Тесен круг. Пушкин среди друзей и… не только — страница 4 из 43

Друзья и покровители

Пока Пушкин путешествовал с Раевскими, место пребывания председателя Комитета об иностранных поселенцах Южного края России перевели из Екатеринослава в Кишинёв. Так как Александр Сергеевич был прикомандирован к канцелярии этого комитета, то и явился туда 21 сентября 1820 года. Через два дня он поделился своими впечатлениями об увиденном с братом Львом: «Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоёванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасной торговлей, не будет нам преградой в будущих войнах, и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии».

В этом фрагменте длинного письма обращает на себя внимание упоминание, сделанное мимоходом, о плане императора Франции завоевать Индию. Мысль о проникновении в эту экзотическую страну, жемчужину в короне Британской империи, волновала его всю жизнь: Египетский поход 1798–1799 годов, договор с Павлом I о совместной экспедиции в Индию и, наконец, вторжение в Россию в 1812 году с целью нейтрализовать её при проходе Великой армии на восток. Графу Л. Нарбонну Наполеон говорил:

— Чтобы добраться до Англии, нужно зайти в тыл Азии с одной из сторон Европы. Представьте себе, что Москва взята, Россия сломлена, с царём заключён мир или же он пал жертвой дворцового заговора. И скажите мне, разве есть средство закрыть путь отправленной из Тифлиса Великой французской армии и союзным войскам к Гангу, разве недостаточно прикосновения французской шпаги, чтобы во всей Индии обрушились подмостки торгашеского величия?

Конечно, это была беседа тет-а-тет — Наполеон избегал рекламировать свои планы. Тем не менее что-то просачивалось. Кастеллан, будущий маршал Франции, писал 5 октября в дневнике: «Говорят о походе на Индию. У нас столько доверия, что мы рассуждаем не о возможности подобного предприятия, а о числе месяцев, необходимых для похода, о времени, за которое к нам будут доходить письма из Франции».

Да что французы! Об истинных намерениях их императора знали и русские. В канун Бородинской битвы, вспоминал поэт-партизан Д. В. Давыдов, общее мнение было то, что если Наполеон одержит победу и заключит мир с Россией, то пойдёт с русской армией на Индию. Денис Васильевич этого не хотел и говорил князю П. И. Багратиону:

— Если должно непременно погибнуть, то лучше я лягу здесь. В Индии я пропаду со ста тысячами моих соотечественников без имени и на пользу, чуждую моему Отечеству.

Более того, вслед за изгнанием остатков Великой армии из пределов России полковник П. А. Чуйкевич выпустил книгу «Покушение Наполеона на Индию 1812 года». Пётр Андреевич служил в это время управляющим Особенной канцелярией военного министра, одной из функций которой была внешняя разведка, и знал, о чём писал, так сказать, по первоисточникам.

Пушкин, росший под впечатлениями событий Отечественной войны и заграничных походов русской армии, обострённо воспринимал все сведения, связанные с главными действующими лицами минувших лет трагедии и славы. Будучи патриотом своей страны, он считал все поползновения Наполеона овладеть Индией химерой, но полагал это вполне доступным (с покорением Кавказа) для России.

* * *

Кишинёв был своеобразным городом. Присоединённый к России по исходу Русско-турецкой войны 1806–1812 годов, он хранил многое из недавнего владычества османов. Живописный азиатский колорит лежал на вещах и людях. Знатные молдавские бояре ещё носили бороды и красивые восточные одежды. Но младшее поколение уже успело обриться и надеть европейские фраки.

Население города составляли молдаване и русские (военные и чиновники). После восстания гетеристов в него хлынули беженцы румынского и греческого происхождения, внёсшие резкие перемены во внутреннюю жизнь города. Современник писал: «Вместо двенадцати тысяч жителей было уже до пятидесяти тысяч на пространстве четырёх квадратных вёрст. Кишинёв был в это время бассейном князей и вельможных бояр из Константинополя и двух княжеств. В каждом доме, имеющем две-три комнаты, жили переселенцы из великолепных палат Ясс и Бухареста.

Новые знакомства на каждом шагу. Окна даже дрянных магазинов обратились в рамы женских головок, чёрные глаза этих живых портретов всегда были обращены на вас, с которой бы стороны вы ни подошли… На каждом шагу загорался разговор о делах греческих, участие было необыкновенное. Новости разносились, как электрическая искра, по всему греческому миру Кишинёва. Чалмы князей и кочули бояр разъезжали в венских колясках из дома в дом с письмами, полученными из-за границы. Можно было выдумать какую угодно нелепость о победах греков и пустить в ход; всему верили, всё служило пищей для толков и преувеличений».


Как-то сразу и резко изменились нравы горожан. Особенно это было видно по женщинам. Молдаванки и гречанки, ещё недавно содержащиеся в строгом почти гаремном заточении, познакомившись с европейской цивилизацией (балы, маскарады, французские романы и мода), воспылали жаждой наслаждений. По наблюдениям современника, кишинёвские дамы, удерживавшие ещё некоторый восточный отпечаток во внешности и в характере, но уже по-европейски свободные в обращении, были страстны, влюбчивы и доступны.

— Пушкин, — вспоминал В. П. Горчаков, — охотно принимал приглашения на все праздники и вечера, и все его звали.

Сохранились сатирические куплеты поэта на кишинёвских дам:

Раззевавшись до обедни,

К Катакази еду в дом.

Что за греческие бредни,

Что за греческий содом!

Подогнув под ж…пу ноги,

За вареньем, средь прохлад,

Как египетские боги,

Дамы преют и молчат (2, 86).

Кстати, упоминание о египетских богах лишний раз подтверждает, что Пушкин очень интересовался деяниями Наполеона, в частности его знаменитым походом в страну Голубого Нила. В этот поход будущий император взял нескольких учёных в разных областях знаний, в том числе египтологов. Учёные привезли в Европу Розеттский камень, который стал отправной точкой для расшифровки иероглифов, и человечеству открылась великая цивилизация. В начале 1820-х годов в газетах и журналах публиковались многочисленные изображения памятников Древнего Египта. Изображения его обитателей и богов. В позе последних и сидели кишинёвские дамы, не раз удостаивавшиеся внимания поэта. Женщины, кутежи и карты занимали большую часть времени Александра Сергеевича, который был не удовлетворён ни кишинёвским обществом, ни самим городом:

Проклятый город Кишинёв!

Тебя бранить язык устанет.

Когда-нибудь на грешный кров

Твоих запачканных домов

Небесный гром, конечно, грянет,

И — не найду твоих следов! (2, 154)

Но развлечения не были главным в жизни Пушкина, смыслом его существования оставалось творчество. Несмотря на то что Александр Сергеевич мало уделял ему времени, годы пребывания в Кишинёве оказались удивительно плодотворными. Кроме массы стихотворений, он написал пять поэм: «Кавказский пленник», «Гавриилиада», «Бахчисарайский фонтан», «Братья-разбойники», «Вадим», начал работу над романом «Евгений Онегин». Писатель А. Ф. Вельтман был очевидцем того, как работал поэт:

— Утро посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги. По возвращении лист был исписан стихами. Но из этого разбросанного жемчуга он выбирал только крупный, не более десяти жемчужин; из них-то составлялись роскошные нити событий в поэмах, мелкие произведения, напечатанные и ненапечатанные…

Пушкин был чрезвычайно общителен. Биографы поэта насчитывают более 200 лиц, входивших в круг его знакомств. В основном это были офицеры 16-й пехотной дивизии генерала М. Ф. Орлова. «В военной среде все сближения совершаются быстро, — писал квартирмейстер этой дивизии В. П. Горчаков, — кто раз с кем пообедал или позавтракал вместе да ласково взглянул — тот и приятель. Сейчас же французское вы к чёрту, а русское ты вступает в права свои, как заветный, лучший признак приязни».

Подполковник И. П. Липранди дополнял Горчакова:

— Все офицеры генерального штаба составляли как бы одно общество, конечно, с подразделениями, иногда довольно резкими. С одними Пушкин был неразлучен на танцевальных вечерах, с другими любил покутить и поиграть в карты, с иными был просто знаком, встречая их в тех или других местах, но не сближался с ними, как с первыми, по несочувствию их к тем забавам, которые одушевляли первых.

Но всё же светским удовольствиям и развлечениям молодой поэт предпочитал беседы с людьми, понимавшими и интересовавшими его. Одним из них был И. П. Липранди, к которому Александр Сергеевич питал приятельские чувства за его учёность, сочетавшуюся «с отличными достоинствами военного человека». И ещё одним важным качеством обладал Иван Петрович — был домоседом. «Три-четыре вечера, а иногда и более проводил я дома. Постоянными посетителями у меня были: Охотников, майор, начальник дивизионной ланкастерской школы В. Ф. Раевский; майор Камчатского полка М. А. Яновский, замечательный оригинал, не лишённый интереса по своим похождениям в плену у французов; гевальдигер поручик Таушев, очень образованный молодой человек; майор Гаевский, переведённый из гвардии вследствие истории Семёновского полка. Из офицеров генерального штаба преимущественно бывали А. Ф. Вельтман и В. П. Горчаков».

У Липранди не танцевали и не играли в карты, но много говорили и спорили, особенно Пушкин с Раевским. «И этот последний, — полагал Иван Петрович, — очень много способствовал к подстреканию Пушкина заняться историей и в особенности географией. Пушкин неоднократно после таких споров брал у меня книги, касавшиеся до предмета, о котором шла речь. Пушкин как строптив и вспыльчив ни был, но часто выслушивал от Раевского под весёлую руку обоих довольно резкие выражения и далеко не обижался, а напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского».

Капитан К. А. Охотников, адъютант начальника дивизии, отличался учёностью и замкнутостью. Пушкин прозвал Константина Алексеевича père сonscrit — отец-сенатор. Поводом к этому послужил один из жарких споров между Раевским и Александром Сергеевичем. За разрешением словопрений обратились к Охотникову, который сидел в стороне и читал «Римскую историю» Тита Ливия. Константин Алексеевич «с невозмутимым хладнокровием, глядя на наступавших на него Пушкина и Раевского и не обращая никакого внимания на делаемые ему вопросы, очень спокойно предлагал послушать прекрасную речь из книги и начал: pères сonscrits… Это хладнокровие выводило Пушкина и Раевского, одинаково пылких, из терпения, но на каждый приступ к Охотникову тот приглашал их выслушать только прежде эту, знаменитую по красноречию речь и, несмотря на общий шумный говор, несколько раз принимался начинать оную, но далее слов pères сonscrits не успевал».

Не пасовал перед Пушкиным и будущий писатель, поручик квартирмейстерской части А. Ф. Вельтман. Ни в танцах, ни в игре в карты, ни в кутежах он не участвовал, но был одним из немногих, который мог доставлять пищу уму и любознательности Пушкина. Липранди отмечал:

— Он не ахал каждому произнесённому стиху Пушкина, мог и делал свои замечания, входил с ним в разбор, и это не нравилось Александру Сергеевичу. В этих случаях Пушкин был неподражаем; он завязывал с ним спор, иногда очень горячий, с видимым желанием удовлетворить своей любознательности, и тут строптивость его характера совершенно стушёвывалась.

В провинциальной глуши свободного времени хватало даже на то, чтобы несколько вечеров посвятить никому не нужному занятию физикой. И вот по какому случаю. В Кишинёв приехал будущий академик А. И. Стойкович (с Пушкиным у него состоялся разговор о «грамматических несогласиях» и несовершенствах правописания). Липранди и Раевский, освоив первый попавшийся учебник по физике, свели разговор на специальность гостя и «вдруг нахлынули на него с вопросами и смутили физика, не ожидавшего таких познаний в военных».

В связи с этим случаем член Попечительного комитета о колонистах Южного края России П. И. Долгоруков полагал, что беседы поэта с Вельтманом, Раевским и Охотниковым много содействовали направлению его мыслей к умственным занятиям и дали толчок к развитию его научных способностей по предметам серьёзных наук. От себя добавим: особенно преуспел Александр Сергеевич в познании истории России от царствования Екатерины II до его дней (с углублённым интересом к истории Отечественной войны).

В Кишинёве Пушкин был постоянным посетителем дома командира 16-й пехотной дивизии М. Ф. Орлова. В нём, по свидетельству супруги Михаила Фёдоровича, велись «беспрестанно шумные споры — философские, политические, литературные».

Круг активного общения поэта ограничивался почти исключительно военными, прошедшими все наполеоновские войны. Поэтому недавнее прошлое, рассказы о героизме русских воинов были постоянной темой бесед. Липранди вспоминал:

— Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо его краснело и изображало жадность узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг он часто задумывался.

Военная среда Кишинёва отвечала юношеским устремлениям Пушкина и по существу (наряду с впечатлениями детства) взрастила поэта-баталиста, всё творчество которого пронизано военной тематикой. И хотя Александр Сергеевич жаловался на то, что ему «кюхельбекерно в чужой стороне», она немало дала ему в приобщении к деяниям Молоха. Воспоминаниям о недавних событиях немало способствовали их первые юбилеи: 1820-й год — 15-я годовщина поражения русской армии (вкупе с австрийской) при Аустерлице, 1821-й — смерть Наполеона, 1822-й — 10-я годовщина Отечественной войны, 1823-й — 10-я годовщина Битвы народов, 1824-й — 10-я годовщина падения Парижа, 1825-й — 10-я годовщина разгрома Наполеона при Ватерлоо.

Первый юбилей, конечно, не только не отмечался, но о поражении при Аустерлице вообще было не принято говорить. Но Пушкин три года пребывания на юге вращался почти исключительно в военной среде. Там не забывали о позоре 2 декабря 1805 года — это была заноза в русском сердце. Не приходится говорить и о том, что все названные выше события были темами бесед и дискуссий среди офицеров заштатного Кишинёва. Эти споры и рассуждения насыщали мозг Пушкина и стимулировали поэта в работе над произведениями, связанными с наполеоновской эпохой. Способствовали этому и тогдашние СМИ (книги и периодическая печать).

«Старичок» Инзов

Три года вчерашний лицеист находился в тесном общении с главным попечителем и председателем Комитета об иностранных поселенцах Южного края России И. Н. Инзовым. По отзывом современников, это был добрый и почтенный человек; поэт вспоминал о нём всегда с умилением и «нежным участием».

…Иван Никитич не знал родителей: в пелёнках его принесли в дом князей Трубецких, которые и воспитывали ребёнка (многие считали Инзова сыном Павла I). В семнадцать лет он вступил кадетом в Сумской легкоконный полк. Боевое крещение получил в 1789 году во время войны с турками, затем участвовал в осаде Измаила и Бендер.

В 1794 году Инзов сражался в Польше и был произведён в майоры. Участвовал в Итальянском и Швейцарском походах А. В. Суворова. В сражении при Нови заменил тяжело раненного командира и был назначен командовать полком, с которым совершил переход через Альпы. Тогда же произведён в полковники, награждён орденами Святой Анны II степени и Святого Иоанна Иерусалимского, назначен командиром Апшеронского полка.

Этот полк был сформирован 9 июня 1724 года из частей, находившихся в персидском походе. В боевой летописи полка к концу столетия были: подавление восстания в Дагестане (1725), «Донская экспедиция» и взятие Азова (1736), походы в Крым (1736–1739), участие в войне со Швецией (1741–1743). В Семилетнюю войну полк отличился в сражениях при Гросс-Егерсдорфе, Цорндорфе, Пальциге, Кунерсдорфе и при взятии Берлина. Затем были два похода в Польшу и две войны с Турцией, при этом во второй из них полк сражался под знамёнами А. В. Суворова при Фокшанах, Измаиле и Рымнике.

В кампании 1805 года Инзов командовал уже бригадой, затем был назначен дежурным генералом Подольской армии и тоже заслужил награды — Святой Анны I степени и Святого Владимира III степени. В начале войны 1806–1807 годов против Франции Иван Никитич прикрывал отступление русской армии к Остро-ленке. В последующие годы Инзов вновь участвовал в кампаниях против Турции: сражался в Галиции, осаждал Силистрию, комендантом которой вскоре стал. За успешные действия под Шумлой был награждён золотой шпагой с алмазами «За храбрость».

