«В обители пустынных вьюг и хлада»
Пенаты
9 августа Пушкин был уже в родовом гнезде Ганнибалов селе Михайловском Псковской губернии. Встреча с родителями, сестрой и братом была радостной. Это очень смягчало суть случившегося (ссылка) и хорошо отразилось на состоянии поэта. Правда, первое время тосковал по Одессе. На полученную оттуда весточку ответил литературным шедевром — «Сожжённое письмо»:
Прощай, письмо любви, прощай! Она велела…
Как долго медлил я, как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал: гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет… (2, 244)
В Михайловском поэт разобрался в двуличном поведении недавнего друга А. Н. Раевского. Отчуждение между ними возникло не вдруг, и это чувствуется по письму Александра Николаевича: «Вы были неправы, милый друг, не дав мне вашего адреса и воображая, что я не сумею разыскать вас на краю света, в Псковской губернии; вы сберегли бы для меня время, потраченное на поиски, и скорее получили бы моё письмо. Я испытываю действительную потребность написать к вам; нельзя провести безнаказанно столько времени вместе, не исчисляя всех причин, заставляющих меня питать к вам истинную дружбу, одной привычки достаточно, чтобы установить между нами прочную связь.
Теперь, когда мы находимся так далеко друг от друга, я не хочу более вносить никаких оговорок в выражение чувств, которые питаю к вам. Знайте же, что, не говоря уже о вашем великом и прекрасном таланте, я давно испытываю к вам братскую дружбу, от которой меня не заставят отречься никакие житейские обстоятельства. Если после этого первого письма вы мне не ответите и не дадите мне вашего адреса, я буду продолжать писать и надоедать вам, пока не заставлю вас ответить».
А. Н. Раевский
В письме ощущаются какая-то неловкость, затаённое сознание своей неправоты, желание загладить её и восстановить пошатнувшиеся дружеские отношения. Но Пушкин не пошёл на это — до конца жизни он не написал ни строчки тому, кто довольно долго был героем его воображения. Вечным приговором ему стало стихотворение «Коварность»:
Когда твой друг на глас твоих речей
Ответствует язвительным молчаньем;
Когда свою он от руки твоей,
Как от змеи, отдёрнет с содроганьем;
Как, на тебя взор острый пригвоздя,
Качает он с презреньем головою, —
Не говори: «Неблагодарен он;
Он слаб и зол, он дружбы не достоин;
Вся жизнь его какой-то тяжкий сон»…
Ужель ты прав? Ужели ты спокоен?
Ах, если так, он в прах готов упасть,
Чтоб вымолить у друга примиренье.
Но если ты святую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье,
Но если ты затейливо язвил
Пугливое его воображенье
И гордую забаву находил
В его тоске, рыданьях, униженье,
Но если сам презренной клеветы
Ты про него невидимым был эхом,
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом
И он прочёл в немой душе твоей
Всё тайное своим печальным взором,
Тогда ступай, не трать пустых речей —
Ты осуждён последним приговором.
Наступившая осень бодрила. Во второй главе «Евгения Онегина», над которой Пушкин тогда работал, он поэтизировал Михайловское.
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог.
Господский дом уединённый,
Горой от ветров ограждённый,
Стоял над речкою: вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёла здесь и там,
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад (2, 1).
10 октября Александр Сергеевич писал Вяземскому: «Сегодня кончил я поэму „Цыганы“. Посылаю тебе маленькое поминаньице за упокой души раба Божия Байрона» (стихотворение «К морю»).
Пушкин начал готовить к изданию первый сборник своих стихотворений и по сему поводу вспомнил, что немалая часть их находится у одного из его знакомых. «Милый Всеволожский, — обращался к нему поэт в том же октябре, — ты помнишь Пушкина, проведшего с тобою столько весёлых часов? Помнишь ли, что я тебе полупродал, полупроиграл рукопись моих стихотворений? Всеволожский, милый, продай мне назад мою рукопись — за ту же цену 1000 (я знаю, что ты со мной спорить не станешь; даром же взять не захочу)».
Но к концу месяца идиллия кончилась. Жуковскому Александр Сергеевич сообщал: «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро всё переменилось: отец, испуганный моей ссылкой, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь. Пещуров[51], назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче, быть моим шпионом».
Узнав это, Александр Сергеевич попытался объясниться с родителями: «Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца. Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить…
Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? Рудников сибирских и лишения чести? Спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырём» (10, 105).
Ссора кончилась тем, что родители уехали в Москву, оставив старшего сына в провинциальной глуши и одиночестве. Потекли месяцы и годы, тягостные своим однообразием. Пребывание в Михайловском, конечно, не радовало. 25 января 1825 года Пушкин писал Вяземскому: «Покамест я один-одинёшенек. Живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут».
В отношении стихов Александр Сергеевич скромничал. На рубеже 1824–1825 годов были написаны стихотворения «К морю», «Коварность», «Сожжённое письмо», «Андрей Шенье» и десятка два других. В октябре 1824 года Пушкин начал работу над четвёртой главой романа «Евгений Онегин», в ноябре сел за трагедию «Борис Годунов», 13–14 декабря написал стихотворную повесть «Граф Нулин». Теме нашей работы было посвящено первое из названных здесь стихотворений:
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз… (2, 198)
Мощь морской стихии ассоциировалась в сознании поэта с титаническими фигурами его времени:
О чём жалеть? Куда бы ныне
Я путь беспечный устремил?
Один предмет в твоей пустыне
Мою бы душу поразил.
Одна скала, гробница славы…
Там погружались в хладный сон
Воспоминанья величавы:
Там угасал Наполеон.
Там он почил среди мучений.
И вслед за ним, как бури шум,
Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум…
Этот «другой» — английский поэт Байрон. Удивительно и весьма значимо соединение Пушкиным имён поэта и воина под эпитетами «гений» и «властитель наших дум». То есть он не разделял (по крайней мере в данном случае) деяния великих на «хорошие» и «плохие», а принимал Наполеона без оговорок о добре и зле, соотносил его деятельность с разгулом стихии, правомерной в любом своём качестве.
Стихотворение «К морю» было напечатано в октябре 1825 года с большим пропуском, сохранившимся в рукописи:
Печальный остров заточенья
Без злобы путник посетит,
Святое слово примиренья
За нас на камне начертит.
Он искупил меча стяжанья
И зло погибельных чудес
Тоской, томлением изгнанья
Под сенью душной тех небес.
Там, устремив на волны очи,
Воспоминал он прежних дней
Пожар и ужас полуночи,
Кровавый прах и стук мечей.
Там иногда в своей пустыне,
Забыв войну, потомство, трон,
Один, один о юном сыне
С улыбкой горькой думал он (2, 398).
