Я работал над аудиовизуальной штуковиной по истории Евразии с группой пятого курса, когда появилось создание с загаром заядлого серфера. Оно встретило меня в офисе декана с выгоревшими от солнца волосами, в костюме от возрожденного Армани и с мягким средне-атлантическим выговором корпоративного юриста. Оно искало моей помощи.
Или, точнее, его наниматели искали моей помощи. Пропала важная составляющая исследовательского оборудования корпорации, и они думали, что я могу оказаться в состоянии помочь вернуть его обратно. Прямо тогда законник не пожелал рассказать, какая именно это была составляющая оборудования, однако сказал, что он уполномочен предложить мне плату в обмен на услуги, независимо от того, найдется она или нет. Он предложил мне самому выбрать валюту. Плата в восемь-десять раз превышала мою годовую.
Что ж, в подобных ситуациях в голове проносятся всевозможные моральные соображения. После того, как проверишь корпорацию, и удостоверишься, что она вовсе не какое-то диковинное чудовище, начинаешь взвешивать тесную квартирку в Уолтенстоу против ранее гипотетического дома с тремя спальнями в Хардфордшире. Невероятно, но вам при этом виден свет в конце туннеля. Поэтому подписываешь там, где сказано, на восьми экземплярах, потому что если не понимаешь, как именно тебя хотят использовать, то это не имеет никакого значения. Они же в любом случае заплатят.
А потом они, конечно, сказали, какая именно часть оборудования пропала, что у этой части густые волосы, мидлендский выговор вроде вашего собственного, и что эта часть привыкла рассказывать самые гнусные ирландские анекдоты во всем Лондоне. А тогда уже слишком поздно отступать. Вы пали жертвой собственной жадности.
Емкость для антисептика в отеле была с круглым железным смотровым люком примерно с полметра в поперечнике, державшимся двумя дюжинами болтов с шестигранными головками. Она торчала из земли на задах сада на верхушке секции трубы, выступающей примерно на фут. Много лет назад в те школьные поездки мне нравилось ходить сюда, сидеть на люке и смотреть вниз на долину. Я приходил сюда в тот самый день, когда мы прибыли с Бенедиктой, когда я еще устраивался на месте и приводил в порядок свои воспоминания. Бенедикта бросила на емкость с хлоркой лишь один взгляд, пробормотала что-то вроде «технология третьего мира» и усмехнулась маленькому конвертеру метана, прикрепленному болтами к смотровой трубе. Я часто ходил сюда, что устраивало Бенедикту, потому что она всегда знала, где меня найти.
Отель так солидно выстроен из гранита, что кажется, что он высечен прямо из склона горы. Как и его хозяйка, миссис Ламонт. Существует и мистер Ламонт, низкорослое темнокожее создание, но он появляется только после наступления ночи, когда его можно найти на высоком табурете в баре, ласкающим весь вечер единственный бокал простого мальта. Его жена, однако, плывет по комнатам и по темным коридорам с шотландскими обоями со всем тяжеловесным величием галеона под полными парусами. Она говорит на диалекте, который Бенедикте не удалось определить. Собственно, я тоже не смог, но я не склонен к тому, чтобы Бенедикта это узнала. Когда миссис Ламонт разговаривает со мной, я киваю, как мне кажется, в нужных местах, и надеюсь на лучшее.
Здесь все еще есть маленькая комната, называемая «телевизионной», где по вечерам мы сидим с четырьмя-пятью другими гостями вокруг устаревшего «Панасоника Голостар», у которого имеется номинальное разрешение по оси Z, так что все фигуры кажутся блекнущими в каком-то четвертом измерении. Бенедикта настаивает, чтобы мы смотрели программы новостей на случай, если я замечу что-нибудь, что даст ключ к местонахождению Хея, но мы видим только сообщения о бесконечных детских грабежах и поджогах в центрах городов севера.
Каждый вечер я звоню после новостей жене, и каждый вечер она спрашивает, когда я вернусь домой. И каждый вечер я даю ответ, что дала мне Бенедикта, когда я задал ей тот же вопрос. Я вернусь домой, когда мы найдем Хея. И каждый вечер в голосе своей жены я различаю глухую тишину заброшенности.
Даже в шестнадцать лет, неуклюжий и воочию состоящий всецело из прямых углов, он обладал целым зверинцем жутких энтузиазмов, от кварцевых часов до кельтских легенд. Как-то вечеров в этой самой «телевизионной» комнате, где я и Бенедикта ныне смотрим новости, мы с ним засиделись допоздна с нашими первыми сигаретами в мерцании цветного телевизора «Сони», чья горизонтальная развертка непрерывно дергалась, и он рассказал мне историю Кухулина.
Кухулин — величайший из кельтских героев. В последней своей битве, смертельно раненый, он привязал себя к столбу, чтобы умереть стоя, с мечом в руках. Никто не отваживался подойти к нему близко, пока ворон не уселся ему на плечо, и Кухулин отправился в Тир-на-нОгг.
— Тир на что? — закашлялся я.
