Полковник, не отвечая, смотрел в пространство под углом в 70 градусов к полу.
- Das nennen die Leute Bier!{12} — горестно сказал подполковник, отхлебнув из стакана. В его благодарной желудочной памяти на мгновение засиял настоящий Pschorrbräu, которым он в Мюнхене запивал лейтмотивы Нибелунгов, и разные Bockwurst-ы, Blutwurst-ы, Rothwufst-ы, Weisswürst-ы, Knackwurst-ы и Leberwurst-ы. Угол между полом и направлением взгляда полковника уменьшился до 60 градусов. Мосье Альбер все так же ждал ответа, достойно-почтительно наклонив голову.
- Пусть ждет! — не сказал, а бросил полковник. Он эту манеру бросания слов разучил недавно: в прежнее время, в приемных веймарских министров, умел разговаривать совершенно иначе.
- Пусть ждет, — поспешно, как эхо, но с исправленным акцентом повторил мальчику мосье Альбер и взглянул на часы. Было две минуты девятого. Он с Достойно-почтительной улыбкой оглянулся на немецких офицеров, на других гостей и повернул ручку радиоаппарата. Это было новшество. В ресторане за все вежа его существования не было никакой музыки. Радиоаппарат поставили в начале войны. Через полминуты нечеловеческий, как бы из далекой бездны всплывший на полуфразе голос стал говорить слова, в которых не было ни одного звука правды. Все насторожились и стерли улыбки с лиц.
- Счет, — отрывисто сказал господин с траурной повязкой. На него оглянулись с соседних столиков. Он допил кофе, расплатился, вышел в переднюю и, поставив ногу на стул, стал завязывать тесемки на брюках, что теперь здесь удивления не вызывало. Руки у него, как заметил мальчик, с завистью подавший ему велосипед, немного тряслись. Мальчик погасил лампочку в передней, зажег, с неизменным удовольствием, свой карманный фонарик нового образца — с синим стеклом — и отворил дверь. Господин дал ему на чай и вышел.
- До завтра, мосье, — сказал мальчик, гася фонарик (батареи были почти недоступны).
- Что?.. Да, до завтра, — ответил господин с черной повязкой.
У входа стоял только один автомобиль, зеленовато-серый, довольно потрепанный, с буквами «W.M.» и с номером, с черной свастикой на красном флажке, с затемненным, однако довольно ярким фонарем. Дальше, уже шагах в десяти, ничего не было видно. Господин с траурной повязкой бегло взглянул на автомобиль, вывел велосипед из освещенной полосы тротуара и неприятно-медленно, как теперь по вечерам все велосипедисты, покатил по набережной. На углу у другого фонаря старушка в платье, сшитом из занавески, рылась в пустоватой корзине с отбросами. Местность стала совершенно безлюдной. В изъятие из правил, некоторые фонари в городе все же горели, обычно у зданий, над которыми развевался флаг со свастикой и у дверей которых неподвижно, как каменные идолы, стояли германские часовые в касках. Таких зданий в этой части Парижа было меньше, чем в других, но и тут они попадались нередко. Непривычную, непроглядную, непостижимую, бесшумную, бесконечную, беспросветную тьму изредка, на мгновение, тотчас снова в нее погружаясь, прорезывали автомобили с флажком. Больше почти ничего не было ни видно, ни даже слышно — только изредка четко и торопливо стучали по тротуару деревянные башмаки редких прохожих. Вдруг, выделившись светом, гулом, гоготом, грохотом, прошел газогенный автокар с немецкой молодежью, запоздало возвращавшейся с развлекательно-образовательной поездки по достопримечательностям Парижа, от Notre-Dame до Монмартра. Он остановился у маленькой, древней из древних, церковки; что-то на автокаре повелительно прозвенело, хохот мгновенно умолк, и полнокровный, точно насыщенный пивом, начальственный голос начал что-то говорить, видимо длинное: «Das ist eine der ältesten»{13}. Дверь церковки приотворилась, сверкнул бледный свет» на пороге появился, сгорбившись, испуганно приложив руку ко лбу, священник. «Должно быть, служит messe votive{14}, — подумал господин с черной повязкой. — ...Quare tristis es anima mea ? Et quare conturbas me ?»{15} Когда-то была в Испании messe роur la mort des ennemis{16}, ее потом отменили в Риме, но ее надо бы восстановить теперь — к концу той тысячелетней цивилизации, которая так упорно, без всякого основания, хочет перейти в историю под псевдонимом христианской… «Dante Alighieri — 1265—1321 — der grosse Dichter, auf den die Italiener, unsere tapferen Verbündeten… (послышался гогот, и тотчас на автокаре опять что-то прозвенело, на этот раз отрывисто-гневно) …mit Recht so stolz sind, soll in dieser Kirche…»{17} …Да, лучшие слова в этой книге: «Moriatur anima mea cum Philistinis»{18}. Вот это и верно, и кратко, и так необыкновенно хорошо»… Он немного ускорил ход велосипеда. Впереди, шагах в пятидесяти, вырезались рядом и стали приближаться два тусклых огонька, к ним чуть повыше присоединился третий, на велосипедах медленно проехали два французских полицейских. Один из них, нагнувшись, держа в протянутой руке фонарь, подозрительно окинул взглядом господина с повязкой. Еще дальше, как раз за тем домом, где был проходной двор с выходом на параллельную улицу, внезапно кто-то в трех шагах, впрочем без всякой злобы, скорее радостно-грубо, выругался по-немецки. Визгливый женский голос повторил ругательство в более кратком французском варианте. Господин затормозил и поднял левой рукой фонарик. Солдат в каске перед самым велосипедом перевел через улицу женщину. «...Non, mais des fois ! T’es soûl ! Alors quoi ! J’t’en foutrais !..»{19} — кричала проститутка, видимо, показывая спутнику, что здесь она знает, как говорить. «Saukerl! Schweinehund!» — рычал солдат.