Этот фрагмент стихотворения аналогичен 13-й и 14-й строфам другого — «Наполеон», и Пушкин отказался от их повторения. А вот конец оды «К морю» он опустил уже по другим соображениям — цензурным (автоцензура существовала всегда):
Мир опустел… Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба земли повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.
В своём сельском уединении не забывал Пушкин об антагонисте Наполеона — царе Александре I, к которому у него были претензии личного плана. Около 31 октября 1824 года Александр Сергеевич писал псковскому гражданскому губернатору Б. А. Адеркасу: «Милостивый государь Борис Антонович! Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решился для его спокойствия и своего собственного просить Его Императорское Величество, да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства Вашего превосходительства» (10, 104).
За внешней благопристойностью письма чувствуются сарказм и ирония по отношению к «благодетелю», от милостей которого хочется спрятаться в застенок. К счастью для поэта, это письмо (как и то, в котором он признавался в намерении убить царя[52]) осталось не отосланным. Личность царя продолжала привлекать внимание Пушкина. На рубеже 1824–1825 годов он работал над биографическим очерком «Воображаемый разговор с Александром I»:
«Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему:
— Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи.
Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…»
Предполагаемая беседа с прославленным государем имела бы, по мнению поэта, один исход: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму „Ермак“ или „Кочум“» (8, 69 и 71).
Но пока до Сибири дело не дошло, поэт забавлялся юморесками, в которых Александр I выглядит туповатым острословом и пошляком:
Брови царь нахмуря,
Говорил: «Вчера
Повалила буря
Памятник Петра».
Тот перепугался:
«Я не знал!.. Ужель?»
Царь расхохотался:
«Первый, брат, апрель!»
Говорил он с горем
Фрейлинам дворца:
«Вешают за морем
За два яйца!
То есть разумею, —
Вдруг примолвил он, —
Вешают за шею,
Но жесток закон» (2, 316).
В эпиграмме «На Александра I» Пушкин буквально в восьми строчках обрисовал весь его жизненный путь:
Воспитанный под барабаном,
Наш царь лихим был капитаном:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал,
Зато был фрунтовой профессор!
Но фрунт герою надоел —
Теперь коллежский он асессор
По части иностранных дел!
Под Аустерлицем 2 декабря 1805 года Наполеон разгромил две армии — русскую и австрийскую. Что касается «фронтового профессора» — это о шагистике, которой изнуряли армию. Были и другие минусы введения прусской системы в боевой подготовке солдат русской армии.
…Словом, государственный изгнанник работал, трудился весьма продуктивно, да ещё дерзил в адрес монарха. Не пасовал Александр Сергеевич и в бытовом плане.
«Пушкин, пора остепениться!» Пушкин любил суету большого города: праздничные застолья, беседы с умными людьми, поклонение любителей литературы и, конечно, красивые женщины. Михайловское угнетало своей оторванностью от цивилизованного мира. Но Александр Сергеевич держался и строго соблюдал заведённый в деревне распорядок дня.
Каждое утро поэта начиналось с проведывания няни — не заболела ли? Кучер Парфёнов вспоминал: «Он её всё мама звал. А она ему, бывало, нараспев:
— Батюшка, ты за что меня всё мамой зовешь, какая я тебе мать?
— Разумеется, ты мне мать: не то мать, что родила, а то, что своим молоком вскормила.
И уже чуть старуха занеможет, что ли, он уж всё за ней».
Михайловское. Вид усадьбы
После визита к Арине Родионовне Пушкин занимался собой: купание в любую погоду. Зимой ему приготовляли ванну: «Утром встанет, пойдёт в баню, прошибёт кулаком лёд в ванне, сядет, окатится, да и назад».
За водными процедурами следовали прогулки, на лошади или пешком: «Потом на лошадь, и гонят по лугу: лошадь взмылит и пойдёт к себе.
Палка у него завсегда железная в руках, девять фунтов[53] весу; уйдёт в поле, палку кверху бросает, ловит её на лету, словно тамбурмажор. А не то дома с утра из пистолетов жарит, в пырей, за баней, да раз сто эдак и выпалит в утро-то».
Раз в год у Пушкина бывало развлечение на людях. Парфёнов рассказывал:
— Ярмарка тут в монастыре бывает в девятую пятницу перед Петровками. Ну, народу много собирается, и он туда хаживал, как есть, бывало, как дома: рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках. Придёт в народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберёт к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают.
С местной властью (находясь под её надзором) Пушкин вёл себя вызывающе: «Вот было раз, ещё спервоначалу, приехал туда капитан-исправник на ярмарку: ходит, смотрит, что за человек чудной в красной рубахе с нищими сидит? Посылает старосту спросить: кто, мол, такой? А Александр-то Сергеевич тоже на него смотрит, зло так, да и говорит эдак скоро (грубо так он всегда говорил):
— Скажи капитану-исправнику, что он меня не боится, и я его не боюсь, а если надо ему меня знать, так я — Пушкин.
Капитан ничто взяло, с тем и уехал, а Александр Сергеевич бросил слепцам беленькую да тоже домой пошёл»
…До двух часов Пушкин работал. Затем обедал и шёл (или ехал) к ближайшим соседям в Тригорское. Это было имение П. А. Осиповой, недавней вдовы, матери четырёх дочерей и двух сыновей. Младшая из девушек, Марина Ивановна, оставила воспоминания о визитах поэта:
— Бывало, все сёстры мои, да и я, тогда ещё подросточек, выйдем к нему навстречу. Раз, как теперь помню, тащится он на лошадёнке крестьянской, ноги у него чуть не по земле волочатся — я и ну над ним смеяться и трунить. Он потом за мной погнался, всё своими ногтями грозил: ногти ж у него такие длинные, он их очень берёг. Приходил, бывало, и пешком; подберётся к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно. Мы ему говорим: «Пушкин, что вы шалите так, пора остепениться», — а он смеётся только.
Быт семьи Осиповых Александр Сергеевич отразил в романе «Евгений Онегин»:
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ,
Зевая, слушает молебен,
Умильно на пучок зари[54]
Они роняли слёзки три… (2, 52)
Анна, старшая из сестёр, дивно играла на фортепьяно; её можно было заслушаться. Как-то она аккомпанировала А. П. Керн. Пушкин писал по этому поводу П. А. Плетнёву: «Скажи слепцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поёт его „Венецианскую ночь“. Как жаль, что он её не увидит! Дай бог ему её слышать!»
