Тьмать — страница 5 из 75

целомудренной

он груди целовал…

И дьяки присные,

как крысы по углам,

в ладони прыснули:

– Не храм, а срам!..

…А храм пылал вполнеба,

как лозунг к мятежам,

как пламя гнева —

крамольный храм!

От страха дьякон пятился,

в сундук купчишко прятался.

А немец, как козёл,

скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

храм антихристовый!..

А мужик стоял да подсвистывал,

всё посвистывал, да поглядывал,

да топор

рукой всё поглаживал…

VI

Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий

лай.

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей,

гуляй!

Гуляй!

Девкам юбки заголяй!

Эх, на синих, на глазурных да на огненных

санях…

Купола горят глазуньями на распахнутых

снегах.

Ах! —

Только губы на губах!

Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.

По соборной, по собольей, по оборванной

Руси —

эх, еси —

только ноги уноси!

Завтра новый день рабочий грянет в тысячу

ладов.

Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых

городов.

Го-ро-дов?

Может, лучше – для гробов?…

VII

Тюремные стены.

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы нет.

Была в семь глав она —

как храм в семь глав.

А нынче безгласна —

как лик без глаз.

Она у плахи.

Стоит в ночи.

И руки о рубахи

отёрли палачи.

РЕКBИЕМ

Вам сваи не бить, не гулять по лугам.

Не быть, не быть, не быть городам!

Узорчатым башням в тумане не плыть.

Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!

Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.

И выйдет насильник губить-убивать.

И женщины будут в оврагах рожать,

и кони без всадников – мчаться и ржать.

Сквозь белый фундамент трава прорастёт.

И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.

Растерзанным бабам на площади выть.

Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!

Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…

Врёте,

сволочи,

будут города!

Над ширью вселенской

в лесах золотых

я,

Вознесенский,

воздвигну их!

Я – парень с Калужской,

я явно не промах.

В фуфайке колючей,

с хрустящим дипломом.

Я той же артели,

что семь мастеров.

Бушуйте в артериях,

двадцать веков!

Я тысячерукий —

руками вашими,

я тысячеокий —

очами вашими.

Я осуществляю в стекле

и металле,

о чём вы мечтали,

о чём – не мечтали…

Я со скамьи студенческой

мечтаю, чтобы зданья

ракетой

стоступенчатой

взвивались

в мирозданье!

И завтра ночью блядскою

в 0.45

я еду

Братскую

осуществлять!

…А вслед мне из ночи

окон и бойниц

уставились очи

безглазых глазниц.

1959

ОСЕНЬ

С. Щипачёву

Утиных крыльев переплеск.

И на тропинках заповедных

последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

И ты примеру их последуй,

стучись проститься в дом последний.

В том доме женщина живёт

и мужа к ужину не ждёт.

Она откинет мне щеколду,

к тужурке припадёт щекою,

она, смеясь, протянет рот.

И вдруг, погаснув, всё поймёт —

поймёт осенний зов полей,

полёт семян, распад семей…

Озябшая и молодая,

она подумает о том,

что яблонька и та – с плодами,

бурёнушка и та – с телком.

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,

в полях, в домах, в лесах продутых,

им – колоситься, токовать.

Ей – голосить и тосковать.

Как эти губы жарко шепчут:

«Зачем мне руки, груди, плечи?

К чему мне жить, и печь топить,

и на работу выходить?»

Её я за плечи возьму —

я сам не знаю что к чему…

А за окошком в юном инее

лежат поля из алюминия.

По ним – черны, по ним – седы,

до железнодорожной линии

протянутся мои следы.

1959

ТУМАННАЯ УЛИЦА

Туманный пригород как турман.

Как поплавки – милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Всё – по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили…

Бреду.

Верней – барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина – от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая – вдова,

ещё твоя, уже – чужая…

О тумбы, о прохожих трусь я…

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман – не разберёшься,

о чью щеку в тумаке трёшься?…

Ау!

Туман, туман – не дозовёшься…

1959

ПОСЛЕДНЯЯ ЭЛЕКТРИЧКА

Мальчики с финками, девочки с фиксами.

Две контролёрши заснувшими сфинксами.

Я еду в этом тамбуре,

спасаясь от жары.

Кругом гудят, как в таборе,

гитары и воры.

И как-то получилось,

что я читал стихи

между теней плечистых,

окурков, шелухи.

У них свои ремёсла.

А я читаю им,

как девочка примёрзла

к окошкам ледяным.

На чёрта им девчонка

и рифм ассортимент?

Таким, как эта, – с чёлкой

и пудрой в сантиметр?!

Стоишь – черты спитые,

на блузке видит взгляд

всю дактилоскопию

малаховских ребят.

Чего ж ты плачешь бурно,

и, вся от слёз светла,

мне шепчешь нецензурно —

чистейшие слова?…

И вдруг из электрички,

ошеломив вагон,

ты, чище Беатриче,

сбегаешь на перрон!

1959

* * *

Мы писали историю

не пером – топором.

Сколько мы понастроили

деревень и хором.

Пахнут стружкой фасады,

срубы башни, шатры.

Сколько барских усадеб

взято в те топоры!

Сотрясай же основы!

Куй, пока горячо.

Мы последнего слова

не сказали ещё.

Взрогнут крыши и листья.

И поляжет весь свет

от трёхпалого свиста

межпланетных ракет.

1959

ТИШИНЫ ХОЧУ!Шестидесятые

Между кошкой и собакой

Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.

Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен – мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.

В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.

Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. – И уже смело: Закусить».

Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.

«Многоуважаемая сударыня, – он назвал женщину по имени и отчеству. – Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».

Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».

И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».


Поэт – всегда или первый, или никакой.

БЬЮТ ