Встречали везде попа по-доброму, по-людски, сыпали попу всякого гостинцу и угощали по-хорошему, аж зашатало попа. Обшвыркали так с крыльца на крыльцо всю деревню.
Убралась Шуньга, в каждой избе на столе чистые скатерти камчатные и образ, с полки снятый, поставлен на ржаную ковригу с солоницей вряд, - чтобы копилось в дому богатство и сытость.
Все бы хорошо, все бы ладно, крепка Шуньга в вере и к церкви прилежна, а вот на остатки не обошлось без сучка. Как взошел поп со крестом на крыльцо к председателю Василь Петровичу и стукнул в колечко, никто не вышел ему на встречу. Толкнулся поп в дверь, не подается - на крепком запоре. И обиделся сразу поп - запираются, как от вора-цыгана.
Нахмурил тут бровь Епимах, - что за насмешку выстроил председатель, попа не пустил с праздником поздравить, пятно кладет на всю Шуньгу!
- Кто такой? - оглянулся поп на пустые окна.
- Есть такой у нас Васька, богобоец звать. На фабрику прежде ходил пильщиком. А теперь вот некуда с войны деваться - в деревню пришел опять. Ужо, опосле, поругаю.
Пошли с попом дальше и видел Епимах: поджал опять губы поп, как тогда на лодке, заторопился сразу уезжать, - обидели за-зря.
Уговаривал Епимах погостить еще на празднике - ничего не вышло. И уезжая, не благословил уж больше поп берег шуньгинский.
Зашел на обратно с берега Епимах к председателю, не забыть сказать, что не ладно так с попом выстраивать.
Да только засмеялся Василь Петрович:
- Много их тут народ обжирает! Павуков!
- Изобиделся, ведь, поп-то, из-за тебя уехал.
- Ну, значит, совесть имеет.
Сумрачно обвел глазом Епимах избу председателеву, картинки осмотрел.
- Который теперь царь-то наш? Не с жидов?
- С татар! - крикнул Василь Петрович.
- С тата-ар? Вот те беда!
Подождал еще, потом опять за старое:
- Ну, хошь бы для прилику пустил, не клал бы пятна на всех. Шел бы в тайболу пока, баба обошлась бы с попом на то время.
Тут председателева баба Марь зыкнула из-за печки сердито, - устье белила на самом празднике:
- Охота больно!
И опять засмеялся Василь Петрович.
Посидел еще немного Епимах, посмотрел, - послушал, как стругает ловко председатель новое топорище, баба гремит рогачом у печки, как тикают торопливые исполкомовские часишки в простенке, - ровно бы и не праздник совсем на улице.
Скучно стало Епимаху, зевотина напала, закрестил рот и, уходя, подумал:
- Ну злыдни, не свернешь! Не по-людски и живут-то, богобойцы, окаянные!
III
Звали по деревне Василь Петровича "богобоец" за то, что в девятнадцатом году бога убил.
Был у матки его благословенный старописанный образ - из пустыни сама вынесла - Спас-Ярое Око. Почитали на Шуньге тот образ особо перед всеми другими, молебны перед ним ходили служить в старухину избу, больным в изголовье ставили, порченых обносили. Как умирать стала старуха - завет дала поставить Ярое Око в часовню, а всю Шуньгу в память.
А тут как раз забежали из тайболы ребята, партизаны шуньгинские, и Василь Петрович середь них за главного. Схоронил он старую матку, а завет насчет Спаса отменил, не понес Ярое Око в часовню.
Снял с божницы Спаса, вынес на двор, поставил в снег и принародно убил из ружья. Выпалил Спасу прямо в переносицу, меж грозных, стоячих очей, треснула икона посередке. На остатки взял и ударил Спаса поперек колена, разлетелся Ярое Око весь на тонкие планки.
Приужахнулась Шуньга, да что поделаешь, ребята были тогда в силе. Постояли старики, посмотрели только, как ползают по снегу спасовы черные таракашки, да с тем и ушли. С тех пор и звали Василь Петровича
богобоец.
Шибко были в силе тогда ребята, никого знать не хотели, расхаживали с тальянкой по деревне:
Кирпичом по кирпичу,
Разуважим богачу.
Стариков не слушали, все дела забрали в свои руки, по своему уму застаивали Гледунь от белых бандитов.
Застоять-то застояли, да только назад не пришли. Пришел домой один "богобоец" Василь Петрович, чтоб
рассказать Шуньге про честно погибших своих брательников.
Как вышли они в разведке на лесной блокгауз, хотели без шуму отбить, подобрались уж под самую стенку, да запутались четверо в невидной проволоке и пристукало их под пулеметом. Еще один на стенке был заколот, двое стенку перескочили и назад не пришли, только один Василь Петрович успел залечь, на опушку отполз.
Он узнал тогда, что в жизни жальче: не отца, не мать потерять, а боевого, верного товарища.
Пять часов вылежал он в лесном сумете, слышал стонущие голоса брательников своих и друзей и не мог притти к ним на помочь.
До утра из-за оледенелой стены блокгауза верещали пулеметы, пули секли ветки над головой, чвакали в сырые еловые стволы, вздымали белый снежный дым, как в злую пургу.
Под утро, чуть засинело в лесу, уполз он назад и не слышал больше зовущих голосов, успокоились брательники на - все. Тогда он сказал первым словом: "Смерть. Смерть за смерть!" А после, как узнал, что Кирика да Митрея спустил живком под лед полковник с котиными усами, прибавил еще: "По десять смертей".