9 апреля 1812 года Иван Никитич возглавил 9-ю пехотную дивизию, которая сражалась под Кобрином, Городечно, Борисовом и при Березине. Награждён орденом Святого Владимира II степени.

Особенно успешным для Инзова был 1813 год. «В воздаяние отличных подвигов мужества и распорядительности» при осаде и взятии крепости Торн он был пожалован орденом Святого Георгия 3-го класса. С 28 апреля Иван Никитич — шеф Киевского гренадерского полка, с ним в сражении при Баутцене он защищал город Прейтиц (правый фланг русской позиции), который атаковал маршал Ней. В начале июля Инзов был назначен дежурным генералом Польской армии, участвовал с ней в сражениях под Дрезденом и Лейпцигом, в осаде Магдебурга.


И. Н. Инзов


В кампании 1814 года Иван Никитич участвовал в осаде Гамбурга, после его падения был произведён в генерал-лейтенанты. В следующем году короткое время был начальником штаба 2-й армии, затем — командиром 18-й пехотной дивизии.

В начале 1818 года Инзова назначили главным попечителем и председателем Комитета о колонистах Южного края России с пребыванием в Екатеринославе. Туда и прибыл около 20 мая 1820 года А. С. Пушкин. Его принял пожилой пехотный генерал, сухощавый, среднего роста, с крупной шарообразной головой, с большими мечтательно-голубыми глазами и очень располагающим выражением лица.


Прочитав письмо с тонкой психологической характеристикой молодого поэта, Иван Никитич понял, что ему нужен отдых, и разрешил поездку на Кавказские Минеральные Воды. Племянник Хераскова, воспитанник одного из последователей Новикова, друг поэта-радищевца Пнина Инзов не был чужд литературных веяний своего времени и с сочувствием отнёсся к новому сотруднику.

В июне Иван Никитич получил новое назначение — наместника Бессарабии. Местом его пребывания стал Кишинёв. Пушкин прибыл туда через четыре месяца и поселился в доме своего начальника. Дом находился в конце старого Кишинёва на вершине «Инзовой горы». Это было одно из его живописнейших мест. К дому примыкал сад с апельсиновыми и померанцевыми деревьями, не говоря уже о прекрасных виноградниках. Под склоном холма протекала река Бык, образуя небольшое озеро, вдали — горы с белеющими домиками молдаванского села. Стены дома были выкрашены масляными красками и разрисованы разными растениями. Иван Никитич любил птиц. В саду находился птичий двор с множеством канареек и других пернатых.

Молодой поэт и престарелый генерал сразу приглянулись друг другу. Пушкин был ветрен, насмешлив и беспрестанно попадал в рискованные ситуации. Инзов предотвратил немало дуэлей Александра Сергеевича, подвергая его временному аресту или оставляя без сапог. Последняя мера пресечения проступков поэта была известна горожанам, и наиболее отчаянные из них поддразнивали его: «Смотри, куконаш Пушка, будешь сидеть без сапог!»

Сам Иван Никитич жаловался, что ему с этим шалуном столько же хлопот, сколько забот по службе. Более строги были к поэту члены тайных обществ (будущие декабристы). И. И. Горбачевский вспоминал:

— Нам от Верховной Думы было запрещено знакомиться с поэтом А. С. Пушкиным, когда он жил на юге. Прямо было сказано, что он, по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни, сделает донос тотчас правительству о существовании тайного общества. Мне рассказывали Муравьёв-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что уши и теперь краснеют.

Для столь категоричного вывода у руководства Южного общества были немалые основания. Вот свидетельство князя П. И. Долгорукова, кишинёвского знакомого поэта: при отъезде Инзова на охоту Пушкин, «видя себя на просторе, начал с любимого своего текста о правительстве в России. Полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники — подлецы и воры, генералы скоты большею частью, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли».

Между тем в Петербурге не забывали о поэте. 13 апреля 1821 года граф И. А. Каподистрия писал Инзову: «Несколько времени тому назад отправлен был к вашему превосходительству молодой Пушкин. Желательно, особливо в нынешних обстоятельствах, узнать искреннее суждение ваше, милостивый государь мой, о сём юноше, повинуется ли он теперь внушению от природы доброго сердца или порывам необузданного и вредного воображения».

Писалось это, по-видимому, по прямому указанию царя, ибо сохранился проект послания, на котором рукою Александра I начертано: «быть по сему». Что касается упоминания о «нынешних обстоятельствах», то речь здесь идёт о выступлении А. К. Ипсиланти, положившего начало борьбе за освобождение Греции от османского ига.

Инзов дал самый благоприятный отзыв о поэте: «Пушкин, живя в одном со мной доме, ведёт себя хорошо и при настоящих смутных обстоятельствах не оказывает никакого участия в сих делах. Я занял его переводом на российский язык составленных по-французски молдавских законов, и тем, равно другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности. Он, побуждаясь тем духом, коим исполнены все парнасские жители к ревностному подражанию некоторым писателям, в разговорах своих со мною обнаруживает иногда пиитические мысли. Но я уверен, что лета и время образумят его в сём случае».

То, что Иван Никитич назвал пиитическими мыслями, секретные агенты именовали более определённо: «Пушкин ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство». Сам Александр Сергеевич, вспоминая своего кишинёвского покровителя, говорил позднее: «Старичок Инзов сажал меня под арест всякий раз, как мне случалось побить молдавского боярина, но зато добрый мистик в то же время приходил меня навещать и беседовать со мною об гишпанской революции». Знал бы царь, один из душителей европейских революций, о чём говорил с поднадзорным поэтом один из его высших чиновников!

С ноября 1820 года до начала марта 1821-го Пушкин пребывал в Каменке. Там он заболел, и обеспокоенный начальник «ссыльного» послал запрос хозяину усадьбы. Получив успокоительный ответ, благодарил его: «До сего времени я был в опасении о господине Пушкине, боясь, чтобы он, невзирая на жестокость бывших морозов с ветром и метелью, не отправился в путь и где-нибудь при неудобствах степных дорог не получил несчастия. Но, получив почтеннейшее письмо ваше от 15-го сего месяца, я спокоен и надеюсь, что ваше превосходительство не позволит ему предпринять путь, доколе не получит укрепления в силах».

Ощутив это «укрепление», Александр Сергеевич не поспешил возвращаться в Кишинёв, а поехал в Киев. Там он встретился с одним из своих многочисленных знакомых, который с немалым удивлением спросил, как он очутился в этом городе.

— Язык до Киева доведёт, — ответил поэт, намекая на причину своего удаления из столицы.

При неограниченном самолюбии Пушкин был крайне обидчив. Характерен случай, рассказанный Липранди: «Однажды с кем-то из греков в разговоре упомянуто было о каком-то сочинении. Пушкин просил достать его. Тот с удивлением спросил:

— Как! Вы поэт, и не знаете об этой книге?

Пушкину показалось это обидно, и он хотел вызвать возразившего на дуэль».

Инзов как отец родной всячески прикрывал и выгораживал своего подопечного. У Пушкина никогда никаких осложнений со своим благодетелем не было. Современник вспоминал: «Утром я был у Пушкина: он сидел под арестом в своей квартире, у дверей стоял часовой.

— Здравствуй, Тепляков! Спасибо, что посетил арестанта… Поделом мне!.. Что за добрая благородная душа у Ивана Никитича! Каждый день я что-нибудь напрокажу, Иван Никитич отечески пожурит меня, отечески накажет и через день всё забудет. Скотина я, а не человек! Вчера вечером я арестован, а сегодня рано утром он уже прислал узнать о моём здоровье. И доставил мне полученные из Петербурга на моё имя письма. И последние книжки „Благонамеренного“».

Летом 1823 года, соблазнённый благами цивилизации, Пушкин перебрался в Одессу. Это удивило и уязвило Инзова.

— Зачем он меня оставил? — сетовал Иван Никитич. — Ведь он послан был не к генерал-губернатору, а к попечителю колоний; никакого другого повеления об нём с тех пор не было; я бы мог, но не хотел ему препятствовать. Конечно, в Кишинёве иногда бывало ему скучно; но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям на Кавказ, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода? Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней, сколько угодно?

…Между тем карьера «старичка» Инзова продолжалась. С июля 1822 года он — управляющий Новороссийской губернии с оставлением в прежних должностях, через год — новороссийский генерал-губернатор и наместник Бессарабии. В июне 1823 года произведён в генералы от инфантерии (по таблице чинов Российской империи это 2-й класс, 1-й — генерал-фельдмаршал).

Инзов был успешен и на воинском поприще, и на гражданской службе, но потомки знают его в основном в связи с личностью А. С. Пушкина, который увековечил имя Ивана Никитича в своих письмах и в миниатюре «Воображаемый разговор с Александром I». Царь якобы спрашивает у Александра Сергеевича, почему он не ужился с Воронцовым, но был дружен с Инзовым.

— Ваше величество, — отвечает поэт, — генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он уже не волочится, ему не восемнадцать лет от роду; страсти если и были в нём, то уж давно погасли. Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям (8, 69).

После отъезда Пушкина из Кишинёва связь его с Инзовым оборвалась, но этот добрейший человек жил в памяти и разговорах Александра Сергеевича. И не случайно друзья поэта переслали Ивану Никитичу письмо П. А. Вяземского с его раздумьями о закате солнца русской поэзии: «Главный вывод всего этого происшествия есть следующий: какое-то роковое предопределение стремило Пушкина к погибели. Разумеется, с большим благоразумием и с меньшим жаром в крови и без страстей Пушкин повёл бы это дело иначе. Но тогда могли бы мы видеть в нём, может быть, великого проповедника, великого администратора, великого математика; но, на беду, провидение дало нам в нём великого поэта. Легко со стороны и беспристрастно или бесстрастно, то есть тупо и деревянно, судить о том, что он должен был чувствовать, страдать, и в силах ли человек вынести то, что жгло, душило его, чем задыхался он, оскорблённый в нежнейших чувствах своих: в чувстве любви к жене и в чувстве ненарушимости имени и чести его, которые, как он сам говорил, принадлежали не ему одному, не одним друзьям и ближним, но России… Более всего не забывайте, что Пушкин нам, всем друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы… Адские козни опутали их и остаются ещё под мраком. Время, может быть, раскроет их».

Иван Никитич Инзов на восемь лет пережил Пушкина. На закате своей административной деятельности он успел основать в Измаильском уезде Бессарабской губернии город Болград. Там Иван Никитич и был похоронен 30 мая 1845 года.

«У него в избытке было всё»

Во второй половине 1817 года Пушкин познакомился с М. Ф. Орловым. Это случилось на заседании литературного общества «Арзамас», членами которого они были. Молодой генерал сразу произвёл на Александра сильное впечатление, как своей биографией, так и своими политическими взглядами. На одном из заседаний общества Орлов говорил:

— Представительная система заключает в себе все выгоды других форм правления, существовавших в древних и новых временах, не имея их недостатков и невзгод.

Это действительно был человек неординарный, с весьма прогрессивными (и опасными для царской власти) взглядами.

…Внебрачный сын графа Ф. Г. Орлова, признанный в дворянстве и фамильных правах (но без титула отца), Михаил Фёдорович воспитывался в пансионе аббата Д. Ш. Николя в Петербурге. В тринадцать лет был записан юнкером в Коллегию иностранных дел, в семнадцать — поступил эстандарт-юнкером в Кавалергардский полк.

Михаил Фёдорович участвовал во всех войнах с Наполеоном и быстро продвигался по службе. За отличие при Аустерлице был произведён в корнеты, отличился в сражениях под Гейльсбергом и Фридландом, с 1810 года — адъютант князя П. М. Волконского.

В самом начале Отечественной войны Орлов сопровождал министра полиции А. Д. Балашова в ставку Наполеона.

— Очень рад познакомиться с вами, генерал, — начал беседу Наполеон. — Я знаю, что вы один из искреннейших друзей Александра, поэтому буду с вами откровенен. Я произвёл громадные затраты, сделал большие приготовления, и теперь я втрое сильнее вас. Я знаю, что война Франции с Россией не пустяк ни для Франции, ни для России. Я сделал большие приготовления…

Эта тирада завоевателя без обиняков говорила о том, что он не собирается пускать на ветер затраченные миллионы. Не настраивала на благоприятный исход миссии Балашова и следующая фраза Наполеона, затрагивавшая напрямую монарший авторитет Александра:

— Беннигсен, который, говорят, имеет некоторые военные таланты, каких, впрочем, я за ним не знаю, но которой обагрил свои руки в крови своего государя…

Объявив всё командование русских армий бездарями, Наполеон подвёл итог своим пространным рассуждениям:

— Итак, передайте императору Александру, что война начата, но что я не против мира. Что я хотел чистосердечно объясниться с ним, но что меня не хотели слушать. Приготовившись к войне, я сделал последнюю попытку: потребовал, чтобы Лористон был допущен в Вильну. Его не пожелали видеть…

Словом, русские сами виноваты в случившемся. Бутылка откупорена, остаётся только выпить её содержимое.

Для Орлова итогом миссии Балашова стало пожалование флигель-адъютантом (это почётное звание присваивалось офицерам, заслужившим личное расположение царя).

После сражения у Валутиной горы (7–9 августа) Михаил Фёдорович вновь был послан к Наполеону, чтобы узнать о судьбе П. А. Тучкова, попавшего в плен. М. И. Кутузов доносил царю: «Кавалергардского полка поручик Орлов, посланный парламентёром до прибытия моего к армиям главнокомандующим 1-й Западной армией для узнания о взятом в плен генерал-майоре Тучкове, после девятидневного содержания его у неприятеля донёс мне по возвращении вчерашнего числа довольно подробные сведения о численном составе армии французов».

То есть Михаила Фёдоровича девять дней содержали почти что под арестом, и тем не менее он смог определить силы противника и предсказать его ближайшую цель — помешать соединению 1-й и 2-й Западных армий.

В ходе военных действий Орлов участвовал во всех основных сражениях, отличился при освобождении Вереи. После издания Наполеоном 29-го бюллетеня Великой армии (в нём подводились итоги похода в Россию) Кутузов поручил Михаилу Фёдоровичу написать на него опровержение. Орлов в ироническом тоне подверг критике утверждения Наполеона о климатических условиях как главных причинах гибели Великой армии.


И. Н. Инзов


В кампании 1813 года Михаил Фёдорович действовал в составе летучего отряда, участвовал в Лейпцигском сражении, за отличие при Калише был произведён в полковники. В следующем году находился в подчинении В. В. Орлова-Денисова, который командовал личным конвоем Александра I. В это время произошло некоторое сближение его с царём, который, направляя молодого полковника в стан противника, говорил ему:

— Ступайте, я даю вам право остановить огонь везде, где вы сочтёте это нужным. И для того чтобы предупредить и отвратить все бедствия, облекаю вас властью, не подвергаясь никакой ответственности, прекращать самые решительные атаки, даже обещающие полную победу. Париж, лишённый своих рассеянных защитников и своего великого мужа, не будет в состоянии противиться. Я твёрдо убеждён в этом. Богу, который даровал мне могущество и победу, угодно, чтобы я воспользовался тем и другим только для дарования мира и спокойствия Европе. Если мы можем приобрести этот мир не сражаясь, тем лучше; если же нет, то уступим необходимости, станем сражаться, потому что волей или неволей, с бою или парадным маршем, на развалинах или во дворцах, но Европа должна ныне же ночевать в Париже.

На следующий день в присутствии маршала Мармона был подписан акт о капитуляции столицы Франции:

«Статья 1-я. Французские войска, состоящие под начальством маршалов герцогов Тревизского и Рагузского, очистят город Париж 19 (31) марта в 7 часов утра.

Статья 2-я. Они возьмут с собой всю артиллерию и тяжести, принадлежащие к этим двум корпусам.

Статья 3-я. Военные действия должны начаться вновь не прежде, как спустя два часа по очищении города, т. е. 19 (31) марта в 9 часов утра…»

Сдача Парижа гарантировала сохранение города, но не обязывала маршалов складывать оружие.


…Орлова, прибывшего с радостной вестью, Александр I принял лёжа в постели.