Надзор в Михайловском за ссыльным поэтом осуществлял А. Н. Пещуров. Алексей Никитич был предводителем дворянства Опочецкого уезда, а главное (для Пушкина), дядей А. М. Горчакова, лицейского товарища Александра Сергеевича. Поэтому «слежка» Пещурова не тяготила поэта. Один раз он даже ездил в его имение в селе Лимоново, находившееся в 68 верстах от Михайловского.
Это случилось в августе 1825 года. Поводом для поездки стала встреча с Горчаковым, который гостил у дяди. В этот период жизни лицейских друзей они стояли на несовместимых политических позициях. Тем не менее будущий министр иностранных дел говорил своему ровеснику:
— Несмотря на противоположность наших убеждений, я не могу не испытывать к Пушкину большой симпатии.
По-видимому, Алексей Никитич пытался удержать племянника от свидания с поднадзорным поэтом, но тот настоял на своём, и встреча бывших лицеистов состоялась. Пушкин читал приятелю отрывок из трагедии «Борис Годунов», вспоминали старых друзей и, конечно же, лицей.
«Всё те же мои»
С конца 1825 года по конец 1836 года Пушкин написал пять стихотворений под одним названием — «19 октября». Это дата основания Александровского Царскосельского лицея. Лицеисты первого выпуска каждый год отмечали её. Стихотворения поэта, связанные с воспоминанием о 19 октября, — это лирические отсчёты о прожитом, его переживания о настоящем и раздумья о будущем.
…Истекал шестой год отчуждения поэта от столичной цивилизации, её культуры и образа жизни. И, конечно, поэта угнетало положение отщепенца, изгнанника:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.
Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать весёлых много лет.
Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют…
Но многие ль и там из вас пируют?
Ещё кого не досчитались вы? (2, 273)
Через несколько месяцев после окончания лицея умер от «гнилой нервической горячки» К. Г. Ржевский. Через год во Флоренции скончался от туберкулёза Н. А. Корсаков, композитор-любитель. На стихи Пушкина Николай Александрович написал романсы «О, Делия драгая», «Вчера мне Маша приказала», «К живописцу». В пятнадцатую лицейскую годовщину поэт вспомнил о нём:
Он не пришёл, кудрявый наш певец,
С огнём в очах, с гитарой сладкогласной:
Под миртами Италии прекрасной
Он тихо спит, и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном[55] (2, 292).
В последний год ссылки Пушкина его посетили И. И. Пущин и А. А. Дельвиг. Пущин был одним из самых близких друзей поэта. Пушкин посвятил ему стихотворение «Мой первый друг, мой друг бесценный» и ещё пять.
Неожиданные встречи с друзьями стали для изгнанника большими событиями:
И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я. Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил.
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе — фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Всё тот же ты для чести и друзей.
И ты пришёл, сын лени вдохновенный,
О Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил (2, 275).
Воспоминания о встрече с Дельвигом пробудили у поэта мысли о творчестве и святости его:
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их лаской наш удел:
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты, гордый, пел для муз и для души;
Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты…
Опомнимся — но поздно! и уныло
Глядим назад, следов не видя там (2, 276).
В заочном общении с однокашниками Пушкин предлагал выпить в честь их союза и их наставников по лицею, выделив в своей здравице адъюнкт-профессора нравственных и политических наук А. П. Куницына:
Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена.
Наставникам, хранившим юность нашу,
Всем честию — и мертвым, и живым,
К устам подъяв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим (2, 392).
Стихотворение «19 октября» было написано за месяц-два до годовщины, к празднованию её дошло до лицея, и профессор русской и латинской словесности Н. Ф. Кошанский имел возможность прочитать его новому набору учащихся. По воспоминаниям современника, Николай Фёдорович читал «с особым чувством, прибавляя к каждой строфе свои пояснения».
Поэт не жаловал Александра I, отлучившего его от друзей и очагов культуры. Но за шесть лет пересмотрел своё отношение к царю. Не горели верноподданностью монарху и многие лицеисты первого выпуска. Зная это, Пушкин несколько озадачил друзей своим последним (не первым, как следовало бы) тостом:
Полней, полней! и, сердцем возгоря,
Опять до дна, до капли выпивайте!
Но за кого? о други, угадайте…
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
Часть детства, отрочество и пролог юности Пушкин провёл в стенах лицея, заменившего ему отчий дом. Не зная родительской ласки, подросток довольствовался вниманием и заботой преподавателей и обслуживающего персонала закрытого учебного заведения. Лицей стал для молодого поэта первоначальной школой жизни, и Александр Сергеевич часто вспоминал его с сыновьей теплотой и душевным волнением, отводя ему исключительное место в своей системе ценностей:
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он, как душа, неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен,
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село (2, 274).
В стихотворении, посвящённом четырнадцатой годовщине лицея, Пушкин провидчески писал:
…пируйте, о, друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!
Как в воду глядел — 9 октября 1826 года получил долгожданную свободу.
Девятнадцать часов счастья
И. И. Пущин, «первый друг» Пушкина, собираясь в Псков, чтобы навестить сестру, решил заглянуть и в Михайловское. Сообщил об этом А. И. Тургеневу, по совету которого будущий поэт был определён в лицей.
— Как! Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным? — удивился Александр Иванович.
— Всё это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении.
— Не советовал бы; впрочем, делайте, как знаете, — прибавил Тургенев.
Визит в Михайловское состоялся 11 января 1825 года. Лошади как бешеные вломились в приоткрытые ворота усадьбы, пролетели мимо крыльца дома и завязли в снегу. Было восемь часов утра.
— Я оглядываюсь, — вспоминал Пущин, — вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке.
Комната Александра Сергеевича была первой по коридору сразу при входе в дом. В небольшом помещении, квадратном в плане: кровать с пологом, письменный стол и шкаф с книгами. «Во всём поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожжённые кусочки перьев (он всегда, с самого Лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери — дверь в комнату няни.
Я между тем приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта — дом не топлен. Кой-как всё это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? Вопросы большею частью не ожидали ответов. Наконец помаленьку прибрались. Подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее».
Вспомнили всех однокашников по лицею, прошлись по годам разлуки. Пущин спросил приятеля, за что его выслали в Михайловское. Александр Сергеевич не смог дать на это однозначного ответа: «Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню». Александр Сергеевич рассказал Пущину о дошедшем до него слухе: будто царь испугался, найдя его фамилию в записке коменданта о прибывших в столицу. На эту сплетню Иван Иванович заявил другу, что он совершенно напрасно мечтает о политическом своём значении.
Что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения, что вообще читающая наша публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России и, наконец, что близкие друзья помнят и любят его, желая искренно, чтоб скорее кончилось его изгнание.
Пушкин поинтересовался, как Иван Иванович из артиллеристов перешёл в судьи. На это Пущин сказал, что так поступают многие, занимая места, на которых могут принести большую пользу Отечеству. Александр Сергеевич вскочил со стула и воскликнул:
— Верно, всё это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать!