Он был грозный партизан, волком бешеным рыскал по тайболе, враг не раз обмирал при его имени. И дошел он с ружьем своим до самого океанского берега; стала опять Гледунь честной рекой. Тогда прибежал он по крепкому весеннему насту на Шуньгу, закинул лыжи на подволоку, а цельный бердан повесил под матицу.
И память о брательниках хранил крепко. Памятник поставил, - заказывал на Устье точильному мастеру, - сделал, как требовалось, из цельной белой плиты, и звезда сверху. На плите было выведено густой синькой:
--------------
Погибли чесно
Сводного Партизанского Отряда
Братья
Скоморохов Сидор
Скоморохов Петр
Двоеродники
Извеков Павел
Извеков Василей
Яругин Федор
Спущены живком под лед
Скоморохов Кирик
Яругин Митрей
Не забудим своих сынов.
--------------
Сам поставил памятник Василь Петрович, - хранил память честно. Сам привез камень с Устьи, сам с бабой Марь вытащил на угор, сам место выбрал.
Лучше места на Шуньге нет: на самом высоком угоре, где шумят над обрывом три старых ели, сам вырыл холмик, обложил дерновиной и плиту поставил. Изгладил меж елок скамеюшку: матки старые придут когда о сыновьях пореветь, вроде, как на могилку, - приткнуться есть где.
Вокруг широк простор, Гледунь внизу быстро убегает, и заречная даль чиста, без единого кустышка, вплоть до задней полоски - там опять тайбола. Спокойно всегда шумят елки на высоком ветру, - хорошо у памятника сидеть.
Любил тут один сиживать Василь Петрович, брательников поминать, все думал, когда еще вырастут на Шуньге ребята такие.
Раз смотрел долго, как ребятенки малые у памятника играли, считалки ихние слушал:
- Ана-дуна-бена-рес, кихин-бихин-ехал-бес...
И крикнул на них строго Василь Петрович:
- Брось! Колдуны, что ли?
Подошел, выстроил по-солдатски и долго учил с ними "ряды вздвой".
И еще научил их враз кричать на всю Гледунь:
- Бур-жу-ев не лю-бим!
IV
Колесом покатило без попа веселье по Шуньге. Старики засели по избам, собирались во кружок, пили, угощались до угару, вспоминали время старопрежнее.
А молодежь, подале от стариков, собралась на угоре. Девки вырядились, оболокли по семь юбок, - известно, чем боле на девке юбок, тем невеста богаче, - сидели толстые и важные, за щеку закладывали пахучую лиственичную смолку.
Под густую втору трехрядки, крякавшей на басах, тинькавшей колокольчиками, пели девки невеселые свои перегудки, - не для праздника, да уж какие есть:
Гледунь-речка, Гледунь-речка,
Лучиночкой смеряю.
У мня дроля недалечко,
В сутеменках сбегаю.
Ой!
Слушали, как переливает в нутре трехрядки жалобный гудочек и опять подхватывали:
Про меня-то славы много,
Как иголок по лесу.
Дай ты, осподи, терпленья,
Это все перенесу.
Ой!
Смотрели на Гледунь, бежавшую мимо, светлую и беспокойную, и опять вздыхали:
Протеките мои слезы
От окошка до реки,
Протерпи мое сердечко,
Понапрасны пустяки.
Ой!
Без конца вязались одна за другой унывные девичьи злобы:
Ое, ое, сколь далеко,
Ое, ое, далеко.
Моему сердечку больно,
А ему-то каково.
Ой!
А парни перед девками силой бахвалились. Тащили в гору тяжелые камни, потом скатывали с угора. Скакали камни, обрывали холмышья по пути, катили за собой и ухали в Гледунь. Сердилась Гледунь, мутилась, желтую пену несла по берегу. А там уж новые бежали камни и подухивали им ребята:
- У-ух, ты-ы!
И тайбола ухала озорными человечьими голосами.
Притащили парни еще пьяного пастуха на угор - лыка не вяжет. Пояс потерял, без шапки, онучи развязались - волочатся, языком не ворочает, только глаза пучит да мычит, как порос.
Стали на-округ парни с девками, начали над пастухом изгиляться, за ворот песку сыплют, на онучи наступают, подпинывают. Лапти ему сзади зажгли, заскакал - завыплясывал Естега, как пятки стало подкаливать.
Перемигнулись тут двое - присел один сзади, а другой спереди наступает. Пятился задом пастух, да как полетит
кувырком с угора, чуть не в самую Гледунь. Песку назобался, глаза запорошил, едва опомнился. Лезет назад, доберется до полгоры и опять назад съедет мешком.
А наверху стон стоит, девки помирают со смеху:
- Дроля коровля, порты держи!
- На ручку, Естежинька!
- Мотня тяжела, вишь.
- Лезет, лезет! Ой, боюсь!
- Валится! Ну-ну-ну!
- О-ах! Ха-ха-а!
Только под вечер пришел пастух с реки, проспался на сыром-то песочке. Битый пришел, рожа в синяках, опохмелился и опять понес. Катался по полу на вытертой оленной шкуре, загагачивал бабам загадки, - чистая похабель. Бабы-то тоже хлебнули краем веселого, красные сидят, с хохоту валятся от Естегиных загадок: