.

Оловянников сказал:

— А помнишь, Степа, как мы в шахматы с тобой резались в редакции, у меня в кабинете, за закрытой дверью?

— Конечно, помню, Ваня! Хочешь — давай сразимся. Дашь фору, как раньше давал? Хотя бы слона.

— Дам. Расставляй фигуры!

Подстаканников расставил фигуры, и… через четыре хода Оловянников получил киндер-мат.

Стали играть вторую партию уже без форы, и Оловянников снова ее проиграл — на этот раз на двенадцатом ходу.

Проиграли и пошли вместе на вечерний кефиропой.

Когда пролетел срок путевки Оловянникова, он сказал Подстаканникову, прощаясь с ним:

— Надо нам продолжить наши баталии. Ты где живешь… в городе?

Подстаканников назвал свою улицу.

— Мы же с тобой почти соседи, — обрадовался Оловянников, — теперь остается только решить проблему места встреч. Можно было бы у меня, но жена… в общем, «наши жены — ружья заряжены!»… Ты меня понимаешь, Степа.

— Понимаю, Ваня, тем более что моя — это даже не ружье, а ракетная установка дальнего действия. Вот что, Ваня… скверик знаешь возле нашей троллейбусной остановки? Уютный такой скверик, и скамейки всегда есть свободные.

— Знаю, конечно!

— Там и будем встречаться. Позвонишь, я доску в охапку — и туда!..

— Прекрасно!..

И они стали встречаться в скверике подле троллейбусной остановки раза три в неделю, а то и чаще. Играли, в общем, на равных: если сегодня Оловянников поставит Подстаканникову киндер-мат, то — будьте уверены — завтра Подстаканников ответит Оловян-никову таким же киндер-матом.

А жизнь… Она тем временем продолжается!..

ЕЩЕ О САТИРЕ — БЕГЛО

Итак — существует ли у нас сатира как таковая? Ответить на этот риторический вопрос односложно трудно, даже невозможно по той простой причине, что сатира бывает разная.

Если взять русскую классическую сатиру в ее историческом, как говорится, разрезе, то у нас есть сатира, связанная с добродушно-едким юмором — достаточно, думается, назвать Фонвизина с его неувядаемым «Недорослем».

Есть сатира обличительно-негодующей патетической тональности — сатира Грибоедова с бессмертными монологами Чацкого в «Горе от ума».

Есть пушкинская сатира, лаконичная, но блистательная по меткости и выразительности! Достаточно вспомнить хотя бы четверостишную эпиграмму Пушкина на Карамзина.

В его «Истории» изящность, простота

Доказывати нам без всякого пристрастья

Необходимость самовластья

И прелести кнута.

Есть великий Гоголь с его великим «Ревизором» и великими «Мертвыми душами». Тут уместно, пожалуй, вспомнить, как отозвался Николай I Романов о «Ревизоре» после первого представления комедии Гоголя, им увиденного:

— Всем досталось, а мне больше всех!

Есть Салтыков-Щедрин, сатирические сказки которого (не говоря уже о романах) пленяют читателей не только своей обличительной смелостью, но и прелестным юмором.

Есть Чехов, в юморе которого часто звучали сатирические ноты.

Есть сатириконцы: Аверченко, Тэффи, Бухов.

И наконец, если брать современность, то есть М. Булгаков, Г. Троепольский и М. Зощенко.

В чем сатирическая сила Зощенко? Мне думается, в том, что он первый у н. ас применил в сатире прием «двойного Нельсона», когда сатирическому осмеянию подвергаются не только герои его новелл — личности малопочтенные, но и рассказчик, выдуманный Зощенко, личность тоже малопочтенная и тоже персонаж зощен-ковской сатиры. Этим приемом Зощенко расширяет ее объемы и ее специальные масштабы.

Из периферийных авторов, которых я читал, я бы назвал А. Треера из Новосибирска и В. Кадяева из Одессы, несомненно интересных и даровитых сатириков.

Итак — существует ли у нас всё-таки сатира? Да, существует — ведь я не назвал еще главного поставщика сатиры на книжный рынок — журнал «Крокодил», популярный сатирический журнал — долгожитель, в числе главных редакторов которого были такой талантливый беллетрист, как Е. Дубровин, такой блистательный «писатель в газете», как фельетонист «Правды» М. Кольцов, такие популярные фельетонисты, как Г. Рыклин и М. Семенов.

Я понимаю, что я не все сказал о советской сатире, совсем не касался сатирической поэзии и драматургии, да и не упомянул многих сатирических прозаиков, в том числе и неутомимого М. Жванецкого.

Мне хочется тут добавить лишь то, что многие «серьезные» писатели охотно «пускают» на страницы своих романов и повестей сатиру. Назову хотя бы А. Бека, В. Гроссмана, А. Рыбакова… Честь им и хвала за это!

В последнее время наблюдается (и не только у нас) сближение жанров сатиры и юмора. Этот творческий процесс требует своего особого рассмотрения.

В связи с гласностью в периодической печати стали появляться критические статьи, в которых именно «серьезным» писателям отпускаются всякие комплименты за их сатирическую смелость, в свое время не оцененную, что и обрекло подобные их произведения на долгое стололежание.

Не могу удержаться, чтобы не заметить тут, что профессиональный литератор — сатирик не мог, увы, позволить себе такую роскошь, как хранение готовой рукописи в своем письменном столе. Не надо забывать, что литературный гонорар — единственный, как правило, источник его существования. Написал, опубликовал, получил за публикацию денежки — и живи! А если не опубликовал? Тогда дело плохо!

Да, гласность — друг, помощник и защитник сатиры. Надо надеяться, что они будут дружить еще долго. Всегда!

САТИРИКОНЦЫ

Итак, — «Сатирикон» (старый и новый) и сатири-концы, его постоянные сотрудники и авторы…

В детстве я жил в Петербурге, Петрограде, — Ленинградом он стал позже, когда я жил уже на юге, на Кубани и потом в Ростове-на-Дону.

«Сатирикон» у нас в доме любили и уважали потому, что любили и уважали смех. Тут надо помянуть добрым словом моего отца. Это был на редкость талантливый человек. Судите сами: врач по своей основной профессии (он окончил военно-медицинскую академию) даже был одно время ассистентом знаменитого русского хирурга А. Н. Вельяминова, второго после Пирогова из русских хирургических знаменитостей, потомка известного, как и Пушкины, боярского рода Вельяминовых.

Одновременно отец был музыкантом, другом В. В. Андреева, создавал вместе с ним прославленный оркестр из русских народных инструментов. Отец в оркестре Андреева играл на домре. Кроме того, он был превосходным рассказчиком анекдотов и всяческих веселых историй «из жизни» (в том числе и выдуманных). Он так прославился своим искусством рассказчика, что его часто приглашали на «светские» вечера «с публикой».

Хозяин квартиры во время ужина, постучав ножом о тарелку, говорил:

— А теперь давайте попросим Сергея Лукича нам что-нибудь рассказать!

Сергей Лукич вставал и рассказывал.

Но вернемся к «Сатирикону» и сатириконцам. Как известно, славу ему принесли его прозаики: Аверченко, Тэффи, Бухов и «примкнувший к ним» Георгий Ландау Он был по художественному масштабу мельче прославленной тройки, но все же он был настоящим юмористическим и сатирическим писателем. Его знаменитая, как теперь говорят, «реприза», а по-русски «острота», запоминалась надолго. В «Путешествии сатириконцев за границу» он написал, как вернувшиеся на родину усталые и взволнованные сатириконцы, оказавшись на отечественном перроне, увидели жандарма и кто-т® из них, поддавшись чувству, дал ему рубль, сказав:

— Жандарм, голубчик, возьми рубль и скажи нам, пожалуйста, хоть одно русское слово!