— Ну, что вы привезли нового? — спросил он.

— Вот капитуляция Парижа, — ответил Михаил Фёдорович.

Прочитав документ, царь расчувствовался:

— Поцелуйте меня, поздравляю вас, что вы соединили имя ваше с этим великим происшествием.

В десятом часу этого дня союзные войска торжественно вступили в столицу мира. Их шествие продолжалось четыре часа. Жители города стояли у раскрытых окон, на балконах и улицах города; они махали белыми платками и восторженно приветствовали победителей. Один из очевидцев этого небывалого зрелища (будущий писатель Стендаль) ядовито заметил по этому поводу:

— Парижане выражали особую радость исключительно потому, что их завоевали.

Среди блестящей свиты союзных государей, состоявшей более чем из 30 владетельных особ, прусского короля и русского императора, находился и Орлов. Это зенит его славы, апогей карьеры. Один из современников двадцатишестилетнего генерала говорил:

— У него было в избытке всё: молодость, знатность, богатство, расположение царя, открытый и смелый характер, прекрасная представительная наружность.

По возвращении из-за границы М. Ф. Орлов совместно с графом М. А. Дмитриевым-Мамоновым организовал «Орден русских рыцарей». Общество имело конспиративно-заговорщицкий характер. О целях общества Михаил Фёдорович говорил:

— Я возвратился из чужих краёв и вознамерился сделать тайное общество, составленное из самых честных людей, для сопротивления лихоимству и другим беспорядкам, кои слишком часто обличаются во внутреннем управлении России.

«Орден русских рыцарей» был наиболее ранней из преддекабристских организаций. Вскоре Орлов стал членом и первой организации декабристов — «Союза спасения». Позднее П. И. Пестель, А. П. Юшневский и М. А. Фонвизин приняли его в «Союз благоденствия». Это случилось в Тульчине, где Орлов останавливался, направляясь в штаб 16-й пехотной дивизии, командиром которой был назначен.

В годы господства в армии палочной муштры Орлов установил в 16-й дивизии совершенно новые порядки: отменил телесные наказания для солдат и ввёл систему ланкастерского обучения рядовых грамоте, предал суду ряд офицеров. «…В Охотском пехотном полку, — гласил один из его приказов, — господа майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Общая жалоба нижних чинов побудила меня сделать подробное исследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трёх офицеров принуждён представить я к военному суду. Да испытают они в солдатских крестах, какова солдатская должность. Для них и для им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания».

В секретной инструкции для командного состава дивизии Орлов писал: «Всякий полковой командир должен иметь в полку и власть, и силу, ибо на его единственной ответственности лежат порядок и устройство. Но из сего не следует, что он может быть тираном своих подчинённых, ибо подчинённые такие же люди, как и он, служат не ему, а Отечеству. Обыкновенно у нас думают, что тот и молодец, кто больше бьёт. Оборони меня, Боже, жить с такими молодцами. Я лучше сам откажусь от дивизии, чем иметь перед собою постоянное зрелище столь несчастных солдат и столь подлых начальников. Терзать солдат я не намерен».

По своим политическим взглядам Орлов был сторонником конституционной монархии; он считал, что Европа вступила в период социальных преобразований. Пушкин вспоминал:

— Орлов говорил в 1820 году: революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция тут, конституция там. Господа государи, вы сделали глупость, свергнув Наполеона.

Осенью 1820 года Пушкин, переведённый на юг, оказался в Кишинёве. Михаил Фёдорович сразу взял его под своё покровительство. В. П. Горчаков, квартирмейстер при штабе 16-й дивизии, как-то оказался свидетелем такой сцены: «Утром 8 ноября мне дали знать, что начальник дивизии возвратился в Кишинёв. Я поспешил явиться к генералу. Генерал благосклонно принял меня, наговорил много лестного, радушного, обнял, расцеловал меня… Вошёл Пушкин, генерал его обнял и начал декламировать: „Когда легковерен и молод я был…“ Пушкин засмеялся и покраснел.

— Как, вы уже знаете? — спросил он.

— Как видишь, — отвечал генерал.

— То есть как слышишь, — заметил Пушкин, смеясь.

Генерал на это замечание улыбнулся приветливо.

— Но шутки в сторону, — продолжал он, — а твоя баллада превосходна, в каждых двух стихах полнота неподражаемая, — заключил он, и при этих словах выражение лица Михаила Фёдоровича приняло глубокомысленность знатока-мецената».

Орлов и Пушкин были знакомы с 1817 года по литературному обществу «Арзамас». Поэтому после приезда Александра Сергеевича в Кишинёв в совместном шутливом письме они известили об этом членов арзамасского братства: «Мы, превосходительный Рейн и жалобный Сверчок, на лужице города Кишинёва, именуемой Быком, сидели и плакали, вспоминая тебя, о „Арзамас“, ибо благородные гуси величественно барахтались пред нашими глазами в мутных водах упомянутой речки. Живо представились им ваши отсутствующие превосходительства, и в полноте сердца своего положили они уведомить о себе членов православного братства, украшающих берега Мойки и Фонтанки…»

Михаил Фёдорович имел определённую склонность к литературе, и это постоянно сказывалось на его отношениях с поэтом. Горчаков вспоминал такой эпизод: «Отправляясь на короткое время с Михаилом Фёдоровичем Орловым в Москву, я должен был расстаться с Пушкиным, но канун отъезда мы провели вместе у генерала. В этот вечер много было говорено о напечатанной уже поэме „Руслан и Людмила“. Генерал сам прочёл несколько строф, делал некоторые замечания и, обратясь к Пушкину, приветливо спросил его, не знает ли он автора этого колоссального произведения. Пушкин вместо ответа улыбнулся той выразительной улыбкой, которой он умел как-то с особою яркостью выражать свои ощущения. При этом разговоре почему-то припомнили „Душеньку“ Богдановича.

Некоторые начали сравнивать и, желая похвалить Пушкина, уверяли с полным самодовольствием в знании дела, что его поэма нисколько не хуже „Душеньки“. „А ты как думаешь?“ — спросил меня Михаил Фёдорович. Я отвечал, что другого ничего не могу сказать, как повторить известный ответ о пушке и единороге…

— То есть пушка сама по себе, а единорог сам по себе, — прибавил, смеясь, генерал.

— Да, конечно, — произнёс я с некоторым смущением.

При этом Пушкин засмеялся и все захохотали. Я ещё более смутился, но вскоре общее одобрение уверило меня, что ответ мой делен».

21 мая 1821 года Орлов женился на Е. Н. Раевской, дочери Николая Николаевича. Молодые жили широко и гостеприимно, Александр Сергеевич часто бывал в их доме. Екатерина Николаевна писала о нём брату Александру: «Он очень часто приходит к нам курить свою трубку и рассуждает или болтает очень приятно».

А конкретно? Екатерина Николаевна дала ответ и на этот вопрос: «У нас беспрестанно идут шумные споры — философские, политические, литературные; мне слышно их из дальней комнаты». Сам Александр Сергеевич писал о себе этого времени:

Забыл я вечный ваш туман,

И вольный глас моей цевницы

Тревожит сонных молдаван.

Всё тот же я — как был и прежде;

С поклоном не хожу к невежде,

С Орловым спорю, мало пью,

Октавию — в слепой надежде —

Молебнов лести не пою.

И дружбе лёгкие посланья

Пою без строгого старанья (2, 35).

Одной из тем, обсуждавшихся в застольях Михаила Фёдоровича, был «Проект вечного мира» аббата Сен-Пьера. Говорили о необходимости сокращения вооружённых сил, о пресечении всяких поползновений на власть победоносных генералов. Конечно, наиболее убедительным примером необходимости последнего была фигура недавно скончавшегося императора Наполеона. Все сходились на мнении, что через 100 лет не будет постоянной армии и что идея вечного мира в настоящее время весьма абсурдна. Все полагались на будущее, на то, что люди станут разумнее. Пушкин эту мысль выразил так:

— Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна жестокость войны, так же как им стали ясны рабство, королевская власть и тому подобное. Они убедятся, что наше предназначение — есть, пить и быть свободными (7, 749).

Дискутировали увлечённо и со знанием обсуждавшихся тем, с пониманием их актуальности и значимости здесь и сейчас. Е. Н. Орлова писала брату Александру: «Мы очень часто видели Пушкина, который приходит спорить с мужем о всевозможных предметах. Его теперешний конёк — вечный мир аббата Сен-Пьера. Он убеждён, что правительства, совершенствуясь, постепенно водворят вечный и всеобщий мир. Я хотела бы видеть, как бы сцепился бы ты с этими спорщиками».

В январе 1821 года на московском съезде «Союза благоденствия» Орлов предложил немедленное вооружённое выступление, ядром которого должна была стать 16-я дивизия, готовая, по его мнению, к революционным действиям. Это предложение не было принято делегатами съезда. Тогда Михаил Фёдорович объявил о своём разрыве с тайным обществом.

С этого момента Орлов отошёл от революционной деятельности, что, однако, не спасло его от преследования властью. За ним уже давно велась слежка. В вину Михаилу Фёдоровичу вменялось то, что он встал на сторону солдат при их выступлении против ротного командира, попустительствовал распространению в дивизии нежелательных для правительства взглядов, пытался поднять образовательный и культурный уровень рядовых. За революционную пропаганду был арестован его подчинённый В. Ф. Раевский, «первый декабрист». Вскоре и сам Орлов получил приказ «состоять по армии» без нового назначения. Это было равносильно отставке и означало конец военной карьеры.

Годы, оставшиеся до восстания на Сенатской площади, Михаил Фёдорович прожил в беспокойстве и смятении. Тревожили неопределённость положения и вопросы следователей, присылаемые из Тирасполя и Кишинёва. Хотя Орлов и отошёл от тайных обществ, их руководство считало его своим и прочило в министры Временного правительства. Арестовали Михаила Фёдоровича в Москве через неделю после выступления декабристов. Его первый допрос проводил сам царь, оставивший об этом следующую запись: «Быв с ним очень знаком, принял я его как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтобы слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться».

Хотя Орлов и не был «товарищем» императора, он хорошо знал цену его словам.

— Он слушал с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, — вынужден был признаться Николай I, — отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог. Всё это было сказано с насмешливым тоном и выражением.

На допросах в Следственном комитете и у самого императора Михаил Фёдорович держался с достоинством и почти всё отрицал. В связи с этим в журнале комитета появилась запись о том, что в показаниях Орлова не видно чистосердечности и объяснения его признаны неудовлетворительными. Михаилу Фёдоровичу не удалось скрыть своего сочувствия восставшим, и он бросил в лицо их обвинителям:

— Теперь легко сказать: «Должно было донести», ибо всё известно и преступление совершилось. Но, к несчастью их, обстоятельства созрели прежде их замыслов, и вот отчего они пропали.

Фразу подследственного о неблагоприятном стечении обстоятельств (ясно ведь, что надеялся на обратное, а значит, на победу восстания!) Николай I подчеркнул дважды, над словами «к несчастию» поставил 11 восклицательных знаков, а сбоку (на полях) — ещё один огромного размера… Российского самодержца прямо-таки взбесило это открытое признание подследственного, что он считает поражение восстания несчастием.

Следствие между тем открывало всё новые и новые стороны «преступной» деятельности Михаила Фёдоровича. 11 января 1826 года Николай I сообщал брату Константину в Варшаву: «Якубович только что изобличён: он признался в намерении убить нашего ангела (Александра I), и Орлов знал это».

Показания декабристов говорили о том, что он был чрезвычайно заметной и популярной фигурой в их среде. Поэтому можно понять недоумение великого князя Константина, писавшего царю после окончания процесса над декабристами: «Одно меня удивляет — поведение Орлова и то, что он как-то вышел сухим из воды и остался не преданным суду».

Да, Орлов избежал участи декабристов — помог брат, Алексей Фёдорович, ближайшее лицо к царю. Но Николай I вскоре пожалел о проявленной слабости, молвив как-то сокрушённо:

— Михаила Орлова следовало повесить первым.

Российский самодержец так никогда и не простил помилованного, обрёкши его на политическую и административную бездеятельность. Очень энергичный и деятельный Михаил Фёдорович напрасно пытался добиться какого-либо служебного назначения.

Повсюду стесняемый в своих действиях и порывах Орлов писал А. Н. Раевскому, старшему сыну героя Отечественной войны 1812 года: «Я чувствую довольно силы в самом себе, чтобы служить не для карьеры, а из гражданского долга. Ведь чего я в сущности хочу? Несколько более широкой деятельности, потому что я чувствую в себе больше способностей, чем могу применить в моей обстановке».

Отрешённость от гражданской деятельности привела к ранней гибели (в пятьдесят четыре года) этой незаурядной личности. Михаил Фёдорович скончался 19 (31) марта 1842 года, в день 28-й годовщины капитуляции Парижа, в самый знаменательный день его в общем-то несостоявшейся жизни. Это чутко почувствовал А. И. Герцен, писавший: «Несчастное существование от того только, что случай хотел, чтобы он родился в эту эпоху и в этой стране».

* * *

Кстати, к вопросу об известности Пушкина в начале 1820-х годов.

Из захолустного Кишинёва Александр Сергеевич часто сбегал в Одессу и любил побродить по её окрестностям. Как-то оказался в расположении артиллерийской роты и с интересом стал рассматривать орудия. К нему подошёл молодой офицер и поинтересовался, как он очутился в воинской части, и попросил назвать своё имя.

— Пушкин, — ответил поэт.

— Пушкин! — воскликнул офицер. — Ребята, пали!

Раздался залп. Сбежавшиеся офицеры поинтересовались причиной пальбы.

— В честь знаменитого гостя, — отвечал офицер, — вот, господа, Пушкин!

Несколько смущённого поэта повели к палаткам. Скоро появилось шампанское, и начался пир.

Инициатором необычной встречи поэта оказался Пётр Андреевич Григоров (1804–1851). Пушкинисты проследили его недолгую жизнь: из дворян Елецких, подпоручик конной артиллерии. В тридцать лет неожиданно постригся в монахи под именем отца Порфирия и ушёл в Оптину пустынь. В монастыре Григоров познакомился с Н. В. Гоголем. Писатель говорил о нём:

— Он славный человек и настоящий христианин; душа его такая детская, светлая, прозрачная! Он вовсе не пасмурный монах, бегающий от людей, не любящий беседы. Нет, он, напротив того, любит всех людей, как братьев; он всегда весел, всегда снисходителен.

В Оптиной пустыни бывший офицер провёл почти треть своей жизни. Там и похоронен. Могила его сохранилась до наших дней. На памятнике над ней начертано: «На сём месте погребено тело монаха Порфирия (Петра Александровича Григорова), конной артиллерии поручика, 47 лет от роду».

Первый декабрист

В формуляре Владимира Федосеевича Раевского есть такой вопрос: «Во время службы своей в походах и у дела против неприятеля где и когда был?» Ответ: «1812 года в российских пределах при отражении вторгнувшегося неприятеля: против французских и союзных с ними войск августа 7-го под селением Барыкино, 26-го — под селом Бородино».

Позднее Раевский писал о втором из названных им дней: «Я составлял единицу в общей численности. Мы, или, вернее сказать, все вступили в бой с охотою и ожесточением против нового Аттилы. О собственных чувствах я скажу только одно: если я слышал вдали гул пушечных выстрелов, тогда я был не свой от нетерпения и так бы и перелетел туда. Полковник это знал, и потому, где нужно было послать отдельно офицера с орудиями, он посылал меня.

Под Бородином я откомандирован был с двумя орудиями на „Горки“. Под Вязьмою также я действовал отдельно, после Вязьмы — четыре орудия. Я получил за Бородино золотую шпагу с надписью „За храбрость“ в чине прапорщика; Аннинскую — за Вязьму; чин подпоручика — за 22 сентября и поручика — за авангардные дела. Тогда награды не давались так щедро, как теперь. Но я искал сражений не для наград только, я чувствовал какое-то влечение к опасностям и ненависть к тирану, который осмелился вступить в наши границы, на нашу родную землю».

Бородинская битва была памятна для Раевского не только почётной наградой, но и стихотворением «Песнь воинов перед сражением».

Ужель страшиться нам могилы?

И лучше ль смерти плен отцов,

Ярем и стыд отчизны милой

И власть надменных пришлецов?

— спрашивал семнадцатилетний подпоручик и так отвечал на свой вопрос:

Но, други, луч блеснул денницы,

Туман редеет по полям,

И вестник утра, гром, сторицей

Зовёт дружины к знаменам.

К мечам! Там ждёт нас подвиг славы,

Пред нами смерть, и огнь, и гром,

За нами горы тел кровавых

И враг с растерзанным челом.

Раевский участвовал в заграничном походе русской армии. В Россию вернулся возмужавшим и многое повидавшим мужем, по-новому взглянувшим на её внутреннее устройство, о чём говорил позднее:

— Из-за границы возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями. Сотни тысяч русских своею смертью искупили свободу целой Европы. Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот подчинилась неслыханному угнетению. Усиленное взыскание недоимок, увеличившихся войною, строгость цензуры, новые наборы рекрут и проч., и проч. производили глухой ропот и сильно встревожили людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления от тяжёлых ран своего Отечества.

Пассивно ожидать благодеяний сверху было не в характере молодого офицера, и он вступил в «Союз благоденствия». В это время в чине штабс-капитана служил он в 32-м егерском полку, входившем в состав 16-й пехотной дивизии генерала М. Ф. Орлова. Штаб дивизии располагался в тихом провинциальном Кишинёве, и у Владимира Федосеевича оказалось достаточно времени, чтобы пополнить своё университетское образование. Книги, заграничные наблюдения и революции в Европе начала 1820-х годов привели Раевского к весьма радикальным взглядам, которые он выразил в «Рассуждении о рабстве крестьян»: «Могу ли видеть порабощение народа, моих сограждан, печальные ризы сынов отчизны, всеобщий ропот, боязнь и слёзы слабых, бурное негодование и ожесточение сильных и не сострадать им? О Брут и Вашингтон! Я не унижу себя, я не буду слабым бездушным рабом, или с презрением да произносит имя моё мой ближний!»

Вот с так мыслившим человеком познакомился А. С. Пушкин в Кишинёве. Офицер-патриот, член «Союза благоденствия», и поэт быстро сблизились. Их дружеские отношения обусловливались как тождеством политических взглядов, так и литературными интересами. Памятником литературных диспутов является диалог Раевского «Вечер в Кишинёве». Темой обсуждения было стихотворение Пушкина-лицеиста «Наполеон на Эльбе». В диспуте участвовали «майор» — сам Раевский и «молодой Е.» — В. П. Горчаков, горячий приверженец поэзии Александра Сергеевича. Приводим фрагмент диалога.

«Е. (начинает читать):

Вечерняя заря в пучине догорала,

Над мрачной Эльбою носилась тишина,

Сквозь тучи бледные тихонько пробегала

Туманная луна.

Майор: Не бледная ли луна сквозь тучи или туман?

Е.: Это новый оборот! У тебя нет вкуса.

Уже на западе седой одетый мглою

С равниной синих вод сливался небосклон.

Один во тьме ночной над дикою скалою

Сидел Наполеон.

Майор: Не ослушался ли я? Повтори.

Е. (повторяет).

Майор: Ну, любезный, высоко ж взмостился Наполеон! На скале сидеть можно, но над скалою… Слишком странная фигура!

Е.: Ты несносен… (читает)

Он новую в мечтах Европе цепь ковал.

И, к дымным берегам возведши взор угрюмый,

Свирепо прошептал:

„Вокруг меня всё мёртвым сном почило,

Легла в туман пучина бурных волн…“

Майор: Ночью смотреть на другой берег! Шептать свирепо! Ложится в туман пучины волн! Это хаос букв! А грамматики вовсе нет! В настоящем времени и настоящее действие не говорится в прошедшем. „Почило“ тут весьма неудачно!..


Е.: Не мешайте, господа. Я перестану читать.

Майор: Читай! Читай!

Е. (читает):

Я здесь один мятежной думы полн…

О скоро ли, напенясь под рулями, —

Меня помчит покорная волна.

Майор: Видно, господин певец никогда не ездил по морю. Волна не пенится под рулём — под носом.


Е. (читает):

И спящих вод прервётся тишина.

Волнуйся, ночь, над эльбскими скалами.

Майор: Повтори… Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет».

Раевский и Пушкин часто встречались на квартире полковника И. П. Липранди. «Пушкин как строптив и вспыльчив ни был, — вспоминал Иван Петрович, — но часто выслушивал от Раевского под весёлую руку обоих довольно резкие выражения и далеко не обижался, а напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского». Эти бурные споры помогли Александру Сергеевичу с должной критикой взглянуть на литературную школу Карамзина, способствовали они и общему развитию молодого поэта. У Липранди не играли в карты, не танцевали, а шли шумная беседа, спор, и всегда о чём-либо дельном.

5 декабря 1821 года в 16-й дивизии восстали солдаты Камчатского пехотного полка. Расследование случившегося было поручено И. В. Сабанееву, командиру 6-го корпуса, в состав которого входила эта дивизия. Вскоре был арестован В. Ф. Раевский. «1822 года, февраля 5-го, в 9 часов пополудни, — вспоминал Владимир Федосеевич, — кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.

— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя, весьма торопливо и изменившимся голосом Александр Сергеевич Пушкин.

— Здравствуй, что нового?

— Новость есть, но дурная. Вот почему я прибежал к тебе.

— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева… но что такое?

— Вот что: Сабанеев сейчас уехал от генерала. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, я, признаюсь, согрешил — прислонил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать. Наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.

— Спасибо, — сказал я Пушкину, — я этого почти ожидал! Но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой-то турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет.

Пушкин смотрел на меня во все глаза.

— Ах, Раевский! Позволь мне обнять тебя!

— Ты не гречанка, — сказал я».

На следующий день Владимир Федосеевич был арестован, а через неделю препровождён в Тираспольскую крепость, где четыре года находился под следствием. В июле Пушкину передали его стихотворение «К друзьям», в котором узник призывал поэта:

Оставь другим певцам любовь!

Любовь ли петь, где брызжет кровь,

Где племя чуждое с улыбкой

Терзает нас кровавой пыткой,

Где слово, мысль, невольный взор

Влекут, как ясный заговор,

Как преступление, на плаху.

И где народ, подвластный страху,

Не смеет шёпотом роптать.

Ответом от Александра Сергеевича стало послание «В. Ф. Раевскому»:

Не тем горжусь я, мой певец,

Что привлекать умел стихами

Вниманье пламенных сердец,

Играя смехом и слезами,

Не тем горжусь, что иногда

Мои коварные напевы

Смиряли в мыслях юной девы

Волненье страха и стыда.

Не тем, что у столба сатиры

Разврат и злобу я казнил,

И что грозящий голос лиры

Неправду в ужас приводил (2, 114).

Поскольку Раевский находился под следствием, охрана его была не слишком строгой, и вскоре Александр Сергеевич получил от него второе стихотворение — «Певец в темнице»:

О мира чёрного жилец!

Сочти все прошлые минуты.

Быть может, близок твой конец

И перелом судьбины лютой!

Ты знал ли радость — светлый мир,

Души награду непорочной?

Что составляло твой кумир —

Добро иль гул хвалы непрочной?

Читал ли девы молодой

Любовь во взорах сквозь ресницы?

В усталом сне её с тобой

Встречал ли яркий луч денницы?..

Стихотворение «Певец в темнице» Пушкин получил через Липранди и, конечно, прочитал его Ивану Петровичу. «Начав читать, он заметил, что Раевский упорно хочет брать всё из русской истории, что и тут он нашёл возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился.

— Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове, но это не в моём роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо.

На мой вопрос, что ему так понравилось, он отвечал, чтобы я подождал. Окончив, он сел ближе ко мне и прочитал следующее:

Как истукан, немой народ

Под игом дремлет в тайном страхе:

Над ним бичей кровавый род

И мысль, и взор казнит на плахе.

Он повторил последнюю строчку и прибавил, вздохнув:

— После таких стихов нескоро мы увидим этого спартанца».

На «Певца в темнице» Пушкин ответил вторым посланием «В. Ф. Раевскому». В нём Александр Сергеевич признавал, что в его жизни были и наслаждение творчеством, и любовь, и дружба, и упоение славой, но…

Но всё прошло! — остыла в сердце кровь.

В их наготе я ныне вижу

И свет, и жизнь, и дружбу, и любовь,

И мрачный опыт ненавижу…

Везде ярем, секира иль венец,

Везде злодей иль малодушный,

А человек везде тиран иль льстец,

Иль предрассудков раб послушный.

На содержании этого послания отразилась политическая обстановка начала 1820-х годов: поражение национально-освободительных движений в Западной Европе, подавление восстания Семёновского полка в Петербурге и разгром очага кишинёвских вольнодумцев. Всё говорило о торжестве реакции в России и за её пределами. Сказались, конечно, и переживания Пушкина за друга. А Раевский писал ему и его окружению:

Итак, я здесь… за стражей я…

Дойдут ли звуки из темницы

Моей расстроенной цевницы

Туда, где вы, мои друзья?

Ещё в полусвободной доле

Дар Гебы пьёте вы, а я

Утратил жизни цвет в неволе,

И меркнет здесь заря моя!

Раевского обвиняли в пропаганде конституционного правления, свободы и равенства; в похвалам восстанию Семёновского полка в Петербурге; в дружеском обращении с нижними чинами и объяснении им слова «тиранство»; в подготовке солдат к побегу за Днестр, пограничную реку России; в критике действий командира корпуса генерала И. В. Сабанеева. 23 марта 1823 года судьи подписали сентенцию (приговор): «Майора Раевского лишить живота». Сабанеев предложил более приемлемый вариант: ссылка в Соловецкий монастырь или удаление со службы с отдачей под строгий полицейский надзор.

Раевский весьма аргументированно опротестовал сентенцию корпусного суда, и решение о его судьбе было передано в Петербург. В большом стихотворении «К друзьям в Кишинёве» Владимир Федосеевич так описал судебное разбирательство:

Грозил мне смертным приговором

«По воле царской» трибунал.

«По воле царской?» — я сказал,

И дал ответ понятным взором.

И этот чёрный трибунал

Искал не правды обнаженной,

Он двух свидетелей искал

И их нашёл в толпе презренной.

Напрасно голос громовой

Мне верной чести боевой

В мою защиту отзывался,

Сей голос смелый пред судом

Был назван тайным мятежом

И в подозрении остался…

Отрицание Раевским правомочности корпусного суда осложнило и чрезвычайно затянуло рассмотрение его дела.

…Пушкин высоко ценил «спартанца» Раевского и упоминал о нём в январе 1825 года при неожиданном посещении его И. И. Пущиным в Михайловском и в письме к В. А. Жуковскому в январе следующего года. С пиететом относился к великому поэту и Владимир Федосеевич; помнил о нём всю свою трагическую жизнь (две трети её он провёл в тюрьмах и ссылке) и на закате её писал: «Пушкина я любил по симпатии и его любви ко мне самой искренней».

«Одно думали, одно любили»

Н. С. Алексеев был чиновником для особых поручений при генерале И. Н. Инзове. В Кишинёве находился с 1818 года и ввёл молодого поэта в круг чиновников и военных города. И. П. Липранди писал о нём: «Коллежский секретарь Николай Степанович Алексеев был вполне достоин дружеских к нему отношений Александра Сергеевича. У них были общие знакомые в Петербурге, в Москве и Кишинёве. Русская и французская литература не были ему чужды. Словом, из гражданских чиновников он был один, в лице которого Пушкин мог видеть в Кишинёве подобие образованным столичным людям, которых он привык видеть».

Алексеев участвовал в Отечественной войне, в чине майора вышел в отставку. По свидетельствам современников, Николай Степанович частенько рассказывал Пушкину о различных эпизодах грозы 1812 года. Он тщательно собирал все рукописные произведения поэта и составил из них довольно солидный сборник. Даже объект увлечений одно время у них был один — Марья Егоровна Эйхфельдт («Еврейка»). Успокаивая своего невольного соперника, Александр Сергеевич писал:

Не притворяйся, милый друг,

Соперник мой широкоплечий!

Тебе не страшен лиры звук,

Ни элегические речи.

Дай руку мне: ты не ревнив,

Я слишком ветрен и ленив,

Твоя красавица не дура;

Я вижу всё и не сержусь:

Она прелестная Лаура,

Да я в Петрарки не гожусь (2, 76)

Это был период в жизни Пушкина, о котором он говорил:

Я позабыл любви призывы

И плен опасной красоты;

Свободы друг миролюбивый,

В толпе красавиц молодых

Я, равнодушный и ленивый,

Своих богов не вижу в них (2, 79).

Мотив разочарования в женщинах, взгляд на любовные страсти глазами многоопытного мужа, которому уже наскучили амурные приключения, звучит и в другом стихотворении, посвящённом Алексееву:

Я был рождён для наслажденья,

В моей утраченной весне

Как мало нужно было мне

Для милых снов воображенья.

Зачем же в цвете юных лет

Мне изменило сладострастье?

Зачем же вдруг увяло счастье

И ни к чему надежды нет?.. (2, 384–385)

Пушкин был весьма непостоянен в своих чувствах. Период разочарования в жизни и отрицания счастья в любви и дружбе быстро канул в Лету. 12 ноября 1821 года Екатерина Орлова (Раевская) сообщала брату: «Пушкин больше не корчит из себя жестокого. Он часто приходит к нам и рассуждает или болтает очень приятно».

Алексеев был поверенным поэтических замыслов Пушкина. Он составил рукописный сборник сочинений Александра Сергеевича. В нём сохранилось аккуратно переписанное первое историческое сочинение поэта «Заметки по русской истории XVIII века». Там сберегались антиклерикальная поэма «Гавриилиада», антимонархический ноэль «Ура! В Россию скачет кочующий деспот» и письма Пушкина к И. П. Липранди. Всё это — свидетельство безраздельного доверия Александра Сергеевича кишинёвскому другу, который говорил:

— Мы некогда жили вместе, часто одно думали, одно делали и почти — одно любили; иногда ссорились, но расстались друзьями.

С переездом Пушкина в Одессу связь его с Алексеевым ослабла, а на период ссылки в Михайловское вообще прервалась. Первую весточку из Кишинёва Александр Сергеевич получил в ноябре 1826 года. «С какою завистью воображаю я московских моих знакомых, имеющих случай часто тебя видеть, — писал ему Николай Степанович, — с каким удовольствием хотел бы я быть на их месте; как бы желал я позавтракать с тобою в одной из московских рестораций и за стаканом бургонского пройти трёхлетнюю кишинёвскую жизнь, весьма занимательную для нас разными происшествиями. Я имел многих приятелей, но в обществе с тобою я себя лучше чувствовал, и мы, кажется, оба понимали друг друга; несмотря на названия „лукавый соперник“ и „чёрный друг“, я могу сказать, что мы были друзья-соперники и жили приятно! Теперь сцена кишинёвская опустела, и я остался один на месте, чтоб как очевидный свидетель всего былого, мог со временем передать потомству и мысли, и дела наши».

Пушкин был чрезвычайно рад полученному письму и поспешил ответить другу: «Не могу изъяснить тебе моего чувства при получении твоего письма. Твой почерк опрятный и чопорный, кишинёвские звуки, берег Быка, Еврейка, Соловкина, Калипсо. Милый мой, ты возвратил меня Бессарабии! Я опять в своих развалинах — в моей тёмной комнате, перед решётчатым окном, или у тебя, мой милый, в светлой чистой избушке.

