[4].
Обратимся, однако, к интересующим нас временам, к 1917 году. Так вот, ни в феврале, ни в марте Дитерихса в Могилёве не было, не было его и в России вообще, поскольку в это время он командовал дивизией, отправленной на помощь союзникам и сражавшейся на Салоникском фронте. В Россию же М. К. Дитерихс вернулся лишь в июне 1917 года. И вот тут-то обнаруживается самое замечательное: вернувшегося в Россию генерала Дитерихса назначают генерал-квартирмейстером Ставки в Могилёве. Должность эту он получает, видимо, по представлению А. Ф. Керенского[5], после похода генерала Крымова на Петроград («Корниловский мятеж»).
Попытаемся разобраться. Весной 1917 года Дитерихса в Ставке не было. Следовательно, ни в каких исторических источниках, описывающих низвержение самодержавия, мы имени Дитерихса не найдем. Перед нами несомненная ошибка, но какого рода? Это не ошибка невежды, не умеющего разобраться в разноголосице архивных и мемуарных свидетельств: не могло попасть ни в архивы, ни в мемуары имя человека, не имевшего никакой связи с событиями.
Но всё станет на свои места, если допустить, что перед нами ошибка человека, бывшего не очевидцем, но современником событий. Если допустить, что Автор «Тихого Дона» ознакомился с деятельностью Ставки в краткий промежуток времени между отставкой Корнилова и убийством Духонина (5 сентября ― 20 ноября ст. ст.), то описывая пребывание императора в Ставке и не имея возможности опереться на мемуары (ещё ненаписанные!), он легко мог ошибиться, сочтя, что нынешний генерал-квартирмейстер Ставки остался от старого режима. Заслуживает внимания ещё одна характерная неточность: император посетил Ставку в марте (3 ― 8 ст. ст.), а Евгений Листницкий вспоминает «февральский богатый красками исход дня» (ссылка на разницу старого и нового стилей только усугубляет дело ― 3 и 8 марта старого стиля соответствует 16 и 21 нового).
Близнец в тучах
В 1956 году Б. Л. Пастернак был, как и в предыдущие дни десятилетия, озабочен проблемой «первого поэта»:
«Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее, и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я лично письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ею» («Люди и положения» ― в кн.: Б. Пастернак «Воздушные пути (Проза различных лет)». М., 1982, с. 458).
Слова «Я люблю свою жизнь», в свете всем известных обстоятельств смерти Маяковского, усиливают, конечно, юмористическое звучание приведенного фрагмента. Но перед этим Пастернак рассуждает более чем серьёзно и вписывает гибель Маяковского в общую картину гибели литературы.
«В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература, потому что ведь и начало «Тихого Дона» было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля, Федина и Всеволода Иванова (…)» (Указ. соч., с. 457).
Обратим внимание на положение «Тихого Дона» в этой фразе: вокруг него имена ― Маяковский, Есенин, Пильняк, Бабель, Федин, Вс. Иванов, а «Тихий Дон» стоит безымянный. С одной стороны: «начало деятельности Пильняка, Бабеля, Федина и Вс. Иванова, а с другой ― «начало «Тихого Дона», лишь романа, а не деятельности А. М. Шолохова (на возражение, что «Донские рассказы» не заслуживали высокой оценки и потому не упомянуты, можно ответить, что началом деятельности Пильняка Пастернак тоже считал не рассказы 1917 года в «Ниве», а началом Бабеля ― не сотрудничество в горьковской «Летописи» 1916 года, но их книги: «Голый год» и «Конармию»).
Ещё один штрих: начало романа «Тихий Дон» (книги 1-я и 2-я) вышло в 1928 году, то есть в последние годы жизни Маяковского», как раз тогда, «когда» (…) прекратилась литература». Тем не менее Пастернак ставит начало «Тихого Дона» в один ряд с началом деятельности Пильняка, Бабеля, Федина, Вс. Иванова, то есть относит роман к самому началу 20-х, в любом случае ранее 1925 года («когда повесился Есенин»). Мало того, все перечисленные писатели относятся к одному поколению, они, практически, сверстники (1892 ― Федин, 1893 ― Маяковский, 1894 ― Пильняк, Бабель, 1895 ― Есенин, Вс. Иванов). Шолохов с его 1905 годом рождения до самых молодых недотягивает десяти лет!
Короче говоря, Пастернак отказывает «Тихому Дону» как в праве быть написанным во второй половине 20-х, так и в праве именоваться произведением Шолохова.