Жандарм спрятал бумажную рублевую ассигнацию в нагрудный карман кителя и сказал:

— Мерси!

Не думал я в то время, что впоследствии буду работать в «Крокодиле» вместе с двумя сатириконцами: А. С. Буховым и Г. А. Ландау! Пути господа, действительно, неисповедимы!

А теперь — дорогу женщине. Тэффи — это псевдоним, довольно странный, надо признаться. Настоящая ее фамилия — Лохвицкая, а по мужу Багирская. Ее родная сестра довольно известная в те времена поэтесса Мирра Лохвицкая. Родом Тэффи из дворянской профессорской семьи, видимо из обрусевших поляков. Еще я узнал, что, когда Тэффи только начинала свой литературный путь, она сотрудничала в большевистских газетах.

В эмиграции Тэффи оказалась случайно. Когда «Новый сатирикон» вместе с другими буржуазными органами печати был закрыт, Тэффи поехала на гастрольные выступления с чтением своих рассказов, очутилась на территории, занятой белой армией, в Петроград вернуться было невозможно, и она подалась в Одессу. А тут пришел конец Врангелю, белая Одесса эвакуируется. И вот в гостиницу, где жила Тэффи, являются два офицера, берут под козырек:

— Место на пароходе для вас оставлено. Собирайтесь. Мы вам поможем уложить вещи.

Ну, раз власть, уже шатающаяся, при последнем издыхании, но все же власть, так любезно просит — приходится подчиняться!

Так Тэффи оказалась в Париже и там продолжала свою сатирическую литературную деятельность. Ее фельетоны и рассказы (так же как и произведения А. Т. Аверченко) нравились Ленину. По его указанию в «Правде» подвалом был опубликован знаменитый эмигрантский рассказ Тэффи «Ке фер?». Сюжет его таков: Старичок, бывший белый генерал, живет, а вернее, прозябает в Париже на нищенское пособие и при этом неизменно повторяет про себя:

— Ну ладно, все это очень хорошо, но «ке фер?» «Фер» то «ке»?

Тэффи из плеяды сатириконцев-прозаиков, на мой взгляд, самый сильный юмористический и сатирический писатель — тут я имею в виду построение сюжета, язык, интонационную силу звучания.

Что касается Аркадия Тимофеевича Аверченко, то это просто чудо! Как этот маленький русский клерк родом из Севастополя превратился в знаменитого писателя?!

Помимо поразительного чувства юмора, умения видеть смешное в окружающей его жизни, он обладал еще отличными способностями организатора. Он выкупил «Сатирикон» у издателя и создал «Новый сатирикон», был редактором и старого и нового, наладил регулярный выпуск библиотечки «Сатирикона». Кроме того стал выпускать «Галчонок» — детский юмористический журнал, редактором которого стал художник-карикатурист А. А. Радьков, тоже мой товарищ и друг по работе в «Крокодиле», личность оригинальная и незабвенная. Алексей Александрович был типичной дореволюционной столичной богемой, добрейшей души человеком. И внешность у него была оригинальная. Он был похож на старого индейского вождя, но с добрыми, смеющимися чисто русскими глазами.

Аверченко «Октябрь» не принял, уехал в эмиграцию, но не захотел жить в парижской суете, а отправился в Чехословакию, в Прагу. Там и умер — в славянской стране.

Аркадия Бухова отличал его высокий профессионализм. В эмиграции (Литва, Вильнюс) он оказался случайно, так же как и Тэффи. Пришел в Советское посольство (Литва тогда была буржуазной республикой) и спросил:

— Что мне теперь делать?

Ему сказали:

— Издавать газету, в которой писать правду о нашей революции.

— Но у меня нет денег для издания.

— Деньги мы вам дадим.

Газету такую Бухов создал и был ее редактором, потом вернулся на Родину Здесь занимался всякой литературной поденщиной, даже написал и издал антирелигиозный памфлет, а когда Кольцов стал редактором «Крокодила» — он позвал его работать в журнале. Бухов был фактически его редактором. При нужде мог «сделать» сам весь номер: дать рассказ, фельетон, сюжеты для карикатур, набросать «афоризмы» и другие мелочи. И все это играючи, с легкой полуулыбкой Внешне он был похож на мистера Пикквика: полноватый, опрятно-лысый, ходивший легко, с перевальцем и носивший просторные, хорошо сшитые костюмы светлосерых тонов.

Помню, как однажды он мне рассказал про свой любопытный разговор с К. И. Чуковским.

Корней Иванович сказал Бухову:

— Надо было бы, Аркадий Сергеевич, написать про вас большую статью. Но… открывать вас — поздно, а закрывать рано!

Когда М. Е. Кольцов был арестован, Бухова тотчас же уволили из «Крокодила», а потом — репрессировали.

Сатириконцы, конечно, явление чисто русское. Ведь до них были «Осколки», был Чехонте, был Лейкин, писатель плодовитый и с большим чувством юмора! Он имел своего читателя, был любимцем приказчиков из магазинов гостиного двора.

Сатириконцы вошли в мировую юмористическую литературу. Недаром Джером Джером был переведен на русский язык и издан в серии «Библиотека Сатирикона», да и Марк Твен оказал на них свое могучее влияние.

Но в основе сатириконцы — русское явление. И я думаю, что мы делаем хорошее дело, когда вспоминаем о них.

ДВА ГРАФА, КНЯЗЬ И САШАЛитературная мозаика

А. А. Игнатьев

Алексей Александрович Игнатьев, бывший граф, генерал Игнатьев, несомненно имел какое-то отношение к разведке царской армии, числясь, однако, по военно-дипломатической линии.

Октябрьскую революцию он встретил в Париже и, как тогда говорили, «принял» ее безоговорочно. И не просто «принял», а некоторое время работал в нашем парижском торгпредстве.

Потом он приехал в Москву и написал единственную свою книгу «Пятьдесят лет в строю». Но эта одна его книга стоила многих пухлых романов тогдашних наших беллетристов.

Она пленяла читателей обилием достоверных фактов отечественной истории и безукоризненной красотой чистого настоящего русского языка.

Я не помню уже, как я познакомился с Игнатьевым, но наша взаимная симпатия еще более окрепла, когда я рассказал ему, что в детстве жил в Санкт-Петербурге — Петрограде и учился там в 3-й гимназии, которую в свое время окончил и потом всячески ее опекал либеральный царский министр народного просвещения граф Игнатьев, если не ошибаюсь, родной племянник Алексея Александровича.

Алексей Александрович любил бывать в ЦДЛ и так просто — поужинать там в ресторане и на всяких клубных мероприятиях. Запомнилось мне забавное происшествие, случившееся с ним, когда в ЦДЛ отмечали какой-то юбилей В. П. Катаева.

Игнатьев попросил слово. Вышел на трибуну величественный, красивый конногвардеец! — и стал расхваливать… «Чужого ребенка», считая, видимо, что эту комедию написал В. Катаев. В зале перешептывались, смеялись, в президиуме тоже. В конце концов сам Катаев не выдержал и, прервав оратора, сказал:

— Извините, Алексей Александрович, но «Чужого ребенка» написал не я, а Шкваркин!

— Все равно это прекрасная комедия! — ответил, ничуть не смутившись, Игнатьев и продолжал хвалить «Чужого ребенка» до тех пор, пока не сказал о нем все, что хотел сказать.

Как-то А. А. Игнатьев встретил меня на улице, недалеко от дома, в котором жил, и затащил к себе «на полчасика».

Квартирка была двухкомнатная, скромно обставленная. И здесь Игнатьев показал мне свою реликвию — этажерку, на полках которой — в бархатных футлярах и деревянных и картонных коробках покоились его ордена, полученные в прошлые времена, отечественные и иностранные. Лежала тут и какая-то наша скромная медаль. Я заметил, что Алексей Александрович был этим огорчен. Очень уж неуютно выглядела наша скромненькая медалька рядом с роскошными его прежними регалиями.