Новое поприще друга поэт связывал с принадлежностью его к тайному обществу, поэтому с некоторой угрозой сказал ему:
— Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою — по многим моим глупостям.
Пущин привёз в подарок другу комедию А. С. Грибоедова «Горе от ума»: за обедом Александр Сергеевич её с удовольствием читал. Настроение друзьям несколько подпортил явившийся некстати монах, который, прослышав (!) о приезде Пущина, якобы решил, что это родственник его приятеля. К счастью, он не загостился. На сетования друга на то, что он накликал своей фамилией неожиданного гостя, Пушкин сказал:
— Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению.
Александр Сергеевич прочитал Пущину кое-что из своих новых произведений и продиктовал для журнала «Полярная звезда» начало поэмы «Цыганы»:
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами;
Между колёсами телег,
Полузавешанных коврами,
Горит огонь; семья кругом
Готовит ужин; в чистом поле
Пасутся кони; за шатром
Ручной медведь лежит на воле (4, 207).
А. С. Пушкин в Михайловском
Время между тем давно перевалило за полночь. «Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал на часах, ударило три. Мы ещё чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что в последний раз вместе пьём и пьём на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сени. Пушкин остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось:
— Прощай, друг!
Двери скрипнули за мною».
14 декабря 1826 года (в первую годовщину восстания декабристов) Пушкин написал стихотворение, посвящённое Ивану Ивановичу Пущину:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединённый,
Печальным снегом занесённый,
Твой колокольчик огласил (2, 341).
Пущин, осуждённый на вечную каторгу в Сибирь, получил его 5 января 1828 года, когда его привезли в Читу. Это была последняя (заочная) встреча с поэтом, о которой он позднее писал: «Что делалось с Пушкиным в годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю. Знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьёва и отдаёт листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было: „Мой первый друг, мой друг бесценный…“ Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы, я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга, но она поняла моё чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах. А Пушкину, верно, тогда не раз икнулось».
Да, Александр Сергеевич не забыл первого друга даже на смертном одре. По свидетельству К. К. Данзаса, последними словами Пушкина были: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать».
Пущин до конца своих дней не мог примириться с гибелью своего великого сопутника молодости. Отдавая дань его памяти, за год до смерти написал «Записки о Пушкине». Это один из наиболее важных и достоверных источников для воссоздания биографии и духовного облика молодого поэта.
Кстати. На допросе Пущина царь спросил, сообщал ли он своему родственнику Пушкину о готовящемся восстании. Подследственный твёрдо и категорично отверг это предположение:
— Я не родственник нашего великого национального поэта Пушкина, а товарищ его по Царскосельскому лицею. Общеизвестно, Пушкин, автор «Руслана и Людмилы», был всегда противник тайных обществ и заговоров, говоря о первых, что они крысоловки, а о последних, что они похожи на те скороспелые плоды, которые выращиваются в теплицах и которые губят дерево, поглощая его соки.
Свидетельство Пущина (и других) о непричастности Александра Сергеевича к заговору, несомненно, было принято Николаем I во внимание при решении вопроса о вызволении поэта из Михайловской ссылки. Сам он её, к сожалению, не избежал.
При знакомстве с апартаментами друга Пущин обратил особое внимание на одну из девушек, собравшихся в комнате Арины Родионовны:
— Я также заметил между ними одну фигуру, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порождённым исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов.
«Крестьянский роман»
Это была Ольга Калашникова — очередное увлечение поэта, которое, как и другие, он считал любовью, возвысив в своём воображении крепостную девушку до блистательной Эды, героини поэмы Е. Баратынского. По мнению некоторых исследователей, отношения с Ольгой ассоциировались у Пушкина с самыми высокими образцами мировой поэзии:
О боги мирные полей, дубрав и гор,
Мой робкий Аполлон ваш любит разговор,
Меж вами я нашел и музу молодую,
Подругу дней моих, невинную, простую,
Но чем-то милую — не правда ли, друзья?
И своенравная волшебница моя,
Как тихий ветерок, иль пчелка золотая…
(Из десятой поэмы А. Шенье «К шевалье де Ланжу»)
Отзвуками тайных встреч с Ольгой наполнены строфы вольного перевода поэта из Ариостова «Orlando Furioso»:
Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона (2, 237).
В период «крестьянского романа» поэта он закончил четвёртую главу «Евгения Онегина». В ней есть описание осени:
Встаёт заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк;
Его почуя, конь дорожный
Храпит — и путник осторожный
Несётся в гору во весь дух;
На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовёт его рожок;
В избушке распевая, дева
Прядёт, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней (5, 93).
Л. М. Аринштейн полагал, что упомянутая пушкинская дева — Ольга Калашникова. Современники поэта об этом не знали, но их возмутило то, что обитательницу избушки поэт посмел так назвать. Отстаивая своё право на поэтизирование крестьянской девушки, Александр Сергеевич сделал следующее примечание к поэме: «В журналах удивлялись, как можно было назвать девою простую крестьянку, между тем как благородные барышни, немного ниже, названы девчонками».
…В мае 1826 года «крестьянский роман» кончился тем, что Пушкин отослал Ольгу в Москву, вручив письмо к П. А. Вяземскому: «Милый мой Вяземский… письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твоё человеколюбие и дружбу. Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино».
Сожительство бар и их чад с крепостными было в России явлением заурядным. У Пушкина это случилось впервые и по любви (во всяком случае, по сильному увлечению); поэтому он чувствовал себя виноватым и оправдывался перед приятелем: «Ты видишь, что тут есть, о чём написать целое послание… но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах» (9, 205).
Пётр Андреевич, как человек рациональный и более опытный в житейских передрягах, посоветовал Пушкину устроить Ольгу в Болдине, куда в качестве управляющего направлялся её отец. «Какой же способ оставить дочь здесь, и для какой пользы? — спрашивал Вяземский Александра Сергеевича. — Без ведома отца её сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своём. Мой совет: написать тебе полу-любовное, полу-раскаятельное, полу-помещичье письмо блудному твоему тестю, во всём ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда, волею Божиею, ты будешь его барином и тогда сочтёшься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумно и на всеобщей выгоде».
Пушкин последовал совету друга. В июне Ольга родила мальчика, которого назвали Павлом. Через два месяца ребёнок умер. Александр Сергеевич не сразу узнал об этом, а в Болдино попал только осенью 1830 года. Там он и написал самое грустное своё стихотворение:
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозём, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где тёмные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца. И то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несёт подмышкой гроб ребёнка
И кличет издали ленивого попёнка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил (3, 189).
Когда Пушкин бывал в Болдине, он приходил на могилу сына. И каждое из этих посещений становилось источником горьких раздумий:
Стою печален на кладбище.
Гляжу кругом — обнажено
Святое смерти пепелище
И степью лишь окружено.
И мимо вечного ночлега
Дорога сельская лежит,
По ней рабочая телега
изредка стучит.
Одна равнина справа, слева.
Ни речки, ни холма, ни древа.
Кой-где чуть видятся кусты.
Немые камни и могилы
И деревянные кресты
Однообразны и унылы (3, 282).
Но вернёмся к матери ребёнка. Почувствовав, что барин переживает вину перед ней, Ольга начала «качать свои права». Для начала попросила вольную для себя, затем для брата, а там и для всей семьи:
— Вы можете упросить матушку[56], нашу всю семью к себе, и тогда сделаете свою великую милость, за что вас и Бог наградит…
Получив вольную, Ольга через три месяца вышла замуж за дворянина и тем самым приобрела статус дворянки. Вскоре супруг Ольги П. С. Ключарев запросил у Александра Сергеевича 2000 рублей на выкуп заложенного имения. Вскоре Ключарев разорился и Ольга развелась с ним.
Дворянство она сохранила, успела купить несколько крепостных и собрать некоторую сумму денег, на которую сумела приобрести дом в уездном городишке Лукоянове. То есть из крепостной крестьянки выбилась в небогатую провинциальную помещицу и, судя по её деловой хватке, едва ли вспоминала об истоке своей девичьей «карьеры».
Кстати. Нахрапистость бывшей любимой подтолкнула Пушкина к созданию «Сказки о рыбаке и рыбке». Правда, в отличие от глупой старухи сказки, крепостная Ольга Калашникова приобрела не только свободу, но и высокий статус: от рабыни до госпожи.
Благодатная Анна
В Михайловском у Пушкина был ещё один роман — со старшей дочерью хозяйки Тригорского Анной Николаевной Вульф. Одновременно Александр Сергеевич уделял внимание и сестре Анны — Евпраксии. Делал это от скуки, кляня своё вынужденное пребывание вне цивилизованного мира.
Но ты — губерния Псковская,
Теплица юных дней моих,
Что может быть, страна пустая,
Несносней барышень твоих?
Меж ними нет, замечу кстати,
Ни тонкой вежливости знати,
Ни милой ветрености шлюх,
Но, уважая русский дух,
Простил бы им их сплетни, чванство,
Фамильных шуток остроту,
Пороки зуб, нечистоту,
И неопрятность, и жеманство —
Но как простить им модный бред
И неуклюжий этикет?
Конечно, провинциальные девушки, не вкусившие светской жизни, были прямолинейны, грубоваты, навязчивы и жеманны. Словом, после столичных дам не смотрелись, и на вопрос: «Как вы выглядите?» могли спокойно ответить: «Привыкнуть можно». Привык и печальный поэт, будто только что сошедший со страниц модного романа. Девушки сразу влюбились в Пушкина, Анна — по-настоящему. Это была милая девушка, начитанная, но замкнутая и легко ранимая — чтение сделало её мечтательно-сентиментальной. Александр Сергеевич потешался над слезливой чувствительностью Анны и изводил её своими колкостями:
Нет ни в чём вам благодати,
С счастием у вас разлад:
И прекрасны вы некстати,
И умны вы невпопад.
Анна по-древнееврейски — благодать. Обыгрывая смысл этого имени, Пушкин утверждал, что Анна Николаевна Вульф не соответствует ему. Конечно, девушка, надо полагать, расстроилась. Через какое-то время Александр Сергеевич попытался смягчить свой «приговор»:
Хотя стишки на именины
Натальи, Софьи, Катерины
Уже не в моде, может быть,
Но я, ваш обожатель верный,
Я в знак послушности примерной
Готов и ими вам служить.
Но предаю себя проклятью,
Когда я знаю, почему
Вас окрестили благодатью!
Нет, нет, по мненью моему,
И ваша речь, и взор унылый,
И ножка (смею вам сказать) —
Всё это чрезвычайно мило,
Но пагуба, не благодать (2, 296).
Осенью 1824 года Пушкин приступил к работе над четвёртой главой романа «Евгений Онегин». В этой главе он изобразил свою жизнь в Михайловском.
В красавиц он уж не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут — мигом утешался;
Изменят — рад был отдохнуть.
Он их искал без упоенья,
А оставлял без сожаленья,
Чуть помня их любовь и злость (5, 79).
Конечно, при таком настроении, при таком отношении к женщинам Александр Сергеевич не собирался себя связывать узами брака:
Что может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже,
И днем и вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу, однако ж, проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив! (5, 82)
Мать Анны с тревогой наблюдала за дочерью, понимая, что серьёзных намерений в её отношении у Пушкина нет. Но тут поэт вступил в интимные отношения с крепостной Ольгой Калашниковой, а в июле 1825 года его обуяла внезапно вспыхнувшая страсть к А. Керн, приехавшей в гости к тётушке. Тут уж Прасковья Александровна позаботилась о себе и взяла двух Анн в Ригу (хозяйка Тригорского, как и её дочь, была неравнодушна к Александру Сергеевичу).
И тут случилось чудо: не успели «беглянки» обосноваться на новом месте, как Анна Николаевна получила весточку от поэта от 21 июля: «Пишу вам, мрачно напившись; вы видите, я держу своё слово.
Итак, вы уже в Риге? одерживаете ли победы? скоро ли выйдете замуж? застали ли уланов? Сообщите мне обо всём этом подробнейшим образом, так как вы знаете, что, несмотря на мои злые шутки, я близко принимаю к сердцу всё, что вас касается. Я хотел побранить вас, да не хватает духу сделать это на таком почтительном расстоянии. Что же до нравоучений и советов, то вы их получите. Слушайте хорошенько:
1) Ради бога, будьте легкомысленны только с вашими друзьями (мужеского рода), они воспользуются этим лишь для себя, между тем как подруги станут вредить вам, ибо — крепко запомните это — все они столь же ветрены и болтливы, как вы сами.
2) Носите короткие платья, потому что у вас хорошенькие ножки, и не взбивайте волосы на височках, хотя бы это и было модно, так как у вас, к несчастью, круглое лицо.
3) С некоторых пор вы стали очень осведомлённой, однако не выказывайте этого, и если какой-нибудь улан скажет вам (…..), не смейтесь, не жеманьтесь, не обнаруживайте, что польщены этим; высморкайтесь, отвернитесь и заговорите о чём-нибудь другом.
4) Не забудьте о последнем издании Байрона».