— Тир-на-нОгг, — повторил он. — Страна Юности. Кельтская Валгалла, куда уходят герои. — Он смотрел на меня печально. — Единственная проблема в том, что надо быть мертвым, чтобы можно было пойти туда. — Он затушил сигарету, рассеянно отгоняя дым ладонью и глядя в телевизор. — Не уверен, что мне это понравится.
Вообще говоря, именно интерактивы привели его к искусственному интеллекту. Он никогда ими не был удовлетворен. Он вечно твердил, что персонажи в программах не являются по-настоящему автономными. Они действуют по фиксированному набору логических правил, и любой достаточно смышленый, чтобы вычислить эти правила, может всегда победить в игре. В настоящем интерактиве, говорил он, персонажи были бы нелогичны, ограниченны, жадны, боязливы, попросту глупы. Другими словами, это были бы реальные живые люди.
Поначалу у него была маленькая консоль «Телефункен», которая представляла собой индукционный шлем для передачи нейральных импульсов компьютера в мозг. Позднее, когда начали приходить деньги, он слетал в Базель и сделал постоянный параллельный разъем, установленный в основании черепа, поэтому ему больше не требовался индукционный шлем, однако он все еще находил самые замысловатые интерактивы несколько простецкими. Он вечно твердил, что хочет написать совершенный интерактив, что-то воистину сильное.
К этому времени неуклюжий неприкаянный подросток переживал поздний расцвет, превращаясь в высокого, симпатичного, самоуверенного молодого человека, ставшего знаменитым в двадцать пять лет своими тезисами о машинном разуме. Его называли «новым Тьюрингом», полиматом выдающихся способностей, а все, что я мог сделать — это подкрасться к нему сзади и воткнуть альпеншток в чертову розетку в его затылке.
Он засмеялся:
— Тебе действительно не хватает воображения.
— Действительно не хватает, — кисло согласился я, глядя в свою кружку пива.
Он снова засмеялся:
— Вот что мне нравится в тебе, Мартышка. Ты тотально прозаичен.
— А это на что-то повлияет? — с интересом спросил я. — Если я действительно воткну туда что-нибудь?
Он посмотрел задумчиво, положил руку на затылок и провел пальцами по крошечной заслонке от пыли на разъеме.
— Будет больно, — признался он секунду спустя.
Я хихикнул и сделал глоток пива.
— Тотально прозаичен, да?
— Тебя также завалят исками и судебными повестками от компании, — продолжал он. — Ты знаешь, что с точки зрения страховки Мона Лиза и я стоим абсолютно одинаково?
— Как мило для вас обоих.
Мы сидели в баре весьма отвратительного паба на Кромвель-роуд. Наши позиции сменились с точностью до наоборот: когда-то он жил в Лондоне, и я приезжал к нему в гости, а теперь я жил в Лондоне, а он навещал меня не слишком-то часто. Паб всегда выбирал он и всегда это был плохой выбор, словно он пользовался «Путеводителем по самым плохим пабам».
Этот, в частности, был очень пустым, громадным помещением с запятнанным истертым ковром и чрезвычайно горестной гнутой мебелью, стульями, обтянутыми заштопанным, в заплатках, велюром неопределенного цвета, который когда-то мог быть красным или даже золотым, сказать сейчас было невозможно.
Здесь было к тому же еще и очень темно, потому что стоял сезон отключений. Мало помогали и наполовину разбитые окна, дыры в которых были закрыты плохо пригнанными кусками фанеры. Сквозь одно из выживших стекол я следил за командой дорожной полиции, собравшейся через дорогу вокруг выгоревших останков метанового VW.
Мы сидели в этом жутком заведении по двум причинам. Первая состояла в том, что это был тридцать восьмой день рождения Хея (и, так уж совпало, канун моего тридцать восьмого дня рождения).
Вторая заключалась в том, что Хей только что стал отцом. Или, скорее, только что стала отцом та маленькая англо-германская корпорация, на которую он работал. Ребенок говорил на четырех языках и любил смотреть старые мультики про Роудраннера. Он был размером в семейный автомобиль и назывался ALDERMAN.
— До того, как я познакомился с ALDERMANом, я привык думать, что AI[1] означает Artificial Insemination[2], - грубовато сострил Хей, шутка эта, должно быть, уже слегка покрылась пылью и умерла в лаборатории, где он работал. Хозяин паба с лошадиным лицом следил за нами из-за обшарпанного паба без малейших признаков чувства юмора.
Для Хея было трудно не говорить о работе, даже если я понимал меньше трети того, что он мне рассказывал. Он уже толковал о дальнейшем продвижении. Он помог миру совершить прорыв в области искусственного интеллекта. Все, что шло за этим, было уже развитием, утилизацией, работой для хлопотливых полуграмотных нахалов, которые жаждали чудес.
Он уже говорил о каком-то другом научном безумии, включающем биотехнологию. Именно здесь лежит будущее: бактерии, выделяющие сверхпроводники комнатной температуры; программируемые полисахариды, которые при некоторых обстоятельствах ведут себя, как отдельные клетки животного, а при других, как полимеры с длинными цепочками; соединения, которые попадают на орбиту пакетами белого порошка, а возвращаются с Европейской Космической Лаборатории в виде полуорганических соединений, которые Природа видела лишь в своих самых жутких кошмарах.