Опять рейнвейн, опять Champan, и Пущин, и Варфоломей, и всё… Как ты умён, что написал ко мне первый! Мне бы эта счастливая мысль никогда в голову не пришла, хоть и часто о тебе вспоминаю и жалею, что не могу ни бесить тебя, ни наблюдать твои манёвры вокруг острога. Был я в Москве и думал: авось Бог милостив, увижу где-нибудь чинно сидящего моего чёрного друга или в креслах театральных, или в ресторации за бутылкой. Нет — так и уехал во Псков — так и теперь опять еду в белокаменную. Надежды нет иль очень мало. По крайней мере пиши же мне почаще, а я за новости кишинёвские стану тебя потчевать новостями московскими. Буду тебе сводничать старых твоих любовниц — чай, дьявольски состарились. Напиши кто? Я готов доныне идти по твоим следам, утешаясь мыслию, что орогачу друга. Липранди обнимаю дружески…»

На службе Алексеев не преуспел, так как не хотел заискивать перед начальством и вымогать то, что заработал честным трудом. «Ты, может быть, захочешь узнать, почему я живу здесь так долго, — писал он Александру Сергеевичу, — но я ничего сказать тебе не в состоянии, какая-то тягостная лень душою овладела! Счастье по службе ко мне было постоянно: за все поручения, мною выполненные с усердием, полу-милорд наградил меня благодарностью и несколько раз пожатием руки; чины же и кресты зависели от окружающих, коих нужно было просить, а я сохранил свою гордость и не подвинулся ни на шаг. Теперь его чёрт взял, он отправился в Англию, но я ожидаю способов возвратиться в Москву белокаменную и соединиться с друзьями».

К сожалению, письма, как и сейчас, терялись. Сохранилось только два письма Пушкина к другу молодости. В конце декабря 1830 года Александр Сергеевич корил его: «Мой милый, как несправедливы твои упрёки моей забывчивости и лени! Из писем твоих вижу я, душа моя, что мои до тебя не доходят. Не знаю, кого винить, но я писал к тебе несколько раз или (чтоб не солгать) два раза — стихами и прозою, как бывало в старину.

Ты пишешь, что ты постарел, мой вечно юный; желал бы посмотреть на твою лысину и морщины. Вероятно, и ты не узнал бы меня: я оброс бакенбардами, остригся под гребешок — остепенился, обрюзг. Но это ещё ничего. Я сговорен, душа моя, сговорен и женюсь! И непременно дам тебе знать, что такое женатая жизнь.

Пиши мне, мой милый, о тех местах, где ты скучаешь, но которые сделались уже милы моему воображению, — о берегах Быка, о Кишинёве и красавицах, вероятно, состарившихся, о Еврейке, которую так долго и так упорно таил ты от меня, своего чёрного друга, словом, обо всех близких моему воспоминанию, женщинах и мужчинах, живых и мёртвых».

Алексеев поспешил ответить. В январе 1831 года он писал: «И письмо твоё, любезный Пушкин, и твоё милое воспоминание, всё оживило закатившуюся мою молодость и обратило меня к временам протёкшим, в кои так сладко текла наша жизнь и утекала. Если она не обильна была блеском и пышностию, то разными происшествиями может украсить несколько страниц нашего романа!

Ты переменяешь своё положение! Поздравляю тебя! Не вхожу в расчёты, заставляющие тебя откинуть беспечную холостую жизнь; желаю тебе только неизменных чувств к своим друзьям. Судьба может ещё соединить нас, и, может быть, весьма скоро, тогда я потребую от тебя прежнего расположения и искренности, и за чашей, в края коей вольётся полная бутылка, мы учиним взаимную исповедь во всех наших действиях и помышлениях».

Николай Степанович просил Пушкина прислать ему трагедию «Борис Годунов» и роман «Евгений Онегин», которые имели для него двойную цену, ибо он начал забывать по-русски. Последнее обстоятельство было связано с тем, что он находился в Бухаресте, устроившись под «крыло» П. Д. Киселёва, делавшего успешную карьеру.

В середине 1830-х годов Алексеев начал работу над воспоминаниями о своей жизни, о чём уведомлял старого друга в одном из последних писем: «В скором времени я обещаю тебе сообщить некоторую часть моих записок, то есть эпоху кишинёвской жизни. Они сами по себе ничтожны, но, с присоединением к твоим, могут представить нечто занимательное, потому что волей или неволей, но наши имена не раз должны столкнуться на пути жизни».

Николай Степанович просил у Пушкина экземпляр его «Истории Пугачёвского бунта» с автографом. Александр Сергеевич выполнил просьбу друга: книга такая сохранилась в библиотеке поэта, не дойдя по назначению.

…Старый воин дожил до начала Крымской войны. Стихотворения и другие произведения великого друга, собранные в один толстый том, он передал на хранение брату, и они дошли до нас. Но не только в этом состоял смысл жизни скромного товарища молодых лет поэта.

— Моё самолюбивое желание было, — признавался он, — чтоб через несколько лет сказали: Пушкин был приятель Алексеева, который, не равняясь с ним ни в славе, ни в познаниях, превосходил всех чувствами привязанности к нему.

«Брюхом хочется видеть его»

И. П. Липранди (1790–1880) с семнадцати лет вёл дневник, который вмещал в себя «все впечатления дня до мельчайших и самых разных подробностей, никогда не предназначавшихся к печати». А дневники были прелюбопытнейшие: Иван Петрович участвовал в Русско-шведской войне 1808–1809 годов, в Отечественной войне и заграничных походах русской армии. За воинские отличия удостоился ордена Анны III степени, знака военного ордена Святого Георгия и золотой шпаги «За храбрость».

И в дальнейшем скучать Липранди не приходилось: отчаянный дуэлянт в молодости, серьёзный учёный в зрелые годы и всегда масса интересных знакомств; в 1820 году — с А. С. Пушкиным: «Пушкин приехал в Кишинёв 21 сентября, а 22-го я возвратился из Бендер, где пробыл три дня, и в тот же вечер, в клубе, увидев новое вошедшее лицо с адъютантом Инзова, майором Малевинским, спросил его о нём и получил ответ, что это Пушкин, вчера прибывший в штат генерала. 23-го числа я обедал с ним у М. Ф. Орлова и здесь только узнал, какой это Пушкин. С этого дня началось наше знакомство».

Подполковник и поэт быстро сблизились. Игрок и учёный, бретер и книголюб, радикальный политик и замечательный лингвист, Липранди с первых же встреч заинтересовал Александра Сергеевича. В. П. Горчаков вспоминал:

— Нередко по вечерам мы сходились у Липранди, который своею особенностью не мог не привлекать Пушкина. В приёмах, действиях, рассказах и образе жизни подполковника много было чего-то поэтического, не говоря уже о его способностях, остроте ума и сведениях.

Горчакову вторит другой мемуарист, А. Ф. Вельтман:

— Чаще всего я видел Пушкина у Липранди, человека вполне оригинального по острому уму и жизни. К нему собиралась вся военная молодёжь, в кругу которой бывал Пушкин.

Другими местами встреч офицеров были дома генералов Д. Н. Бологовского и М. Ф. Орлова. Липранди вспоминал: «Случилось, что мы обедали у Дмитрия Николаевича. Тут был его бригады подполковник Дережинский, о производстве которого в тот день получен приказ. После обычного сытного с обилием разных вин из Одессы обеда хозяин приказал подать ещё шампанского, присовокупив, что позабыл выпить за здоровье нового подполковника. Здоровье было выпито, бокалы были дополнены. Вдруг, никак неожиданно, Пушкин, приподнявшись несколько, произнёс:

— Дмитрий Николаевич! Ваше здоровье.

— Это за что? — спросил генерал.

— Сегодня 11 марта, — отвечал полуосоловевший Пушкин…»

Никто сразу не сообразил, что Александр Сергеевич напомнил генералу день убийства императора Павла I, в заговоре против которого был Бологовский. Генерал несколько смешался, но тут же нашёлся и пояснил собравшимся, что сегодня день рождения его племянницы. Разговор замяли, но хозяин, как выразился Липранди, был не в своей тарелке. Пушкин опомнился и на следующий день пришёл с извинениями, браня свой язык.

На одном из обедов у М. Ф. Орлова Александр Сергеевич познакомился с П. И. Пестелем, будущим руководителем Южного общества декабристов, и сразу проникся к нему неприязнью. Сделав вид, что не знает, чей это сын, спросил во всеуслышание:

— Не родня ли сибирскому злодею?

Михаил Фёдорович улыбнулся и погрозил озорнику пальцем.

Липранди Александр Сергеевич говорил, что Пестель ему не нравится, «несмотря на его ум, который он искал выказывать философическими сентенциями».

Темы бесед за генеральскими столами, как правило, в основном вертелись вокруг недавних войн и их героев, что Пушкина чрезвычайно занимало.

В первый год пребывания на юге Пушкина особенно привлекала судьба римского поэта Овидия Назона, сосланного в 8 году н. э. императором Августом в Томы, город, соседствовавший с Бессарабией. «Твой безотрадный плач места сии прославил, и лиры нежный глас ещё не онемел», — заверял поэт нового времени страдальца древности. Своё положение в Кишинёве Пушкин приравнивал к ссылке, и духовно это сближало его с Овидием:

Увы, среди толпы затерянный певец,

Безвестен буду я для новых поколений,

И, жертва тёмная, умрёт мой слабый гений

С печальной жизнию, с минутною молвой!

Но если, обо мне потомок поздний мой

Узнав, придёт искать в стране сей отдалённой

Близ праха славного мой след уединённый —

Брегов забвения оставя хладну сень,

К нему слетит моя признательная тень,

И будет мило мне его воспоминанье (2, 69).

По наблюдениям Липранди, Александр Сергеевич любил сравнивать себя с Овидием и, что интересно, как бы жил, сосуществовал с ним в одном времени:

Овидий, я живу близ тихих берегов,

Которым изгнанных отеческих богов

Ты некогда принёс и пепел свой оставил.

Твой безотрадный плач места сии прославил…

Суровый славянин, я слёз не проливал,

Но понимаю их; изгнанник самовольный,

И светом, и собой, и жизнью недовольный,

С душой задумчивой, я ныне посетил

Страну, где грустный век ты некогда влачил.

Здесь, оживив тобой мечты воображенья,

Я повторил твои, Овидий, песнопенья… (2, 67)

За генеральскими столами Пушкин не особо распространялся на литературные темы, душу отводил в узком кругу, в который входили А. Ф. Вельтман, А. Ф. Раевский, В. П. Горчаков, Н. С. Алексеев и И. П. Липранди. К последнему питал приятельские чувства за «учёность истинную», сочетавшуюся «с отличными достоинствами военного человека». Александр Сергеевич пользовался его библиотекой, много и часто беседовал с ним. Иван Петрович сообщил сюжеты, на которые поэт написал повести «Дука, молдавское предание XVII века» и «Дафна и Дабижа, молдавское предание 1663 года». Липранди послужил Пушкину прототипом Сильвио в повести «Выстрел». «Ему было около 35 лет, и мы за то почитали его стариком. Опытность давала ему перед нами многие преимущества; к тому же его обыкновенная угрюмость, крутой нрав и злой язык имели сильное влияние на молодые наши умы. Какая-то таинственность окружала его судьбу; он казался русским, а носил иностранное имя. Никто не знал ни его состояния, ни его доходов, и никто не осмеливался о том его спрашивать. У него водились книги, большею частию военные, да романы. Он охотно давал их читать, никогда не требуя их назад; зато никогда не возвращал хозяину книги, им занятой».

После 1824 года поэт и воин больше не встречались, но активно переписывались. К сожалению, эта корреспонденция не сохранилась. Но не раз упоминал Пушкин Ивана Петровича в письмах к другим адресатам. Вот некоторые из них.

Пушкин — Вяземскому, 2 января 1822 года: «Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) нелюбим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его».

Пушкин — Алексееву, 1 декабря 1826 года: «Липранди обнимаю дружески, жалею, что в разные времена съездили мы на счёт казённый и не столкнулись где-нибудь».

Липранди прожил долгую жизнь и всю её посвятил трудам и воспоминаниям о наполеоновских войнах, хотя участвовал и в Русско-турецкой 1828–1829 годов, и в подавлении Польского восстания (тогда же был произведён в генерал-майоры). Последние войны усилили интерес Липранди к более ранним и, несомненно, более интересным для их участников.

«Не проходило дня без воспоминаний былого, — говорил Иван Петрович о беседах с коллегами. — Мы давали друг другу свои записки…» Дневники, позднейшие наброски и документы стали основой книги «Некоторые замечания, почерпнутые преимущественно из иностранных источников, о действительных причинах гибели наполеоновских полчищ в 1812 году». Причины эти не были тайной за семью печатями, и Липранди без обиняков указывал на них: «Не стихии побеждали и победили врага, но преданность к царю; постоянное мужество и строгая дисциплина занимали первое место в ряду причин, сокрушивших врага России в ту великую эпоху».

Книга вышла в разгар Крымской войны (1853–1856), и в предисловии к ней автор напоминал противникам России о их сравнительно недавнем историческом опыте: «Ныне Западная Европа в безумии, усиливаемом коварством её двигателей, забыв всё, чем она неоднократно обязана была великодушию наших монархов, снова устремилась на могущество России. Напав на все оконечности нашего Отечества с баснословными армадами, она встретила то же мужество и начинает уже относить свои неудачи к подводным камням, мелям и опять к морозу, снегам и грязи».

Затем последовали другие труды по этой теме: «Краткое обозрение Отечественной войны», «Бородинское сражение», «Пятидесятилетие Бородинской битвы, или Кому и в какой степени принадлежит честь этого дня», «Опыт каталога всем отдельным сочинениям по 1872 год об Отечественной войне 1812 года».

Липранди вёл поимённый список оставшихся в живых участников событий 1812–1814 годов, собирал сведения об их неопубликованных дневниках и мемуарах, призывал записывать их рассказы. Сам написал «Воспоминания о войне 1812 года» и «Воспоминания о кампаниях 1813, 1814 и 1815 годов».

Конечно, материалы для всех этих работ накапливались не один день (начиная с дневников); и Липранди (в полном смысле этого слова) был для Пушкина неоценимым кладезем знаний по истории Отечественной войны и заграничных походов русской армии.

…В России в 1722 году было установлено деление государственных служащих на четырнадцать классов (Табель о рангах). Пушкина выпустили из лицея титулярным советником (10-й класс), а в Кишинёве он общался и вольготно себя чувствовал с лицами 4-го и 3-го классов. Звание титулярного советника соответствовало в гвардейской пехоте чину подпрапорщика. То есть, как говаривал грибоедовский полковник Скалозуб, дистанция (от подпрапорщика до генерала) огромного размера. Что же открывало Александру Сергеевичу двери в дома генерал-майора М. Ф. Орлова и генерал-лейтенанта И. Н. Инзова? Талант! Любовь к литературе и понимание того, что в полуссыльном поэте они видели надежду и славу русской словесности, а не заурядного чиновника Коллегии иностранных дел.

* * *

В «проклятом» городе Кишинёве Пушкин пребывал два с половиной года: сентябрь-октябрь 1820-го и с ноября этого года по июль 1823-го. За это время не очень-то упорядоченной жизни он создал романтические поэмы «Кавказский пленник», «Братья-разбойники», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы». Перед самым переводом из Кишинёва в Одессу начал писать своё главное произведение — роман «Евгений Онегин». 28 мая 1823 года ночью (!) на чистый лист бумаги легли первые строфы великого романа:

Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог.

Его пример другим наука;

Но, боже мой, какая скука

С больным сидеть и день и ночь,

Не отходя ни шагу прочь!

Какое низкое коварство

Полуживого забавлять,

Ему подушки поправлять,

Печально подносить лекарство,

Вздыхать и думать про себя:

«Когда же чёрт возьмёт тебя!»

Так думал молодой повеса,

Летя в пыли на почтовых,

Всевышней волею Зевеса

Наследник всех своих родных.

Из многочисленных стихотворений, написанных Пушкиным в этот период, отметим два — «Наполеон» и «Кинжал»:

Как адский луч, как молния богов,

Немое лезвие злодею в очи блещет,

И, озираясь, он трепещет,

Среди своих пиров.

Везде его найдёт удар нежданный твой…

Эти тираноборческие строфы получили широкое распространение не только среди будущих декабристов, но и в кругах оппозиционно настроенных к самодержавию.

«Дружеское попечение»

Два года в центре внимания столичных литераторов была работа Пушкина над поэмой «Руслан и Людмила»:

Н. Батюшков — П. Вяземскому, 9 мая 1818 года: «Забыл о Пушкине молодом: он пишет прелестную поэму и зреет».