Свое 75-летие Алексей Александрович отмечал в ЦДЛ. Из писателей на юбилейный ужин он пригласил лишь А. В. Суркова и меня.

Именинный пирог испек он сам, мясо к ужину тоже жарил сам по своему рецепту. Он был великим кулинаром и очень это дело любил.

Вечер был с печалинкой. Она усилилась, когда Н. А. Обухова и И. С. Козловский спели дуэтом «Выхожу один я на дорогу». Когда-то был такой термин «ангельское пение». В тот вечер я его слышал. Забыть это нельзя.

Оболенский

Начать надо с извинения перед читателями, в особенности перед теми, кто знал и помнит бывшего князя Оболенского, бывшего кавалергарда, бывшего ремонтера Красной гвардии, бывшего парижского таксиста, бывшего участника Сопротивления в годы гитлеровской оккупации Франции, сумевшего как-то ускользнуть от гитлеровских ищеек и затем получить визу на возвращение домой, на Родину.

За что же все-таки я должен извиниться?

За то, что забыл имя и отчество Оболенского, кажется, звали его Александром.

Итак, сначала я получил объемистый пакет от Николая Семеновича Тихонова и короткое письмо, в котором он просил меня прочитать дневник Оболенского и подумать, нельзя ли что-либо сделать, чтобы он был у нас где-нибудь опубликован.

Я прочитал с не ослабевавшим ни на минуту любопытством дневник Оболенского, позвонил ему по телефону, указанному в письме Н. С. Тихонова, и попросил бывшего князя прийти ко мне домой для разговора.

В точно назначенный час, минута в минуту, раздался звонок, я открыл дверь и увидел моложавого, еще бравого на вид старого человека огромного роста, почти великана.

Сразу же у нас завязался непринужденный разговор по поводу его дневника. В нем были прелюбопытнейшие, уникальные записи. Оболенский писал, например, как его в первые годы советской власти непрерывно «сажали», как он говорил «за фамилию», как во время прогулок по тюремному двору Петропавловки он познакомился с сидевшими в той же тюрьме, и тоже «за фамилии», пожилыми и не очень пожилыми петербургскими аристократками и сумел организовать из них хор, исполнявший популярные народные песни.

Пели бывшие аристократки так задушевно и мелодично, что тюремное начальство разрешило хору Оболенского выступать на вечерах ленинградских предприятий, что он и делал, имея оглушительный, как говорится, успех.

Когда Оболенского, служившего в то время главным ремонтером Красной гвардии и жившего в Минске, снова «посадили за фамилию», он не выдержал и написал «наверх» письмо с просьбой отпустить его за границу. При этом он дал честное слово офицера и дворянина, что политикой там заниматься не будет.

Его отпустили.

И вот Оболенский — в Париже, где, кстати сказать, жил его не то двоюродный, не то родной брат, служивший старпомом на американском лайнере, совершавшем регулярные туристские рейсы Марсель — Нью-Йорк… Он дал ему приют «на первое время» и некоторую сумму франков, предупредив при этом, чтобы на дальнейшую помощь он не рассчитывал. А сам укатил в Марсель, оттуда в Нью-Йорк.

Оболенский на полученные деньги снял себе в Париже убогую комнатенку и поступил на платные курсы шоферов. Так бывший кавалергард стал парижским таксистом (первое время он пользовался специальной шоферской картой города) и протрубил в этом звании до начала второй мировой войны.

Дальше было Сопротивление, подпольная борьба с гитлеровцами и возвращение на Родину. Здесь Оболенский встретил дочь директора стекольного завода, принадлежавшего когда-то его отцу, женился на ней и стал хлопотать об издании своего дневника.

Оказалось, что он знал моего отца. Он так же, как и отец, увлекался игрой на народных русских инструментах и играл в знаменитом оркестре В. В. Андреева. Я уже писал, впрочем, об этом, я точно, как мне кажется, определил, что оркестр Андреева был сначала как бы художественной самодеятельностью петербургской столичной интеллигенции и потом превратился в профессиональный музыкальный коллектив. Мой отец — военный врач — приобрел там свою вторую профессию музыканта. Князь Оболенский, кавалерийский офицер, сделал то же самое.

Об Андрееве он говорил благоговейно.

Во время своего визита Оболенский пожаловался мне, что в одном московском еженедельнике он обнаружил заметку за подписью «Оболенский».

— Я, конечно, сейчас же послал в редакцию письмо. А вдруг этот Оболенский кто-то из нашего рода или какой-нибудь боковой ветви?..

Тут он замолчал.

Я спросил:

— Вам ответили?

— Ответили, — огорченно кивнул головой Оболенский. — Написали, что «Оболенский» — это псевдоним, а настоящая фамилия автора заметки другая — и близко не лежит!

Он опять замолчал и потом сказал с большим чувством:

— Слушайте, как же можно брать такой псевдоним?! Ведь Оболенские — это известная фамилия в России, мы для нее кое-что сделали. Все-таки!

Свой дневник Оболенский так и не смог опубликовать в то время. Видимо, он покоится в Госархиве. Нашлись бы сейчас заинтересованные люди, способные извлечь его оттуда!! Читатели были бы, я уверен в этом, очень им благодарны.

…Я забыл рассказать еще один эпизод из парижской жизни Оболенского — об его встрече с Ф. И. Шаляпиным.

Надо сказать, что мать Оболенского — женщина весьма просвещенная — была в Петербурге председательницей Общества поощрения искусства и литературы (нечто вроде нашего ВТО) и у них в доме бывали многие из тогдашних актерских знаменитостей. Бывал и Шаляпин. Вот его-то и навестил прибывший в Париж Оболенский.

Федор Иванович посмотрел на обтрепанный пиджачок бывшего князя и на его обветшалые брючки и молча повел за собой. Они пришли в комнату, где у стен стояли одни платяные шкафы. Шаляпин распахнул дверцу одного из шкафов. В нем висели на вешалках новенькие костюмы-тройки разного вида и цвета.

— Выбирайте любой! — сказал Шаляпин.

Благодарный Оболенский выбрал.

— Ну и как, носили вы шаляпинский костюм?

— Конечно! — сказал Оболенский. — Он' был мне немного маловат, но все-таки приличнее того отрепья, в котором я приехал в Париж.

И еще один граф

Читатели, наверно, уже догадались, кого я имею в виду?

Ну конечно, Алексея Николаевича Толстого, выдающегося русского романиста, драматурга, автора множества повестей, рассказов и публицистики, человека сложной и необычной судьбы.

Алексей Николаевич сыграл большую роль в моей литературной судьбе. Я писал об этом и повторяться не стану. Я лишь расскажу один эпизодик из его жизни, который произошел у меня на глазах.

Когда вышел в свет первый том его знаменитой трилогии «Хождение по мукам», рапповская критика во главе с Леопольдом Авербахом подвергла его ожесточенной критике, обвиняя А. Н. Толстого в белогвардейских симпатиях, и т. д. И вот идет какой-то писательский банкет. И надо же так случиться, что Авербах сидел за столом как раз напротив А. Н. Толстого. А я оказался рядом с Авербахом.

Алексей Николаевич выпил один фужер водки, второй и потом вдруг рванул ворот белоснежной сорочки с туго повязанным галстуком отчаянным жестом человека, идущего на эшафот, и сказал, обращаясь к Авербаху:

— Знай, что я тебя ненавижу классовой ненавистью.

Тот не нашелся что ответить, встал и ушел, не закончив ужин.