Заговорил комментатор. Это не было так важно. Мосье Альбер опять вопросительно оглянулся сначала на стол Наполеона, затем на стол у окна и закрыл аппарат. Речь оборвалась с тем же кряканьем. Послышалась музыка: легкая, очень легкая. С лиц спекулянтов сошло патриотическое тревожное внимание. Красноносый sommelier принес к их столу поднос с ликерами. Мосье Альбер скользнул ему на помощь, взял у него бутылку и сам налил коньяку в низкий цветкообразный стакан того спекулянта, который в этой компании обычно платил по счету: они общую сумму всегда делили поровну, отвечая великодушными восклицаниями «а великодушные протесты тех, кто заказывал больше других: «Voyons» voyons)»{20}. «…Музыка сейчас для меня единственное спасение! Я до поздней ночи слушаю Берлиоза или… да, Берлиоза. Не спится, ничего не поделаешь», — с патриотической горечью говорил старший спекулянт. Мосье Альбер сочувственно-почтительно улыбнулся и пожелал и ему рака желудка.
За столом Наполеона обед тоже кончался. Оказалось: не «Aufgefordert», а именно «Eingeladen»: это стало подполковнику ясно после того, как полковник, не спрашивая его, заказал бутылку, целую бутылку, шампанского. Вино было замечательное, и вкусовое наслаждение от него еще усиливалось от сознания, что пьешь не какой-нибудь Хенкель, а самое настоящее французское шампанское — лучше не бывает. «Право, он хороший человек… Кто распускает о нем вранье, будто он свирепое животное и все такое?» — думал подполковник. Он думал также, что сберег немало денег: если исходить из стоимости Choucroute, пива и из доли в «на чай», то экономия была весьма существенна; но даже если считать просто по стоимости обеда в среднем ресторане?.. Можно купить духи жене: духи еще не все раскуплены. Потом эти мысли были у подполковника отравлены другой: собственно, следовало бы реваншироваться — позвать на обед и полковника. Но эта мысль у него только промелькнула, и даже тогда, когда она мелькала, он твердо знал, что ни на какой обед полковника не позовет: «Сюда я не могу, это было бы глупо и смешно, и он отлично знает мои средства. А звать его в дешевый ресторан мне не подобает, и это все-таки не был бы реванш, и даже было бы не по-светски тотчас отвечать приглашением на приглашение… Когда-нибудь, при случае…»
За шампанским полковник заговорил о своих успехах по службе, о своей близости к верхам власти, и настроение у подполковника стало несколько менее благодушным. Они когда-то служили вместе в небольшом городке, но не виделись лет восемь, по рождению принадлежали к разным кругам и, в сущности, никогда близки не были. «Может быть, он и пригласил меня для того, чтобы показать, как далеко ушел по сравнению со мной… Со всем тем он любезный человек. И щедрый…» Полковник как раз бросал взгляд на счет. Немного задержавшись все же на счете глазами, он ничего не сказал и оставил на чай восемь процентов (в Берлине оставлял десять, но здесь ему теперь почет был обеспечен все равно). Мосье Альбер почтительно поблагодарил и подумал, что рак печени, быть может, лучше рака желудка. Взглянув на часы, полковник ахнул. Оказалось, что его ждут у высокопоставленного лица: так, просто, разговоры и бридж.
- ...Он без меня не садится за стол... Разумеется, я вас подвезу.
- О нет! Это, кажется, не по дороге и совершенно не нужно, — говорил конфузливо подполковник. Ему очень хотелось бы, чтобы его подвезли: он еще плохо разбирался в подземной дороге.
- Тогда вот что: я подвезу вас до той станции метро, что у моего дома. Оттуда к вам прямая линия, без пересадок. А для меня это крюка не составляет. Мы будем там через семь минут.
- Какая точность! Через семь минут!
- Я каждый день езжу отсюда домой. Только сегодня этот несчастный бридж. Мы все же допьем бутылку.
- Unsre Väter tranken immer noch einen vor dem letzten{21}, — сказал классическую прибаутку подполковник.
В автомобиле полковник продолжал рассказывать о своих служебных успехах и административных идеях. Благодарно-любезная улыбка стала сползать с лица подполковника. «Да, это обычная история: он штабной администратор, я боевой офицер. Ему награды, мне раны... Хорошо еще, что отделался двумя пальцами!» (Кисть левой руки у него тотчас заныла сильнее.) «Может быть, и есть доля правды в том, что о нем говорят», — думал подполковник все более хмуро. Однако он поддерживал разговор, задавая преимущественно такие вопросы, которые не давали бы его спутнику возможности говорить о своих успехах. Когда автомобиль остановился у синего фонаря, подполковник сказал: «Надеюсь, скоро», но мысленного многоточия не уточнил и только гостеприимно улыбнулся, повторив, что ему было очень, очень приятно: «Очаровательный вечер»... Он крепко пожал руку полковнику и вышел из автомобиля» держась осторожно за дверцы, чтобы не оступиться и не ушибить раненой руки.