Н. Батюшков — П. Вяземскому, 10 сентября 1818 года: «Сверчок что делает? Кончил ли свою поэму? Но да спасут его музы и молитвы наши!»

Н. Батюшков — П. Вяземскому, ноябрь 1818 года: «Сверчок начинает третью песню поэмы своей. Талант чудесный, редкий! вкус, остроумие, изобретение, весёлость. Ариост в девятнадцать лет не мог бы писать лучше. С прискорбием вижу, что он предаётся рассеянию со вредом себе и нам, любителям прекрасных стихов».

И. Дмитриев — А. Тургеневу, 30 июня 1819 года: «Утешьте меня присылкою, если можно, хотя первой песни поэмы Пушкина. Нетерпеливо жду узнать её».

И. Дмитриев — А. Тургеневу, апрель 1820 года: «Наконец удалось мне увидеть два отрывка ожидаемой поэмы. Дядя восхитился, но я думаю, оттого, что памятник этими отрывками ещё не раздавил его».

И. Дмитриев — П. Вяземскому, 18 октября 1820 года: «Что скажете вы о нашем „Руслане“, о котором так много кричали? Мне кажется, это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нём много блестящей поэзии, лёгкости в рассказе: но жаль, что часто впадает в бюрлеск».

В литературном мире интерес к рождавшейся поэме был высок. Пушкин читал друзьям фрагменты своего детища, подогревая их любопытство и теша авторское самолюбие; мечтал об отдельном издании «Руслана и Людмилы». Этому помешал перевод его в Бессарабию. Пришлось хлопотать о выходе поэмы в свет заочно. Помочь Александру Сергеевичу взялся Н. И. Гнедич, библиотекарь Публичной библиотеки Петербурга и посредственный поэт. В истории литературы Николай Иванович остался как переводчик «Илиады». Пушкину перевод не понравился, и он набросал экспромт:

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,

Боком одним с образцом схож и его перевод (3, 203).

Но это случилось позже, а в 1820 году Александр Сергеевич был весьма расположен к коллеге, который был старше его на пятнадцать лет. Никаких условий между поэтом и издателем не заключалось. Книжка в 142 страницы вышла в конце июня. Всё издание купил продавец Слёнин. Книжка продавалась по 10 рублей, а на веленевой бумаге — по пятнадцать. Цена была баснословна, тем не менее поэма быстро разошлась и «Московский телеграф» писал: «„Руслан и Людмила“ явилась в 1820 году.

Тогда же она была вся распродана, и давно не было экземпляров её в продаже. Охотники платили по 25 рублей и принуждены были списывать».

Гнедич не считал нужным держать своего доверителя в курсе дел и не спешил обрадовать присылкой авторского экземпляра «Руслана». Через шесть месяцев (!) после выхода её в свет Александр Сергеевич писал своему издателю: «Поэму мою, напечатанную под вашим отеческим надзором и поэтическим покровительством, я не получил — но сердечно благодарю вас за личное ваше попечение» (10, 21–22).

Хорошо попечение — за полгода не удосужился прислать автору его первую опубликованную книжку! Сделал это Гнедич спустя почти год, сопроводив посылку изгнаннику добрым ободряющим письмом. Обрадованный и благодарный поэт отвечал 24 марта 1821 года «забывчивому» издателю: «Вдохновительное письмо ваше, почтенный Николай Иванович, нашло меня в пустынях Молдавии: оно обрадовало и тронуло меня до глубины сердца. Благодарю за воспоминание, за дружбы, за хвалу, за упреки, за формат этого письма — все показывает участие, которое принимает живая душа ваша во всём, что касается до меня. Платье, сшитое по заказу вашему на „Руслана и Людмилу“, прекрасно; и вот уже четыре дни как печатные стихи, виньетка и переплёт детски утешают меня».

По-видимому, отвечая на вопрос Гнедича, Александр Сергеевич писал: «Не скоро увижу я вас, здешние обстоятельства пахнут долгой, долгою разлукой». Дальше распространяться не стал, а приложил к своему письму стихотворение, обращённое к Гнедичу:

Твой глас достиг уединенья,

Где я сокрылся от гоненья

Ханжи и гордого глупца,

И вновь он оживил певца,

Как сладкий голос вдохновенья.

Избранник Феба! твой привет,

Твои хвалы мне драгоценны;

Для муз и дружбы жив поэт.

Его враги ему презренны —

Он музу битвой площадной

Не унижает пред народом;

И поучительной лозой

Зоила хлещет — мимоходом (2, 36).

Пушкин не умел (и не находил нужным) считать деньги. Содержания низшего чиновника Коллегии иностранных дел молодому повесе не хватало — жил фактически на иждивении генерала И. Н. Инзова, который очень по-доброму относился к изгнаннику. Гнедич же не спешил расплачиваться за продаваемые книги, отделываясь ссылкой на неаккуратность книгопродавца. Александр Сергеевич робко запрашивал его: «Нельзя ли потревожить Слёнина, если он купил остальные экземпляры „Руслана“?». И это в то время, когда за книжку уже платили по 25 рублей!

Не получив ответа Гнедича, обратился за помощью к брату: «Что мой „Руслан“? не продаётся? Не запретила ли его цензура? Дай знать… Если же Слёнин купил его, то где же деньги? А мне в них нужда» (10, 40).

В итоге за своё первое изданное детище поэт получил гроши и сокрушённо говорил:

— Меркантильный успех моей прелестницы Людмилы отбивает охоту к изданиям.

А Гнедич тем временем настойчиво домогался в издатели следующей поэмы Пушкина — «Кавказский пленник». Александр Сергеевич, понявший подлинную цену услужливости старшего друга, некоторое время сопротивлялся его напору, но, не найдя другого издателя, сдался. Результат оказался столь же плачевным.

Новая поэма разошлась очень быстро. По подсчётам С. Гесина, исследовавшего издательскую деятельность самого Пушкина, «Кавказский пленник» принёс Гнедичу 5500 рублей. Автор поэмы получил… 500 рублей. Грабёж средь бела дня!

Впрочем, такова была издательская практика того времени. Александр Сергеевич знал об этом, но понадеялся на приятельские отношения с Гнедичем. Не получилось. И он вынужден был расшаркиваться перед человеком, дважды ограбившим его: «От сердца благодарю вас за ваше дружеское попечение, вы избавили меня от больших хлопот, совершенно обеспечив судьбу „Кавказского пленника“» (10, 37).

Надо ли говорить, что великий поэт больше не полагался на гаранта дружеских услуг и практических дел с ним не имел. Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. На первом издательском опыте Пушкин прочувствовал абсолютную незащищённость от издателей пишущего человека, и это привело поэта к мысли о необходимости его (человека) защиты — к идее, воплотившейся со временем в закон об авторском праве.

* * *

В феврале 1821 года в парижском журнале «Энциклопедическое обозрение» была опубликована корреспонденция С. Д. Полторацкого, в которой он сообщал о поэме Пушкина «Руслан и Людмила»: «Автору её г. Пушкину, бывшему воспитаннику Царскосельского лицея, ныне состоящему при генерал-губернаторе Бессарабии, всего 22 года. Эта поэма составлена из народных сказок времени великого князя Владимира. Она полна первостепенных красот; язык её, то энергический, то грациозный, но всегда изящный и ясный, заставляет возлагать самые большие надежды на молодого автора».

Это первое упоминание великого поэта во Франции. Александр Сергеевич знал о корреспонденции Полторацкого и сделал из неё выписку.

Душа, душа, ты рано износила

Свой временный, земной на мне покров.

Не мудрено: по милости, его ты получила

Из ветоши от щедрости богов.

Н. И. Гнедич

«Да имею силы быть полезен»

Николай Иванович Гнедич в основном известен как переводчик «Илиады» Гомера. Но он переводил Вольтера и Шиллера, сам был поэтом и театралом. Его первое стихотворение, посвящённое встрече нового века, было написано в четырнадцать лет:

О время! О часы! Минуты драгоценны,

В которыя приял плоть прежде век рожденный!

Померкнут звёзды пусть и солнце, и луна,

Пусть быстрых крыл своих лишатся времена,

Иссохнет океан, вселенна пусть увянет,

Но славить человек сего дня не престанет…

Действительно, времена, на которые выпали годы жизни Гнедича, были эпическими: заканчивался век Екатерины Великой и её «орлов» — Г. А. Потёмкина, П. А. Румянцева, А. В. Суворова, и начался другой — с громогласными наполеоновскими войнами. Какой молодой человек мог быть к ним равнодушен? И по исполнении семнадцати лет Николай пишет отцу:

«Вам известно, что я достигаю полноты телесного возраста, достигаю той точки жизни, того периода, в который должен я благодарностию платить Отечеству. Благодарность ни в чем ином не может заключаться, как в оказании услуг Отечеству, как общей матери, пекущейся равно о своих детях. Желание вступить в военную службу превратилось в сильнейшую страсть. Вы, может быть, скажете, что я не окончил наук. Но что воину нужно? Философия ли? Глубокие ли какие науки? — Нет: дух силы и бодрости».

Семья Гнедичей (отец Иван Петрович, два сына и три дочери) была не из зажиточных. Дать детям образование составляло проблему, а тут младший сын заявляет:

— Признательно скажу вам, что страсть к учению мало-помалу угасает, — и продолжает убеждать отца:

«Вы, может быть, думаете, что я слаб здоровьем. Нет. Я чувствую себя способным лучше управлять оружием, нежели пером… Скажу вам, что я рождён для подъятия оружия. Дух бодрости кипит в груди моей так пламенно, что я с весёлым духом готов последнюю каплю крови пролить за Отечество. Образ героя Суворова живо напечатлен в душе моей, я его боготворю.

Вы скажете, что военная служба сопряжена с величайшими трудностями. Правда, она много требует труда и нередко пожертвования сил; но что может быть славнее и приятнее, если не то, что мы преодолеваем трудности и достигаем того, чего желаем? Внимательными глазами рассматривал я все роды службы. Всякая имеет труды и награждения. Но военная служба, по мнению моему, превосходит все прочие. Славно, очень славно и любезно умереть на ратном поле при открытом небе».

Но тут же Гнедич оговаривается: «Правда, не менее приятно умереть в своём месте рождения».

Родился Николай Иванович в селе Бригадировка Богодуховского уезда (близ знаменитой Полтавы). Детство его прошло среди вольных степей. Отроческие годы братья Гнедичи провели в Харьковском коллегиуме, а юношеские — в Университетском благородном пансионе Москвы.

Служить Николай хотел в гвардии. У отца не было на это средств, да и здоровьем младший сын не отличался, и Иван Петрович отказал ему в благословении на ратную службу. Пришлось ограничиться статской.

С 1811 по 1831 год Гнедич работал библиотекарем в Императорской публичной библиотеке (Петербург). Ему было доверено хранение манускриптов греческого собрания этого хранилища книг и рукописей. Жалованье его составляло тысячу рублей в год (это соответствовало жалованью армейского полковника). Кроме того, он получил служебную квартиру, которая находилась в здании библиотеки. То есть всё было под рукой: жильё, книгохранилище и доброжелательные соседи — Оленины и И. А. Крылов.

Апартаменты Гнедича располагались над квартирой Ивана Андреевича. Варвара Оленина[40] писала: «Крылов и Гнедич, искреннейшие мои друзья и благодетели, занимались премного мною; были замечательны своею дурнотою; оба высокие: первый толстый, обрюзглый, второй сухой, бледный, кривой, с исшитым от оспы лицом; но зато души и умы были превосходные. Гнедича батюшка прозвал ходячая душа».

Хотя Николай Иванович внешне и был весьма дурён, но форс держал. Другой мемуарист вспоминал:

— Свирепая болезнь оставила на его лице глубокие рябины, рубцы и швы. Известно, что ничто так не озлобляет человека, как сознание своего безобразия. Но Гнедич до конца жизни сохранял верное и любящее сердце. Несмотря на своё безобразие, был щёголь: платье на нём всегда было последнего покроя. С утра до ночи во фраке и с белым жабо, он приноровлял цвет своего фрака и всего наряда к той поре дня, в которую там и сям появлялся: коричневый или зелёный фрак утром, синий к обеду, чёрный вечером. Обувь, шляпа, тросточка — всё было безукоризненное. Цветные перчатки всегда носились им в обтяжку. Держал он себя прямо, несколько величаво, и во всех движениях был соразмерен и плавен.

Внешность, незнатность и бедность (по меркам первой трети XIX столетия) обрекли Гнедича на одиночество. «Главный предмет моих желаний — домашнее счастье, — говорил он. — Но увы, я бездомен и безроден».

Николай Иванович вёл довольно замкнутую жизнь исследователя, посвящая всё свободное время переводу «Илиады», великой эпопеи античного мира. Единственным близким ему человеком был К. Н. Батюшков. Их связывали родство интересов, общность взглядов на литературу и жизнь, духовное родство; о чём Константин Николаевич и писал Гнедичу в декабре 1811 года: «Мы други не с тем, чтобы плакать вместе, когда один за тысячу мириаметров от другого, не с тем, чтоб писать обоюдно плачевные элегии или обыкновенщину, но с тем, чтоб меняться чувствами, умами, душами, чтоб проходить вместе чрез бездны жизни».

Сблизился Гнедич и с сыновьями директора Публичной библиотеки Петром и Николаем, служившими в Семёновском полку. 9 марта 1812 года полк выступил к западной границе России, и Николай Иванович с грустью расстался с молодыми друзьями. В проводах сыновей участвовали, конечно, и их родители. Отец вручил им напутственное письмо:

«Любезные дети Николай и Пётр! Мы расстаёмся с вами в первый раз и расстаёмся, может быть, на долгое время! В первый раз вы будете управлять собою без всякого со стороны нашей влияния. Итак, родительским долгом почитаем мы, то есть я и родившая вас, снабдить наставлением, которое будет сколько можно коротко, ибо на правду мало слов нужно.

Если ваши деяния честны, человеколюбивы и не зазорны, то хотя бы и временное вас несчастье постигло, но рано или поздно святая и непоколебимая справедливость Божья победит коварство и ухищрение. Одно спокойствие совести можно уже почитать совершенною себе наградою. Будьте набожны без ханжества, добры без лишней нежности, тверды без упрямства; помогайте ближнему всеми силами вашими, не предаваясь эгоизму, который только заглушает совесть, а не успокаивает её. Будьте храбры, а не наянливы, никуда не напрашивайтесь, но никогда не отказывайтесь, если вас куда посылать будут, хотя бы вы видели перед собою неизбежную смерть, ибо, как говорят простолюдины, „двух смертей не бывает, а одной не миновать“.

Я и сам так служил и служить ещё буду, если нужда того востребует. Будьте учтивы, но отнюдь не подлы, удаляйтесь от обществ, могущих вас завлечь в игру, в пьянство и другие скаредные распутства, неприличныя рассудительному и благовоспитанному человеку. Возлюбите ученье ради самих себя и в утешение наше. Оно нас отвлекает от всех злых пороков, которые порождаются от лени и возрастают в тунеядстве. Будьте бережливы, но не скаредны, и в чужой земле берегите, как говорят, деньгу на чёрный день.


Н. И. Гнедич


В заключенье всего заклинаем вас быть всегда с нами искренними, даже и в сокровеннейших погрешностях ваших. Отец и любящая своих чад мать, как мы вас любим, единственные могут быть нелицемерными путеводителями детям своим. Если же они и слишком иногда строги, тому причина непомерное их желание видеть чад своих на высшей степени славы и благополучия. Затем да будет благословение наше на вас по конец дней ваших и в будущей жизни. Аминь.

P. S. Если вы будете к нам писать по возможности, то ни о каких политических делах не уведомляйте, нам только нужно знать о здоровье вашем, о выборе знакомства, о прилежании вашем к ученью, то есть к наукам и художествам, буде вы на то можете употребить время от службы остающееся».


Старший сын Олениных погиб на Бородинском поле. О состоянии родителей, получивших эту скорбную весть, Гнедич говорил: «Она от слёз, а он от безмолвной грусти истаяли».

