Тихий гром. Книга третья — страница 3 из 52

Кестер Иван Федорович почаще в станице бывает, но берет лишь свою почту — с хуторской не связывается. Ему и газеты приходят, и даже журнал — «Нива» называется. И письма с фронта Иван Федорович получает регулярно, а что в них Александр, сын его старший, пишет — никому то неведомо. Только похвастался как-то перед мужиками, что сын его, ушедший на войну прапорщиком, произведен в подпоручики и скоро поручиком станет.

Бабы хуторские да и мужики поселкового атамана ждут с трепетом, с затаенным дыханием: и радость может он привезти, и горе великое. Кое-кому привозил уже. Насупится этак, взглядом в землю вперится и подаст неподъемно тяжелую весточку. По хутору в тот день бабий вой разливается. Голосят и свои, и чужие. Мужики чернее ночи бывают, слова лишнего от них не дождешься.

Это уж потом, как схлынет первое ошеломление, через неделю порою, начнутся толки, пересуды, прикидки, потому как любого такая бумажка посетить может.

3

Осенью пятнадцатого года Колька Кестер поступил в восьмой последний, класс Троицкой мужской гимназии. В хуторе все знали, что учится Колька плохо. Может быть, по тупости природной, а может, лень его одолела. Знали это потому, что Иван Федорович не скрывал своей нелюбви к младшему сыну, наказывал его постоянно, а случалось, ругал принародно. В действительности Колька учился не хуже других, а даже лучше многих одноклассников. Только вот с дисциплиной никак не клеилось. Если бы он к тому же еще и учился плохо — давно бы вытурили его из гимназии. И не однажды грозились исключить, но всякий раз гроза постепенно утихала, и опять приходили веселые деньки.

От души потешались над нелюбимыми учителями гимназисты, а урок закона божьего был, пожалуй, самым веселым. Вел его отец Досифей, маленький попик — с лица тощий, кончик тонкого розового носика вперед подался, бровей почти нет, веки вокруг серых зрачков постоянно красные. Лысину на макушке тщательно зачесывал, но она предательски проглядывала сквозь жиденькие волосы, заплетенные сзади в две жалкие косички.

Но было у отца Досифея небольшое брюшко — этакий рахитный пузырек, — оно и придавало попику степенность и важность, оттого любил он постоянно поглаживать свой животик.

На час закона божьего Досифей являлся в белой ризе. На молитву поп становился впереди класса и не имел права обернуться или даже оглянуться на молящихся послушников до конца молитвы. Этим-то и пользовались гимназисты. В спину попа летели огрызки соленых огурцов, моркови, яблок, грецкие орехи, смятые бумажки, предварительно смоченные чернилами, так что Досифеева риза сзади уже не отстирывалась и не отпаривалась. Зато спереди сверкала она безукоризненной чистотой. Это и не давало покоя гимназистам.

В хмурый октябрьский денек все-таки посетила кого-то светлая мысль. Перед часом закона божьего добыли ребята из печной трубы жирной сажи и густо смазали ею дверные ручки.

А Колька Кестер, ничего не зная о заговоре, как только наступила перемена, раздетый выскочил на улицу — снег на дворе-то был, — свернул за угол гимназии и чуть не до Монастырской улицы сбегал, чтобы нарвать репейных головок. Это задумано было раньше и входило у него в подготовку к часу закона божьего.

Репейные головки цепко лепятся почти на любую одежду, потому занятно насадить их на Досифееву ризу во время молитвы.

Только влетел он в коридор — звонок. Хорошо, что у двери стояли ребята — смазанную ручку охраняли. Так все равно Колька с разбегу ткнулся в нее рукой.

Пока стояли на молитве, Колька успел штук пять репейных головок запустить в Досифееву спину, и руку свою бумагой почти добела оттер. А после того урок длился не более пяти минут.

Едва повернувшись к классу, отец Досифей, начал размеренно поглаживать свое брюшко, оставляя на белой ризе черные продолговатые пятна сажи. Сперва послышались еле уловимые всхлипы, будто сдерживаемые рыдания. Потом прысканья стали повторяться все чаще и громче.

Отец Досифей насторожился. Ребята зажимали рты, клонили головы к партам, давились глухим смехом. Ничего не понимая, Досифей побегал растерянным взглядом по гимназистам, оглядел окна, стены класса, даже повернулся кругом несколько раз, как муха после отравы. И, взглянув на свой живот, остолбенел.

— Ах, ироды вы проклятые! — простонал попик и, словно отмахиваясь от нечистой силы, боком стал продвигаться к двери.

Как только исчез отец Досифей, класс грохнул раскрепощенным смехом. Но Колька, не однажды наказанный и не раз предупрежденный за прежние грехи, раньше всех почуял неладное.

— Чего вы ржете-то, жеребцы? — заорал он. — Сейчас же Афоня придет! — И, вскочив, вырвал из тетрадки два листа, прихватил у соседа промокашку и бросился, к двери — протирать ручку.

Ах Колька, Колька, бесталанная твоя голова! Посидеть бы тебе, прижавшись, на месте да помолчать. Авось и на этот раз пронесло бы. Так ведь нет — сунулся чужие грехи прятать. А классный наставник, Афанасий Касьянович, заметил его у двери в коридоре. Но вначале вида не подал.