Основанием такого отвода служит поэтика романа, а именно, характерная для него ориентация на поэзию. К сожалению, Пастернак не счёл нужным уточнить, какую именно поэзию он имел в виду.
Попытаемся ответить на этот вопрос. Откроем «начало романа» ― книгу 2-ю, часть 4-ю, главу 6-ю.:
«В прозрачном небе, в зените стояло малиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополей чёрными горелыми хлопьями висели грачи».
Нужно приложить большие усилия, чтобы не вспомнить:
Где, как обугленные груши.
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Это ― «Февраль. Достать чернил и плакать!..». Впервые стихи были опубликованы в сборнике «Лирика» (М., 1913, с. 42) с посвящением Константину Локсу, а затем вошли в книгу «Близнец в тучах» (М., Книгоиздательство «Лирика», 1914). Примечательно, что в первой публикации строфа несколько разнилась от приведенной выше:
Где, как обугленные груши.
На ветках тысячи грачей…
Ср.: «за Доном на голых ветках седоватых тополей чёрными горелыми хлопьями висели грачи».
Стихи Пастернака, помещённые в сборнике «Лирика», возможно проливают свет и на «седоватые тополя»:
И, как в неслыханную веру,
Я в эту ночь перехожу,
Где тополь обветшало-серый
Завесил лунную межу.
Эти стихи ― «Как бронзовой золой жаровень…» ― отделены от «февраля…» всего двумя страницами (сб. «Лирика», с. 45).
Мы никогда не узнаем, вспомнил ли Пастернак свои ранние стихи, читая «Тихий Дон». Гораздо важнее другое ― Пастернак узнал в авторе «Тихого Дона» своего сверстника: писателя 10-х годов.
Записки врача
В августе 1914 года сотник Евгений Листницкий подал рапорт о переводе в действующую армию и получил назначение в один из казачьих полков. Сойдя с поезда на каком-то безымянном полустанке, Листницкий присоединился к походному лазарету, который и доставил его к месту расположения штаба полка. Врач лазарета ― «большой багровый доктор» -
«очень нелюбезно отзывался о своём непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и […] изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником […].
― Чем объяснить эту несуразицу? ― из вежливости поинтересовался сотник.
― Чем? […] Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с. […] Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там… ― и пошёл по путям, перешагивая лужицы, задёрнутые нефтяными радужными блёстками, сокрушенно мотая копнастой головой» (кн. 1, ч. 3, гл. 14).
Сознаемся сразу ― ошибка здесь обнаружена не нами, а С. Н. Семановым:
«Известное произведение Вересаева «Записки врача» опубликовано было в 1901 году и никакого отношения к военным вопросам не имело. Его позднейшие книги ― «Рассказы о войне (1906) и «На войне» (1906 ― 1907) как раз были посвящены критической оценке русско-японской войны, где автор побывал в качестве военного врача. Неточность в названии популярного тогда произведения очевидна»[6].
Ладно, неточность… А что было точным? Вот Семанов называет два вересаевских произведения. Какое из них по праву могло бы занять место «Записок врача»? Или оба сразу?
По всей видимости, нам придётся отвергнуть кандидатуру «Рассказов о войне». Вышедшие в более или менее полном виде через 8 лет после русско-японской войны ― в 1913 году (4-й том полного собрания сочинений В. Вересаева), они, как можно судить по прессе, при появлении своём общественного ажиотажа не вызвали.
Другое дело ― очерки «На войне». Публиковавшиеся в сборниках товарищества «Знание» (№17 ― 20, 1907 ― 1908), они уже в феврале 1908 года вышли отдельным изданием и возбудили живейший интерес. В. Линд («Русская мысль», 1908, № 10) высоко оценил «правдивые воспоминания» Вересаева, рецензент «Русских ведомостей» (1908, 22 июля) особо отметил наполняющий очерки «внутренний ужас, который, увы, не исчез с войной». Безусловное восхищение книгой выразил критик журнала «Современный мир» Н. И. Иорданский, писавший, что Вересаев «сумел сделать из истории скитаний полевого госпиталя […] историю великого национального страдания» (1908, № 8).
Сравним с такой характеристикой очерков яростные жалобы доктора из «Тихого Дона»:
«Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь (доктор с злым сладострастием повторил «кровопролитнейшие бои», налегая на «р», прирыкивая). […] Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с».