После этих полушутливых наказов Пушкин перешёл к главному — к тому, ради чего, собственно, и потревожил девушку: «Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она[57] была здесь — камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов — всё это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то».
Далее поэт писал о чувствах, не имевших никакого отношения к Вульф, которой он наказывал: «Скажите ей, если в её сердце нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю её, — слышите? — да, презираю, несмотря на всё удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для неё чувство.
Проклятый приезд! Проклятый отъезд!»
Словом, письмо Вульф!
Отметим сразу, больше никаких писем Анна Николаевна не получала, хотя сохранилось шесть её обращений к поэту, которые не требовали ответа.
«Я не буду жить до этой минуты»
Неудача с А. Керн взбудоражила Пушкина — к отказам женщин он не привык. Возбуждённая страсть требовала удовлетворения, и Александр Сергеевич решил отыграться на Вульф, беззащитной девушке с сердцем, открытым поэту. Вот что писал по этому поводу П. К. Губер, автор исследования «Дон-Жуанский список А. Пушкина»: «С январём и февралём 1826 года связан один из самых нехороших поступков, который мы знаем за Пушкиным. В эти месяцы завязался его роман с Анной Николаевной Вульф, и, при всём желании, нельзя не признать, что его роль при этом была совершенно предосудительна».
С присущим ему «бесстыдным бешенством желаний» Пушкин стал домогаться Анны. Но не тут-то было: гордая и своенравная девушка, обиженная прежним невниманием поэта и всплеском его страсти к А. Керн, как говорится, держала оборону. Александр Сергеевич, уязвлённый до глубины души, с немалым раздражением писал:
Увы! напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь!
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Её души не тронет твёрдой.
Слезами только буду сыт,
Хоть сердце мне печаль расколет (2, 320).
Это, конечно, лирика, рассчитанная на неопытность девушки. Пушкин в это время жил с Ольгой Калашниковой и, по наблюдению И. И. Пущина, был вполне удовлетворён этим:
— Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигуру, резко отличавшуюся от других. Не сообщая, однако, Пушкину моих замечаний, я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством…
Домогательство поэта быстро уловила Прасковья Александровна и от греха подальше увезла дочь в село Малинники Тверской губернии, что сыграло на руку Александру Сергеевичу. В начале марта Анна Николаевна со слезами на глазах писала любимому:
«Я долго колебалась, писать ли вам. Но так как размышления никогда мне не помогают, я кончила тем, что уступила желанию вам написать. Но как начать и что я вам скажу? Я боюсь дать воли моему перу. Боже, почему я не уехала раньше, почему — но нет, мои сожаления ни к чему не послужат — они будут, может быть, лишь торжеством для вашего тщеславия; весьма возможно, что вы уже не помните последних дней, которые мы провели вместе.
Знаете ли вы, что я плачу, когда пишу к вам? Меня это компрометирует, я чувствую, но это сильнее меня; я не могу с собою сладить. Должна ли проклинать или благословлять Провидение, пославшее вас на моём пути в Тригорском?
Не думайте, однако, что у меня здесь никого нет, напротив, я нашла очаровательного кузена, который меня страстно любит и не желает ничего лучшего, как доказать это по вашему примеру, если бы я захотела. Это не улан, как, может быть, вы готовы предположить, но гвардейский офицер, очаровательный молодой человек, который ни с кем мне не изменяет; слышите ли? Он не может примириться с мыслью, что я провела столько времени с вами — таким страшным развратником. Но увы! я ничего не чувствую при его приближении: его присутствие не вызывает во мне никаких чувств. Я всё время ожидаю письма от вас. Какой радостью это было бы для меня! Однако я не смею просить вас об этом».
Добившись своего, Пушкин вернулся в Михайловское, а Анна мучилась над вопросом: не изменит ли он теперь к ней своё отношение? «Почему я не рассталась с вами теперь с таким же равнодушием, как тогда? Я говорю о вас как можно меньше, но я печальна и плачу, и, однако, это очень глупо, ибо я уверена, что, поскольку дело касается вас, вы думаете уже обо мне с величайшим равнодушием и, может быть, говорите про меня ужасные вещи, между тем как я!..
Прощайте, я вам делаю гримасу».
Анна несколько дней не отправляла письмо и 8 марта сделала к нему добавление:
«Прошло уже несколько времени с тех пор, как я написала к вам это письмо; я не могла решиться отослать его к вам. Боже! постановлено, что я остаюсь здесь. Вчера у меня была очень оживлённая сцена с матерью по поводу моего отъезда. Она сказала перед всеми моими родными, что решительно оставляет меня здесь, что я должна остаться и что она не может взять меня с собой, ибо, уезжая, всё устроила так, чтобы оставить меня здесь. Если бы вы знали, как я опечалена. Я, право, думаю, что она хочет одна покорить вас и оставляет меня здесь из ревности. Надеюсь, однако, что это продлится только до лета: тётя поедет тогда в Псков, и мы вернёмся вместе с Нэтти[58].
Евпраксия пишет мне, будто вы ей сказали, что забавлялись в Пскове — уж не со мною ли? что вы за человек тогда, и какой дурой была я! Боже, если я получу письмо от вас, как я буду довольна; не обманывайте меня, во имя неба, скажите, что вы меня совсем не любите, тогда, быть может, я буду спокойнее. Я взбешена на мать. Что за женщина, в самом деле! В конце концов, в этом вы тоже виноваты.
Прощайте; что вы скажете, прочтя это письмо; если вы напишете мне, отправьте письмо через Тренера; это будет надёжнее. Я не знаю, как адресовать это письмо, я боюсь, что в Тригорском оно попадёт в руки мамы».
Анна сожалела о случившемся и в то же время колебалась, что это: проклятие или благословение свыше? Наивную и простодушную девушку буквально пришибло сообщение сестры о том, что после отъезда из Малинников Пушкин «забавлялся в Пскове». «Уж не со мной ли?» — спрашивала она себя, трепеща от возможных разговоров и сплетен[59]. Словом, к терзаниям Анны о неопределённости отношения к ней поэта прибавился страх за разглашение её мучительный тайны.
Между тем Пушкин не считал нужным поддержать девушку, и, не дождавшись ответа на своё письмо, Анна отправила ему второе:
«Если вы получили моё письмо, во имя неба, разорвите его! Мне стыдно за своё безумие, никогда не посмею я поднять глаз на вас, если вас снова увижу. Мама уезжает завтра, а я остаюсь здесь до лета; по крайней мере, я так надеюсь. Если вы не боитесь компрометировать меня перед моей сестрой (а вы это делаете, судя по её письму), то очень прошу вас не ронять меня в глазах мамы. Сегодня она подсмеивалась над нашим прощанием во Пскове, находя его чересчур нежным.