Пригладив рыжие волосенки, гладко зачесанные набок, Афоня сцепил короткие, будто вывернутые руки, потянул их вперед, словно стараясь удлинить, и совсем не громко спросил:

— Н-ну-с, так кто же сегодня именинник? — Помолчал, скользя взглядом по классу. Тишина воцарилась нерушимая. — Сами скажете или дознание потребуется?

— А у нас именинников нету сегодня, — брякнул из тишины Колька и тут же покаялся.

За глаза потешались гимназисты над классным наставником по-всякому. Даже вслед ему напевали тихонько: «Афоня рыжий, злой, бесстыжий». И ведь доносились порою до его развесистых ушей такие напевчики, но делал вид, что не слышал. Самое же страшное было назвать его белой мышью. Тут уж пощады не жди.

— Стало быть, именинников нет! — побагровев, взвизгнул Афоня. — Я что, неясно спрашиваю? Кто измазал дверную ручку сажей?

Снова унылая, пришибленная тишина в классе.

— Пакостить всегда есть смелые, а признаться — нет таковых.

Опять каменная тишина. Глаза прячутся, дыхание замирает.

— Встать всем коленями на парты! — И пошел по рядам, проверяя, как выполнено его приказание. — Да не так! Не сюда! Вот в эти выемки коленками становитесь! Ручки, карандаши убрать из них, а колени поставить.

Все безропотно повиновались наставнику, и снова тишина придавила класс. Только слышались слегка шаркающие шаги Афони да его бессильное брюзжание:

— Неужели вам лучше стоять на коленях, чем назвать одного подлеца? Где же ваш разум? Где ваша честь?

Он постоял с минуту возле задних рядов и вдруг, словно его резали, закричал:

— Ру-уки! Руки вытянуть всем вперед! Ладони кверху!

Он прошел по ряду, придирчиво заглядывая на ладони каждого. Почти бегом завернул во второй ряд. И тут у третьей парты злорадно пропищал:

— Вот он, голубчи-ик!

Будто клешнями вцепился в Колькину руку и поволок его в угол.

— Становись коленями на горох и расскажи всем, как ты это делал!

— Да ничего я не делал! — обозлился Колька.

— Как? А кто же тебе вымазал руки сажей?

Колька молчал.

— Кто? — подскочил к нему Афоня и схватил железными пальцами за ухо, выворачивая его так и этак. Хрящики в ухе больно щелкали, а мочка вот-вот, казалось, оторвется напрочь.

— М-мы-ыш-шь! — злобно выдохнул Колька.

— Что? Что ты сказал? — приотпустил Колькино ухо Афоня.

— Мышь, говорю, от гороха вон побежала…

— Ах, вот что!

И посыпались звонкие «лещи» по Колькиным щекам — с потягом, с искрами. Ох, подняться бы Кольке на ноги да взяться по-хорошему за этого наставника, — дети родные не узнали бы его после этого. Так ведь за такое и посадить в кутузку могут, не то еще и судить станут.

— Мышь, мышь! — негромко твердил Колька.

Озверел Афоня, а руки, видать, отшиб. Отскочил, огляделся, схватил двухаршинную классную линейку. В это время звонок известил об окончании урока. И, словно бы торопясь отомстить, Афоня со всего плеча лупил воспитанника линейкой.

— Мышь! — заорал во весь голос Колька. — Мышь ты белая! За что бьешь?! Не мазал я ручек сажей! Не мазал. Хоть у кого спроси, не мазал!!!

Линейка переломилась. Афоня, как помешанный, продолжал долбить парня обломком и по голове, и по плечам, и по рукам.

— Мышь ты белая! Хоть убей — не мазал! Убьешь — и тебя в каторгу сошлют! — орал Колька, а в дверь уже заглядывали гимназисты из других классов. Для них была перемена.

Усталость ли, или этот отчаянный крик истязаемого остепенили Афоню. Опустошенным, каким-то потусторонним взглядом прошелся он по гимназистам, все так же стоявшим на коленях, и глухо спросил:

— Так, что ж, виноватых, стало быть, нет?

Класс молчал.

Так закончился последний в жизни Кольки урок в гимназии.

4

Пусто в хуторе стало и холодно. И в степи тоже — пусто и холодно, потому как свезли с нее все, что породила земля. Снег, пока еще рыхлый, ровненько прикрыл осиротевшие нивы, на свой лад украсил перелески, словно одеялом прихлопнул звуки. А в хуторе пусто оттого, что все меньше и меньше остается мужиков в опустелых избах, все больше плодится вдов да сирот.

На прошлой неделе Мирона Рослова забрили. Правда, ему, кажется, повезло: в Троицке полицейским стражником пока оставили. А стражников помоложе, стало быть, — на фронт. Мирону-то уж через половину пятого десятка перевалило. Теперь главными работниками в хозяйстве у него Митька да Степка остались. Так ведь ежели война-то еще годок другой потянется, Митьку туда позовут непременно — Степке тогда за всех мужиков хозяйствовать. А о том, что и на Степкину долю винтовка с боевыми патронами найдется, пока никто и думать не мог. Ни за что б не поверили, если бы кто-то сказал такое.

«Чудны дела твои, господи! — загадочно хмыкнул Тихон, когда проводили Мирона. — Да как ж эт Макара-то поколь не трогают? Бог, что ль, его берегет».

Это всегда так бывает, коли не умеют люди объяснить жизни — на бога сваливают. А Макару было все едино — бог ли его хранил, или канцеляристы потеряли из виду. Но понимал, что в любую минуту позвать его могут, и котомка с сухарями постоянно была наготове.