Николай Иванович старался не отходить от убитых горем Олениных. Думая о смерти и смысле жизни, он писал Батюшкову: «Только сегодня получив письмо твое от 4 сентября из Владимира, узнал я, что ты жив, ибо, слыша по слухам, что ты вступил будто в ополчение, считал тебя мёртвым и счастливейшим меня. Но видно, что мы оба родились для такого времени, в которое живые завидуют мёртвым, — и как не завидовать смерти Николая Оленина — мёртвые бо сраму не имут».

Через год после гибели Николая Оленина в родовой усадьбе семьи (Приютине) ему был поставлен памятник, эпитафию для которого написал Гнедич:

Здесь некогда наш сын дуб юный возращал:

Он жил — и дерево взрастало.

В полях Бородина он за Отчизну пал,

И дерево увяло!

Но не увянет здесь дней наших до конца

Куст повилики сей, на камень насаждённый!

И с каждою весной взойдёт он, орошённый

Слезами матери и грустного отца.

В тревожные дни грозы двенадцатого года неожиданно для самого себя Николай Иванович начал сочинять комедию. В одной из сцен комедии семья запорожских казаков приезжает в Петербург, чтобы поприветствовать супругу М. И. Кутузова, и поёт ей казацкую «виршу» в честь её мужа:

Ой наши козаки рубили ляхов,

Рубили и турок, кололи татар;

От их запорозьких шаблей и спысив

Носился над полем кровавый лишь пар!

Но их як Кутузов на Сичу водыв,

Так не булы славны ни разу козаки:

Ничто булы горы, ничто байраки!

Кутузов козакив як птыц окрылыв

И ими французов як громом губя,

На вики прославыв и их и себя!

На вик не погибне всеобщий сий глас:

Кутузов Смоленский отечество спас!

Летом 1813 года в Казанском соборе Петербурга были размещены трофейные знамёна — символ поверженного могущества наполеоновской Франции. Бывая на воскресных службах в соборе, Гнедич внимательно рассматривал их и как-то обнаружил на одном из полотнищ надпись «Qu’ est ce que Dieu?» (Что есть Бог?), которая навела его мысли на стихотворение «Французские революционные знамёна»:

Произнеси в сем храме, нечестивый,

Что Божество?..

Здесь дан тебе ответ красноречивый:

Вот Бог, вот суд Его, вот Веры торжество!

Титанов новых легионы

Безбожие столпив под знамена́ свои,

Войною грянуло на алтари, на троны,

На всё святое на земли!

Уже торжествовало;

И крест и скиптр попрало в прах,

И кровию царя на гордых знаменах

Хулу на Бога начертало!

И клик ужасный: «Бога нет!» —

Уже, как ада рёв, смутил весь Божий свет…

И где Титанов легионы?

Где богоборные, кровавые знамёны?

Во храме Вышняго Царя,

Как бы дрожащие перед Его святыней,

Поникнули у прага алтаря,

С уничиженною безбожия гордыней!

Знакомство Пушкина с Николаем Ивановичем состоялось вскоре после выхода его из лицея: они встречались у Олениных, П. А Плетнёва, А. И. Тургенева, на заседаниях общества «Зелёная лампа», в петербургских литературных и театральных кругах. Гнедич познакомил Александра Сергеевича с П. А. Катениным, который стал для него высоко авторитетным знатоком театра.

На рубеже 1819–1820 годов на заседании «Зелёной лампы» Пушкин слушал чтение Николаем Ивановичем фрагментов из «Илиады», над переводом которой Гнедич работал с 1805 года.

Когда над Пушкиным нависла угроза ссылки, Николай Иванович с заплаканными глазами отправился к А. Н. Оленину, президенту Академии художеств, с просьбой заступиться за молодого поэта перед властями предержащими. Гнедич был издателем первых поэм Александра Сергеевича «Руслан и Людмила» и «Кавказский пленник». По их поводу он вёл переписку с Пушкиным, когда тот пребывал на юге. «Ссылка» для поэта стала (в первый год) весьма приятным препровождением времени, о чём он извещает своего издателя 4 декабря 1820 года: «Вот уже восемь месяцев, как я веду странническую жизнь, почтенный Николай Иванович. Был я на Кавказе, в Крыму, в Молдавии и теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время моё протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами. Общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная и весёлая смесь умов оригинальных, людей известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов».

Как бы между прочим Пушкин писал о том, что поэму «Руслан и Людмила» он ещё не получил, и благодарил своего издателя за его «милое попечение»; сообщал о чтении трагедии Расина «Андромаха» (переведённой Гнедичем), стихи которой оживили в нём воспоминания об адресате. Заканчивается письмо сообщением о написании новой поэмы: «Покамест у меня ещё поэма готова или почти готова. Прощайте, нюхайте гишпанского табаку и чихайте громче, ещё громче» (10, 20–21).

Гишпанский табак — намёк на революцию, вспыхнувшую в Испании. Призыв чихать от оного, то есть как-то реагировать на событие, весьма неприятное для монархического Священного синода, был не обязателен для поднадзорного поэта, но он пренебрёг этим.

29 апреля 1822 года Александр Сергеевич отослал Гнедичу поэму «Кавказский пленник». Сопроводительному письму к рукописи дал эпиграф: «Малая книжка моя, без меня ты отправишься в столицу, куда, увы, твоему господину закрыта дорога. Иди, хоть и неказистая с виду, как то подобает изгнанникам» (10, 763).

Под неказистостью поэмы Пушкин имел в виду не внешний вид рукописи, а недостатки поэмы, которые были для него так явны, что он долго не мог решиться напечатать её. На возможный вопрос будущего издателя, почему он не устранил эти недостатки, отвечал так: «Во-первых, от лени, во-вторых, разумные размышления пришли мне на ум тогда, как обе части моего „Пленника“ были уже кончены, а сызнова начать не имел я духа. Отеческая нежность не ослепляет меня насчёт „Кавказского пленника“, но, признаюсь, люблю его, сам не знаю за что; в нём есть стихи моего сердца».

А потому Александр Сергеевич очень хотел видеть поэму опубликованной, возлагая свои надежды на авторитет Гнедича: «Поэту возвышенному, просвещённому ценителю поэтов, вам предаю моего „Кавказского пленника“ — примите его под своё покровительство. Несколько строк пера вашего вместо предисловия, и успех моей повести будет уже надёжнее: бросьте в ручей одну веточку из ваших лавров, муравей не утонет» (10, 649–650).

Николай Иванович с удовольствием взялся за второе издание поэмы Пушкина, но сделал по ней ряд замечаний. В ответ Александр Сергеевич писал: «От сердца благодарю вас за ваше дружеское попечение, вы избавили меня от больших хлопот, совершенно обеспечив судьбу „Кавказского пленника“. Ваши замечания насчёт его недостатков совершенно справедливы и слишком снисходительны; но дело сделано.

Пожалейте обо мне: живу меж гетов и сарматов; никто не понимает меня. Со мною нет просвещённого Аристарха, пишу как-нибудь, не слыша ни оживительных советов, ни похвал, ни порицаний. Здесь у нас молдованно и тошно» (10, 37–38).

На следующий год (в письме от 13 июня) Пушкин уже дискутировал с Николаем Ивановичем по поводу переиздания своих поэм и удивлялся: «Я что-то в милости у русской публики, говоря ей правду неучтивую, но, быть может, полезную. Я очень знаю меру понятия, вкуса и просвещения этой публики».

Низкий уровень культуры основной массы русского дворянства вызывал у поэта опасение быть непонятым, и своей тревогой он делился с Гнедичем: «Вы, коего гений и труды слишком высоки, что вы делаете, что делает Гомер?» (10, 60).

С Гомером и его поэмой «Илиада» Гнедич как бы сроднился; работа над переводом замечательного памятника мировой литературы стала смыслом его жизни. Батюшков писал ему: «Перечитываю Гомера и завидую тебе, завидую тому, что у тебя есть вечная тема».

Первые пять песен «Илиады» Гнедич перевёл в 1810 году. Печатались они отдельным изданием и с большим интересом были встречены читателями, в чём Николаю Ивановичу помог убедиться случай.

— В один из моих приездов в Ахтырку, — рассказывал он Батюшкову, — остановился на квартире, заночевал. В пятом часу утра за стеною комнаты слышу я тоны декламации. Вообрази мое удивление и радость: в Ахтырке найти человека декламирующего, — стало быть, имеющего о чём-нибудь понятие! Вслушиваюсь в слова: «Как боги, ветр послав, пловцов возвеселяют» — стихи моей «Илиады»! Я был в… ты сам вообразишь, в чём я был.

Эпос для Гнедича стал генеральным сражением, растянувшимся на двадцать лет («Илиада» была опубликована в 1929 году); и Николай Иванович с удовлетворением говорил:

— Перо писателя может быть в его руках оружием более могущественным, более действительным, нежели меч в руке воина.

Пушкин с нетерпением ждал выхода «Илиады» и предсказывал читательский успех эпосу и славу тому, кто одарит им широкую публику. «Это будет первый классический европейский подвиг в нашем Отечестве», — говорил он.

Публикация эпоса стала событием в литературной жизни России. Александр Сергеевич посвятил ему прочувственную заметку: «Наконец вышел в свет так давно и так нетерпеливо ожидаемый перевод Илиады! Когда писатели, избалованные минутными успехами, большею частию устремились на блестящие безделки, когда талант чуждается труда, а мода пренебрегает образцами величавой древности, когда поэзия не есть благоговейное служение, но токмо легкомысленное занятие, с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига. Русская Илиада перед нами».

Отвечая на эту заметку, Гнедич писал: «Любезный Пушкин, сердце моё полно, а я один: прими его излияние. Не знаю, кем написаны во втором номере „Литературной газеты“ несколько строк об „Илиаде“; но едва ли целое похвальное слово так бы тронуло меня, как эти несколько строк!

Едва ли мне в жизни случится читать что-либо о моём труде, кое было бы сказано так благородно и было бы мне так утешительно и сладко! Это лучше царских перстней».

Случилось. Буквально на следующий день Пушкин писал Николаю Ивановичу:

«Я радуюсь, я счастлив, что несколько строк, робко наброшенных мною в „Газете“, могли тронуть вас до такой степени. Незнание греческого языка мешает мне приступить к полному разбору „Илиады“ вашей. Он не нужен для вашей славы, но был бы нужен для России. Обнимаю вас от сердца» (10, 265).

Критика отмечала не только точность перевода «Илиады», но и его литературные достоинства. Гнедич был незаурядным мастером слова, и Пушкин, подчёркивая это, называл Николая Ивановича поэтом. Язык всех произведений Гнедича отличался афористичностью и сочностью красок:

— Удались, мысль, недостойная разума!

— Эпосом делает жизнь великая цель.

— Истину, как и детей, нельзя рождать без болезни.

— Молитва — есть деяние души.

— В век нравственности пороки покрываются молитвами. В век безверия они нагло выказывают своё чело.

— Строгие, чистые нравы и благочестивая мысль ещё более нужны в союзе с музами, чем гений.

— Никто не отвергает Бога, кроме тех, которым не нужно, чтобы существовал Он.

— Получивший благодеяние будет всегда о нём помнить, если сделавший его о нём забудет.

— Государства доводятся до такого положения, что в них мыслящему человеку ничего не можно сказать без того, чтобы не показаться осуждающим и власти, которые это делают, и народ, который это переносит. В такие времена безнадёжные должно молчать.

— Горе безрассудному, который начнёт говорить, что думает, прежде нежели обеспечил себе хлеб на целую жизнь.

— Лицемерие, притворство, вот верховный закон общественный для того, кто рождён без наследства.

— Нет равенства в природе, нет его на земле и не может быть в обществах человеческих.

Николай Иванович трепетно относился к призванию писателя; его мысли о предназначении и долге того, кто посвятил себя служению русскому слову, актуальны и сегодня.

«Писатель своими мнениями действует на мнение общества, и чем он богаче дарованием, тем последствия неизбежнее. Мнение есть властитель мира. Да будет же перо в руках писателя то, что скипетр в руках царя: твёрд, благороден, величественен! Перо пишет, что начертается на сердцах современников и потомства. Им писатель сражается с невежеством наглым, с пороком могущим и сильных земли призывает из безмолвных гробов на суд потомства. Чтобы владеть с честию пером, должно иметь более мужества, нежели владеть мечом.

Но если писатель благородное оружие своё преклоняет перед врагами своими, если он унижает его, чтобы ласкать могуществу, или если прелестию цветов покрывает разврат и пороки, если вместо огня благотворного он возжигает в душах разрушительный пожар и пищу сердец чувствительных превращает в яд: перо его — скипетр, упавший в прах, или орудие убийства!

Чтобы памяти не обременять сими грозными упрёками, писатель не должен отделять любви к славе своей от любви к благу общему».

Слово у Николая Ивановича не расходилось с делом, с его поведением в общественной жизни, в общении с коллегами. П. А. Вяземский вспоминал:

— Гнедич в общежитии был честный человек, в литературе был он честный литератор. Да и в литературе есть своя честность, свое праводушие. Гнедич в ней держался всегда без страха и без укоризны. Он высоко дорожил своим званием литератора и носил его с благородной независимостью.

Николай Иванович был на пятнадцать лет старше Пушкина, и это во многом определило их отношения. Гнедич преклонялся перед гением Александра Сергеевича, сочувствовал великому поэту в его невзгодах и старался помочь ему. Пушкин отдавал старшему коллеге должное как поэту и переводчику уникального памятника литературы, ценил его целеустремлённость и качества человека открытого, доброго и сострадательного. Но особой близости между ними не было, хотя Гнедич относился к молодому поэту по-отечески. Тем не менее Александр Сергеевич не забывал старшего друга: следил за его творческой деятельностью, поздравлял с праздниками. Впрочем, внимание было взаимным. Приветствуя выход «Сказки о царе Салтане», Николай Иванович писал:

Пушкин, Протей[41]

Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!

Уши закрой от похвал и сравнений

Добрых друзей!

Пой, как поёшь ты, родной соловей!

Байрона гений, иль Гёте, Шекспира,

Гений их неба, их нравов, их стран,

Ты же, постигнувший таинство русского духа и мира,

Ты наш Баян!

Небом родным вдохновенный,

Ты на Руси наш Певец несравненный!

Получить такую оценку от незаурядного поэта, принципиального и высоконравственного человека многого стоило. Размышляя о судьбе Гнедича, о его высоком, самоотверженном служении поэзии, Пушкин писал незадолго до кончины Николая Ивановича:

С Гомером долго ты беседовал один,

Тебя мы долго ожидали,

И светел ты сошёл с таинственных вершин.

Умер Гнедич 3 февраля 1833 года, прожив сорок девять лет и один день. Пушкин участвовал в его похоронах и подписался на сооружение его памятника.

«Ты человечество презрел»

Весной 1821 года в Кишинёве взахлёб читали и перечитывали статью из «Гамшейрского телеграфа», перепечатанную во многих российских газетах. В ней было сказано, что Бонапарте, с некоторого времени находившийся в опасной болезни, изъявил желание говорить с губернатором острова Святой Елены Гудсоном. Из этого делался вывод, что Наполеон почувствовал скорое приближение смерти.

Англичане, панически боявшиеся, что их грозный враг убежит с острова, который охраняли флотилия боевых кораблей и полк пехоты численностью в 3000 человек, с тайным удовлетворением распространили в Европе известие о серьёзном положении их пленника. Информация с острова достигала берегов Туманного Альбиона через два-три месяца, поэтому, когда обитателей евро-азиатского континента волновали слухи о приближающейся кончине Наполеона, это уже случилось. 5 мая камердинер императора Луи-Жозеф Маршан записал:

«В 5:50 после полудня послышался пушечный выстрел, служивший сигналом отбоя. Солнце, блеснув своим последним лучом, скрылось за горизонтом. Это был также тот же самый момент, когда великий человек, властвовавший своим гением над всем миром, был готов облачиться в свою бессмертную славу. Тревожное состояние доктора Антоммарки достигло предела: рука стала ледяной. Доктор Арнотт подсчитывал секунды между вздохами: сначала 15 секунд, потом 30, затем прошло 60 секунд.

Императора больше не было!»

В России об этом узнали в середине лета. 18 июля Пушкин записал в дневнике: «Известие о смерти Наполеона».

Кончина недавнего повелителя Европы вдохновила Александра Сергеевича на стихотворение «Наполеон». В лицейские годы поэт, как и все вокруг него, считал императора Франции «кровавым тираном» и «антихристом». Но восстановление на престоле Бурбонов, репрессивные деяния Священного союза, революции в Испании, Италии, Португалии и Греции пошатнули престиж европейских монархов, победителей Наполеона. Вникая в суть политических событий, Пушкин всё больше осознавал, что у владык Запада были чисто эгоистические цели в их противостоянии Франции и её главе: сражаясь против Наполеона, они защищали власть автократии, свою шкуру. Наполеон же при всех оговорках был наследником Великой революции, и популярность его росла с каждым днём; покинув бренный мир, он стал легендой, а его жизнь и деятельность — темой для славословия. Но, конечно, не в печати королевской Франции. Поэтому стихотворению «Наполеон» Пушкин предпослал эпиграф: Ingrata patria…[42]

В блестящей художественной форме поэт прослеживает жизненный путь Наполеона, начиная от революции, получившей позднее название «Великая французская»:

Когда надеждой озарённый

От рабства пробудился мир,

И галл десницей разъярённой

Низвергнул ветхий свой кумир;

Когда на площади мятежной

Во прахе царский труп лежал,

И день великий, неизбежный —

Свободы яркий день вставал… (2, 63)

Пушкин преклонялся перед этим эпохальным моментом и нигде больше с таким увлечением и силой не говорил о Французской революции, породившей Наполеона:

Тогда в волненье бурь народных

Предвидя чудный свой удел,

В его надеждах благородных

Ты человечество презрел, —

укорял поэт своего героя, несколько опережая события, ибо в первые годы революции будущий властитель Европы был всего лишь бедным офицериком, перебивавшимся с хлеба на воду. Тут было не до амбиций.

Двадцатилетний Бонапарт встретил революцию с энтузиазмом: Декларация прав обещала продвижение на службе революции исключительно по способностям индивида. А больше ему ничего не требовалось — в себе молодой поручик был уверен. Но довольно скоро его революционный пыл угас, и 20 июня 1792 года со всей очевидностью проявилось презрение дворянина к толпе. В этот день парижане ворвались на территорию дворца Тюильри.

— Пойдём за этими канальями, — предложил Бонапарт товарищу по военному училищу Бурьенну.

Когда перепуганный король Людовик XVI, напяливший на голову фригийский колпак (символ революции), из окна дворца поклонился толпе, Наполеон бросил с презрением:

— Какой трус! Как можно было впустить этих каналий! Надо было смести пушками 500–600 человек, остальные разбежались бы!

В этом пренебрежении простонародья сказались гены старинного (но обнищавшего) дворянского рода; они же подвели Наполеона и в период его уникальных «Ста дней». Что касается презрения человечества, то это пришло позже — со славой и завоеваниями. Об этом следующие строфы стихотворения:

И обновлённого народа

Ты буйность юную смирил,

Новорождённая свобода,

Вдруг онемев, лишилась сил;

Среди рабов до упоенья

Ты жажду власти утолил,

Помчал к боям их ополченья,

Их цепи лаврами обвил.

И Франция, добыча славы,

Пленённый устремила взор,

Забыв надежды величавы,

На свой блистательный позор.

Ты вёл мечи на пир обильный;

Всё пало с шумом пред тобой:

Европа гибла — сон могильный

Носился над её главой (2, 63).

Да, Наполеон усмирил бушевавшую целое десятилетие (1789–1799) революционную бурю, а затем пятнадцать лет успешно отражал все поползновения коалиций европейских держав покорить Францию и возродить в ней власть Бурбонов.

— Поведение всех правительств по отношению к Франции, — говорил император, — доказало мне, что она может полагаться лишь на своё могущество, то есть на силу. Я был вынужден поэтому сделать Францию могущественной и содержать большие армии. Не я искал Австрию, когда, озабоченная судьбой Англии, она вынудила меня покинуть Булонь, чтобы дать сражение под Аустерлицем. Не я хотел угрожать Пруссии, когда она принудила меня пойти и разгромить её под Иеной.

Словом, в создании могучей армии и успешном отражении семи (!) коалиций иноземцев ничего позорного не было: защита Отечества — священный долг любого народа. А все семь коалиций начинали войны с Францией первыми, и Наполеон резонно говорил по этому поводу:

— В чём можно обвинить меня, чему не было бы оправдания? В том, что я всегда слишком любил войну? Так я всегда только защищался.

В упомянутом выше сражении при Аустерлице участвовала и русская армия. Расплачиваться за жестокое поражение пришлось в Тильзите, где Наполеон принудил царя присоединиться к континентальной блокаде Англии, что наносило торговый ущерб России. Александр I признал все завоевания Наполеона и суверенитет Франции над Ионическими островами, которые контролировал российский флот.

Тильзитский мир вызвал недовольство всех слоёв населения России. Характерен в этом плане случай с Н. М. Карамзиным. В одной из своих поездок у станции Яжелбич он обратил внимание на толпу взволнованных крестьян.

— О чём это шумите, ребята? — спросил Карамзин.

— Да как же, батюшка! — отвечал один из более речистых. — Царь наш, видишь, помирился с Наполеоном, а он ведь (сказано было) антихрист!!![43]

— Эх вы, братцы! — возразил Карамзин. — Да разве не прочли в газете, что дело-то было на воде; мир заключён посреди реки: вот царь прежде окрестил его, а там уж помирился!

— Ой ли так?! — закричали крестьяне. — Ну, слава богу!

И, сняв шапки, крестились и весело разошлись по домам.

Слова «Аустерлиц» и «Тильзит» долго резали слух русского человека, о чём мы и читаем в следующих строках стихотворения:

Тильзит!.. (при звуке сем обидном

Теперь не побледнеет росс) —

Тильзит надменного героя

Последней славою венчал,

Но скучный мир, но хлад покоя

Счастливца душу волновал.

Надменный, кто тебя подвигнул?

Кто обуял твой дивный ум?

Как сердца русских не постигнул

Ты с высоты отважных дум?


Наполеон


Да, в 1812 году русские вполне рассчитались с Наполеоном и за Тильзит, и за Аустерлиц. Это было для поэта в порядке вещей (русские всегда побеждали), но он не мог понять, как великий воитель, при его незаурядном уме, решился на такой шаг, как поход в Россию. Уникальные данные французского императора отмечали многие, даже коварный и лживый Шарль Морис де Талейран-Перигор, ненавидевший Наполеона и пытавшийся организовать его убийство:

— Его гений был поразителен. Ничто не могло сравниться с его энергией, воображением, разумом, трудоспособностью, творческими способностями.

Мысль Пушкина билась над вопросом: кто обуял (затмил) дивный ум прославленного полководца и государственного деятеля? Причин этому было много, но главная — Индия, как слабое звено в цепи британских завоеваний. Наполеон считал Александра I слабым правителем и трусливым человеком, окружённым сановниками, готовыми предать его при всяком удобном случае, о возможности чего царь сам писал ему: «Земля тут трясётся подо мною. В моей собственной империи моё положение стало нестерпимым».

Очень низкого мнения был воитель в целом и о России: «Варварские народы суеверны и примитивны. Достаточно одного сокрушительного удара в сердце империи — по Москве, матери русских городов, Москве златоглавой, и эта слепая и бесхребетная масса падёт к моим ногам».

Наполеон уже привык к тому, что европейские государства просили мира после первого же серьёзного поражения. Так, полагал он, будет и с русским царём, после чего легионы Великой армии хлынут к долинам Ганга. Представителю нарождавшейся буржуазии, класса стяжателей, и в голову не могло прийти, что русские с остервенением будут жечь свои города и веси. Не сделав исключения даже для старой столицы.

Великодушного пожара

Не предузнав, уж ты мечтал,

Что мира вновь мы ждём, как дара;

Но поздно русских разгадал…

Россия, бранная царица,

Воспомни древние права!

Померкни, солнце Австерлица!

Пылай, великая Москва!

Настали времена другие,

Исчезни, краткий наш позор!

Благослови Москву, Россия!

Война по гроб — наш договор! (2, 64)

Надменный завоеватель не понял народного характера войны, навязанной им России, и одной из причин своего поражения считал гибель старой столицы. «Не будь московского пожара, — говорил он, — мне бы всё удалось. Я провёл бы там зиму. Я заключил бы мир в Москве или на следующий год пошёл бы на Петербург. Мы думали, что нас ожидает полное благосостояние на зимних квартирах, и всё обещало нам блестящий успех весной. Если бы не этот роковой пожар…»

Второй, главной, причиной гибели Великой армии, по убеждению Наполеона, были русские морозы и связанный с ними голод:

Оцепенелыми руками

Схватив железный свой венец,

Он бездну видит пред очами,

Он гибнет, гибнет наконец.

Бежат Европы ополченья;

Окровавленные снега

Провозгласили их паденье,

И тает с ними след врага.

Словосочетанием «железный свой венец» Пушкин напоминал современникам, что Наполеон был не только императором Франции, но и королём Италии, а по существу — полным властелином Западной Европы, которая (после поражения в России) поднялась против его владычества:

И всё, как буря, закипело;

Европа свой расторгла плен;

Во след тирану полетело,

Как гром, проклятие племён.

И длань народной Немезиды

Подъяту видит великан:

И до последней все обиды

Отплачены тебе, тиран!

«Длань Немезиды» — рука мщения, которая простёрлась над завоевателем в октябре 1813 года под Лейпцигом, где в трёхдневном сражении он потерпел страшное поражение. В историю это кровавое побоище вошло под названием «Битвы народов», следствием её стали вторжение союзных войск (России, Австрии и Пруссии) на территорию Франции и низложение Наполеона…

Император был сослан на остров Эльба, но менее чем через год бежал оттуда и вновь захватил престол Франции.

Пятнадцатилетняя эпопея великого завоевателя завершилась второй ссылкой, и опять на остров, но на этот раз предельно удалённой от всех очагов цивилизации.

К 1821 году многие из тех, кто интересовался судьбой пленника Европы, знали о его нелёгком положении на острове Святой Елены: тяжёлый, убивающий день за днём климат; примитивные бытовые условия; всяческие притеснения местной власти; отсутствие активной деятельности, которой была наполнена вся его жизнь; тоска по семье и, наконец, болезни, изнуряющие физически.

Вращаясь с лицейских лет в военной среде, Пушкин всё это знал и, как истинно русский человек, сострадал поверженному врагу:

Искуплены его стяжанья

И зло воинственных чудес

Тоскою душного изгнанья

Под сенью чуждую небес…

Где, устремив на волны очи,

Изгнанник помнил звук мечей,

И льдистый ужас полуночи,

И небо Франции своей;

Где иногда, в своей пустыне

Забыв войну, потомство, трон,

Один, один о милом сыне

В унынье горьком думал он (2, 65).

Двадцатидвухлетний поэт мыслил уже мировыми масштабами и при всём негативе, обрушенном на изгнанника официальной пропагандой (особенно во Франции), понимал значение личности усопшего императора:

Чудесный жребий совершился:

Угас великий человек.

В неволе мрачной закатился

Наполеона грозный век.

Исчез властитель осуждённый,

Могучий баловень побед…

Характерны эпитеты, которыми Пушкин характеризует героя своего стихотворения: «великан», «великий человек», «баловень побед», обладатель дивного и отважного ума, веривший в свой «чудный удел»; личность, обречённая на бессмертие, но не на прощение:

О ты, чьей памятью кровавой

Мир долго, долго будет полн,

Приосенён твоею славой,

Почий среди пустынных волн…

Великолепная могила!

Над урной, где твой прах лежит,

Народов ненависть почила

И луч бессмертия горит.

Поэт, разделив деяния Наполеона: тиран, которого будут помнить по пролитой им крови, и его человеческие качества, призывал к примирению с тенью усопшего:

Да будет омрачён позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Более того, стихотворение заканчивается по существу здравицей в честь того, кто оставил вдовами и сиротами не одну сотню тысяч россиян:

Хвала!.. Он русскому народу

Высокий жребий указал

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

Этими строками Пушкин наводил современников на мысли о том, что дала стране титаническая борьба с Наполеоном. Прежде всего — рост её политического престижа. Российская империя заняла подобающее ей место в мировой политике как великая держава. Потрясения 1812 года способствовали пробуждению национального самосознания русского общества, его нравственному раскрепощению и росту вольномыслия, к чему очень и очень был склонен гениальный поэт. А рост самосознания, в свою очередь, способствовал расцвету русской культуры, давшей миру десятки великих писателей, художников, композиторов и артистов.

Что касается самого Пушкина, то тема Наполеона вывела его лирику на мировые просторы и раскрыла в нём поэта-историка.

«Гавриилиада»

В двадцать с небольшим лет мировоззрение Пушкина ещё не устоялось, он ещё не обрёл твёрдого взгляда на суетный мир. В январе-феврале 1821 года, будучи в Киеве, он попал под влияние старшего сына Н. Н. Раевского. Человек блестящего и саркастического ума, Александр Николаевич обладал всёразлагающей иронией, воплощением духа отрицания, неверия и демонизма. По мнению ряда исследователей творчества поэта, под влиянием Раевского Пушкин написал поэму «Гавриилиада».

Эта поэма представляет собой пародию на евангельский рассказ о благовещении, то есть о возвещении Марии устами архангела Гавриила воли Божьей о зачатии и рождении Иисуса Христа от Духа Святого. В интерпретации поэта этот евангельский сюжет выглядит так:

Он[44] улетел. Усталая Мария

Подумала: «Вот шалости какие!

Один, два, три! — как это им не лень?

Могу сказать, перенесла тревогу:

Досталась я в один и тот же день

Лукавому[45], архангелу и богу».

Это как? — спросят некоторые читатели, прытко перешагнувшие от полного неверия к полному почитанию Всевышнего. А вот читайте:

Одной рукой цветочек ей подносит,

Другою мнёт простое полотно

И крадется под ризы торопливо,

И лёгкий перст касается игриво

До милых тайн… Всё для Марии диво,

Всё кажется ей ново, мудрено, —

А между тем румянец нестыдливый

На девственных ланитах заиграл —

И томный жар, и вздох нетерпеливый

Младую грудь Марии подымал.

Она молчит: но вдруг не стало мочи.

Закрылися блистательные очи,

К лукавому склонив на грудь главу,

Вскричала: «Ах!..» и пала на траву…

Это картина первая, а вот вторая:

И Гавриил её поцеловал.

Смутясь, она краснела и молчала,

Её груди дерзнул коснуться он…

«Оставь меня!» — Мария прошептала,

И в тот же миг лобзаньем заглушён

Невинности последний крик и стон…

Так, по Пушкину, архангел Гавриил донёс до Марии благую весть о предстоящем визите Всевышнего, который не замедлил явиться в образе птицы:

И что же! вдруг мохнатый, белокрылый

В её окно влетает голубь милый,

Над нею он порхает и кружит

И пробует весёлые напевы,

И вдруг летит в колени милой девы,

Над розою садится и дрожит,

Клюёт её, колышется, ветится,

И носиком и ножками трудится.

Рукописные списки «Гавриилиады» расходились в узком кругу интеллигенции, и, что характерно, никто не выдал автора поэмы властям предержащим. То есть «критика» святого писания была воспринята с внутренним одобрением, хотя трудно назвать критикой прямое кощунство: Пушкин поставил под сомнение чистоту Богородицы в вопросе об отцовстве Иисуса Христа (за подобные «шутки» в Средние века жгли на кострах).

В мае 1820 года, когда решался вопрос о судьбе поэта, Н. М. Карамзин взял с Пушкина слово хотя бы пару лет не дразнить власти антигосударственными произведениями. Не прошло и года, как он выдал в свет кощунственную для православных поэму — тяжеловесный добавок к помыслам о покушении на царя. Поистине, «шаловливого» гения берегла не только Россия (в лице её лучших представителей), но и Всевышний тоже.

«Прошу этого ради него самого» (Одесса)