— Он, — говорит она, — думал, что я ничего не замечаю.
Впрочем, вам нужно только казаться таким, как вы есть, чтобы разубедить её и доказать, что вы даже не замечаете моего отсутствия. Какая волшебная сила пленила меня! Как вы умеете разыгрывать чувства! Я согласна с моими кузинами, что вы крайне опасный человек, но я постараюсь стать благоразумной.
Ради бога, разорвите моё письмо…»
Анна вся в сомнениях. Она осуждает поведение Пушкина (хвастовство перед Евпраксией), но не в силах освободиться от своего наваждения — любви к поэту.
…В середине апреля Александр Сергеевич ответил Анне (это письмо не сохранилось), и обрадованная девушка писала ему:
«Боже! какое чувство испытала я, читая ваше письмо, и как была бы я счастлива, если бы письмо сестры не примешало горечи в мою радость. Я была бы довольна вашим письмом, если бы не помнила, что вы писали такие же письма, и даже более нежные, в моем присутствии А. К., а также Нэтти. Я не ревнива, верьте мне, если б я была ревнива, моя гордость скоро бы восторжествовала над чувством; и, однако, я не могу не сказать вам, как сильно меня оскорбляет ваше поведение. Как?
Получив моё письмо, вы восклицаете: ах, Господи, что за письмо! словно от женщины! и бросаете его, чтобы читать глупости Нэтти; вам не хватало только сказать, что вы находите его слишком нежным. Нужно ли говорить, как это меня оскорбляет; сверх того, сказать, что письмо от меня, значило сильно меня компрометировать. Сестра была очень этим обижена и, опасаясь огорчить меня, рассказывает обо всём Нэтти. Эта последняя, которая не знала даже, что я к вам писала, изливается в упрёках на недостаток дружбы и доверия к ней; вот что наделали вы сами, вы, который обвиняет меня в опрометчивости! Ах, Пушкин, вы не стоите любви, и я была бы счастливее, если бы раньше оставила Тригорское и если бы последнее время, которое я провела там с вами, могло изгладиться из моей памяти. Как вы не поняли, почему я не хотела получать от вас писем вроде тех, которые вы писали в Ригу. Этот слог, который задевал тогда только моё тщеславие, растерзал бы теперь моё сердце.
Тогдашний Пушкин не был для меня тем, к которому я пишу теперь. Разве вы не чувствуете этого различия? Это было бы очень унизительно для меня; я боюсь, что вы меня не любите так, как должны были бы любить; вы раздираете и раните сердце, цены которому не знаете; как бы я была счастлива, если бы обладала той холодностью, которую вы предполагаете во мне! Никогда в жизни я не переживала такого ужасного времени, как нынче; никогда я не чувствовала душевных страданий, подобных тем, которые я теперь испытала, тем более что я должна скрывать все муки в моём сердце. Как я проклинала мою поездку сюда! Признаюсь, что последнее время, после писем Евпраксии, я хотела сделать всё возможное, чтобы попытаться забыть вас, так как я очень на вас сердилась».
А в новом письме опять рискнула распалить любимого напоминанием о своих поклонниках:
«Относительно кузена; моя холодность оттолкнула его, и, кроме того, явился другой соискатель, с которым он не смеет мериться силами и которому вынужден уступить место: это Анреп, который провёл здесь последние дни. Нужно признаться, что он очень красив и очень оригинален; я имела честь и счастье покорить его. О, что до него, то он вас даже превосходит, чему я никогда бы не могла поверить, — он идёт к цели гигантскими шагами; судите сами: я думаю, что он превосходит вас даже в наглости. Мы много говорили о вас; он, к моему большому удивлению, повторил несколько ваших фраз, например, что я слишком умна, чтобы иметь предрассудки. Чуть ли не в первый день он хватает меня за руку и говорит, что имеет полное право поцеловать её, так как я ему очень нравлюсь. Заметьте, сударь, прошу вас, что он не ухаживал и не ухаживает здесь ни за кем другим и не повторяет мне фраз, сказанных другой женщине; напротив, он ни о ком не заботится и следует за мной повсюду; уезжая, он сказал, что от меня зависит заставить его вернуться. Однако не бойтесь: я ничего не чувствую по отношению к нему, он не произвёл на меня никакого эффекта, тогда как одно воспоминание о вас меня волнует.
Я очень боюсь, что вы совсем не любите меня; вы чувствуете лишь преходящие желания, которые столько других испытывают не хуже вас».
И заключает свою исповедь вопросом:
«Знаете ли вы, я всё время боюсь, что вы найдёте моё письмо слишком нежным, и не говорю вам всего, что чувствую. — Вы говорите, что ваше письмо пошло, потому что вы меня любите: какая нелепость! Особенно для поэта; что, как не чувство, делает нас красноречивыми.
А теперь прощайте. Если вы чувствуете то же, что и я, то я довольна. Боже, думала ли когда-нибудь, что напишу подобную фразу мужчине? Нет, я её вычёркиваю. Ещё раз прощайте, я вам делаю гримасу, так как вы это любите. Когда мы увидимся? Я не буду жить до этой минуты».
Итак, Пушкин уверял Анну, что любит её, но тем, как держался с ней, давал девушке повод усомниться в этом, вызывая душевные терзания и муки. Анна не испытывала недостатка в поклонниках, которые, кстати, были и внимательнее, и привязчивее по отношению к ней, поэтому её уязвлял стандартный стиль ухаживания Александра Сергеевича, о чём она судила по письмам поэта к А. Керн.
Анна страдала от своих сомнений и от того, что должна была скрывать свои душевные переживания и жила ожиданиями писем поэта, которого продолжала любить вопреки всем своим сомнениям.
Письмо от 2 июня Вульф начала с упрёка: «Я наконец получила ваше письмо вчера. Почему вы не писали мне так долго? Разве вы не могли этого сделать из Пскова? Как слабы оправдания, которые вы мне всегда приводите».
Действительно, Александр Сергеевич несколько позадержался с ответом «любимой», но на это были серьёзные основания, которые в своём письме он привести не мог: занимался устройством беременной Ольги Калашниковой — отослал её из Михайловского в Болдино, подальше от людских глаз и сплетен. Но вернёмся к стенаниям нашей страдалицы:
«Все, что вы пишeте об Анрепе, мне в высшей степени не нравится и оскорбляет меня двояким образом; предположение, что он сделал что-то больше, кроме поцелуя руки, оскорбительно для меня с вашей стороны, а слова это всё равно обижают меня в другом смысле. Я надеюсь. вы достаточно умны, чтобы почувствовать, что этим вы выказываете своё равнодушие ко всему, происшедшему между мною и им. Это не особенно мило. Я заметила, что он превосходит вас в смысле наглости не по его поведению со мной, но по его манере держаться со всеми и по его разговору в обществе…
Всё время я была очень больна и теперь ещё испытываю недомогание. Как я удивилась, получив однажды большой пакет от вашей сестры; она мне пишет совместно с А. К.; они в восторге одна от другой. Лев пишет мне тысячу нежностей в том же письме, и, к моему удивлению, я нашла там также несколько строк от Дельвига, которые доставили мне много удовольствия. Мне, однако, кажется, что вы чуть-чуть ревнуете ко Льву.