Удивительно колоритен и красочен был речевой стиль Алексея Николаевича. При своей внешности типичного русского барина, он любил в разговоре употреблять простонародные русские словечки безо всяких стеснений. Помню, как однажды он зашел в «Крокодил» к А. С. Бухову, с которым подружился еще в буржуазной Литве во время эмиграции. Бухов в Вильнюсе издавал тогда там и редактировал просоветскую газету.

Я заглянул в кабинетик к Бухову по редакционному делу и увидел там Алексея Николаевича. Он вспомнил какие-то тогдашние пикники и прогулки в Вильнюсе, в которых участвовал и Бухов, и говорил о чем-то, громко хохоча.

Если бы меня спросили, какую черту в характере А. Н. Толстого я считаю главной, основополагающей, я бы ответил, не задумываясь:

— Поразительное жизнелюбие!

Саша Фадеев

Мне думается, что я имею право так называть Александра Фадеева, потому, что знал его еще в двадцатые годы, когда учился в Донском университете, писал стихи и был руководителем местного отделения Всероссийского союза поэтов А Фадеев, помимо того, что редактировал краевую газету Северного Кавказа, возглавлял еще и местное отделение РАППа Впрочем, там всем крутил и заворачивал В. Киршон, человек весьма ловкий по этой части.

На наших батальных встречах мы частенько скрещивали словесные шпаги с Киршоном. Я считал себя «попутчиком», и киршоновская прямолинейная рапповская самоуверенность меня очень раздражала.

А потом Москва, я — член СП, а Саша Фадеев — председатель союза. Но для меня он по-прежнему Саша, а я для него Леня.

На фронт второй мировой войны я пошел добровольно, будучи вовсе освобожден от военной службы в связи с перенесенным туберкулезом легких. Меня спас пневмоторакс, то есть искусственное вдувание воздуха в пораженное легкое, которое нужно было делать. Для дыхания мне оставили одно легкое. К началу войны я это вдувание прекратил.

Я служил на Брянском фронте во фронтовой газете «На разгром врага», где вел отдел сатиры вместе с ху-дожником-крокодильцем Женей Ведерниковым. На фронте меня снова стал донимать старый туберкулезный процесс, и я по ходатайству А. Н. Толстого был с фронта отозван в Москву. «На прощанье» Реввоенсовет фронта пожаловал мне орден Красной Звезды.

Приезжаю в Москву и тут узнаю, что мне надо явиться для получения ордена в Кремль. Являюсь. Какой-то товарищ выходит к нам, группе награждаемых, и просит не очень сильно отвечать на рукопожатие М. И Калинина: «У него очень руки болят».

Я посмотрел на лапищи одного фронтовика-лейтенанта, который ходил в тыл к немцам за «языками» и подумал, что это нелишнее предупреждение.

Впрочем, все обошлось как нельзя лучше. Лейте-нант-фронтовик так бережно взял в свои руки слабую ладонь М. И. Калинина, словно это была не рука человека, а нечто воздушное.

Я получил свою звездочку и поехал домой на Пресню в холодную, почти неотапливаемую квартиру.

И вдруг телефонный звонок. Звонит милый Сережа Алымов.

— Леня, ты сегодня, говорят получил орден? Ты, ведь, кажется, первый писатель, награжденный на фронте! Надо отметить! Приезжай сейчас же в ЦДЛ, там меня найдешь.

Еду. Узнаю, что С. Алымов, С. Васильев, С. Фадеев и еще кто-то ужинают «без карточек» в помещении нынешнего парткома.

Началось шумное, веселое застолье И вдруг слышу какие-то выкрики и возню за дверью.

Мы с Сашей вышли из комнаты и увидели, что это дерутся поэт Семен К. и прозаик Петр П. Почему они подрались, я не знаю. Я запомнил лишь, что они дрались крайне неумело, размахивая перед носами друг у друга руками, сжатыми в кулаки, словно коты лапками. Саша постоял, посмотрел на драку и громко, чтобы все слышали, сказал:

— Что может быть гаже драки двух слабосильных. Идем, Леня.

В этой фразе был весь Саша Фадеев!