Я нахожу, что А. К. очаровательна, несмотря на её большой живот; это выражение вашей сестры. Вы знаете, что она осталась в Петербурге, чтобы родить, и затем предполагает приехать сюда. Пожалуйста, пишите ко мне почаще: ваши письма моё единственное утешение, вы знаете, я очень печальна. Как я желаю и как я боюсь возвращения в Тригорское! Но я предпочитаю ссориться с вами, чем оставаться здесь: здешние места очень несносны, и нужно признаться, что среди уланов Анреп лучше всех, и весь полк немного стоит, а здешний воздух совсем мне не полезен, так как я всё время больна. Боже, когда я вас увижу!»
Пушкину явно не хотелось встречаться с Анной Вульф на глазах её матери и родственников семьи. Помог случай: в ночь с 3 на 4 сентября за поэтом приехал чиновник губернатора и повёз его в Псков. Оттуда поэта с фельдъегерем отправили в Москву. В Михайловском и Тригорском все были в тревоге. Слух о случившемся дошёл и до Анны, которая в это время находилась в Петербурге. Поражённая и испуганная, она взялась за перо:
«Что сказать вам и как начать это письмо, — спрашивала Анна своего адресата. — И, однако, я испытываю потребность, не позволяющую мне слушать доводов разума. Я стала совсем другим человеком, узнав вчера новость о том, что вас забрали. Бог небесный! что же это будет? Ах, если б я могла спасти вас, рискуя собственной жизнью, с каким наслаждением я пожертвовала бы ею и просила бы у неба, как единственной милости, случая видеть вас за одно мгновение перед смертью. — Вы не можете себе представить, какую тревогу я переживаю; неизвестность для меня ужасна; никогда я не испытывала таких нравственных страданий. Я должна уехать через два дня, ничего не узнав достоверного относительно вас. Нет, я никогда не испытывала ничего столь ужасного за всю мою жизнь, и не знаю, как не потеряла рассудка. А я-то рассчитывала увидеть вас вновь в течение ближайших дней! Судите, каким неожиданным ударом должна была быть для меня новость о вашем отъезде в Москву.
Доберётся ли до вас это письмо и где оно вас найдёт? Вот вопросы, на которые никто не может ответить. Вы сочтёте, быть может, что я очень худо сделала, написав к вам, и я тоже так полагаю, и, однако, не могу лишить себя единственного утешения, которое мне осталось. Я пишу к вам через посредство Вяземского; он не знает, от кого это письмо; он обещал сжечь его, если не сможет передать вам. Доставит ли оно вам удовольствие? Вы, пожалуй, очень изменились за последние месяцы: оно может даже показаться вам неуместным. Признаюсь, что эта мысль для меня ужасна, но в эту минуту я могу думать только об опасностях, которые вам угрожают, и оставляю в стороне все другие соображения. Если возможно, во имя неба, ответьте хоть одним словом.
Боже, с какою радостью узнала бы я, что вы прощены, если б даже нам не пришлось более никогда свидеться, хотя это условие ужасно для меня, как смерть. Вы не скажете на сей раз, что моё письмо остроумно; в нём нет здравого смысла, и, однако, я посылаю его к вам. В самом деле, что за несчастье любить каторжника! Прощайте. Какое счастье, если всё кончится хорошо; иначе я не знаю, что со мною станется.
Увы! Но я слишком откровенно говорю с вами о моих чувствах. Прощайте! Сохраните хоть немного привязанности ко мне. Моя привязанность к вам этого стоит. Боже, если бы увидеть вас довольным и счастливым!».
Неделю спустя Анна узнала, что Пушкин свободен и ласково принят царём. Эта радость была отравлена пониманием того, что любимый человек потерян для неё навсегда. Внешние узы, удерживавшие поэта в соседстве Тригорского, порваны, а на узы внутренние, душевные, она не посягала. Жизнь девушки с любящим трепетным сердцем и идеальной жены (в перспективе) была сломана великим поэтом походя, между прочим, хотя он и понимал её глубинную сущность, донесённую до нас в романе «Евгений Онегин»:
Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единой, —
То, верно б, кроме вас одной,
Невесты не искал иной.
Скажу без блёсток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я, верно б, вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
После освобождения из ссылки Пушкин наслаждался вольностью и восторженным почитанием поклонников. Тригорское отошло для него в далёкое прошлое. Анна страдала и надеялась, хотя и понимала, что это конец. Истосковавшись и испереживавшись, 16 сентября села за последнее послание любимому:
«Во мне достаточно мало эгоизма, — писала она, — чтобы радоваться вашему освобождению и с живостью поздравлять вас, хотя вздох вырывается у меня невольно, когда я пишу это, и хотя я много дала бы, чтоб вы были в Михайловском. Все порывы великодушия не могут заглушить мучительное чувство, которое я испытываю, думая, что не найду вас более в Тригорском, куда призывает меня в настоящую минуту моя несчастная звезда; чего не дала бы я, чтобы никогда не уезжать оттуда и не возвращаться теперь. Я вам послала длинное письмо с князем Вяземским; я хотела бы, чтобы вы его не получили: я была тогда в отчаянии, зная, что вас взяли, и была готова сделать любую неосторожность.
Скажите, прошу вас, почему вы перестали мне писать: что это — равнодушие или забывчивость? Какой вы гадкий! Вы не стоите, чтобы вас любили; мне много надо свести с вами счётов, но скорбь при мысли, что я вас больше не увижу, заставляет меня обо всём позабыть… А. Керн вам велит сказать, что она бескорыстно радуется вашему благополучию и любит искренно и без зависти (sic). Прощайте, мои минувшие радости… Никогда в жизни никто не заставит меня испытать чувства и волнения, которые я испытала около вас. Моё письмо доказывает, какое доверие я питаю к вам. Я надеюсь, что вы меня не скомпрометируете и разорвёте письмо, написав ответ».
Ответа не написал, письмо не уничтожил, а имя Анны Вульф (без фамилии, к его чести) внёс в так называемый Донжуанский список, над расшифровкой которого пушкинисты бьются уже почти два столетия.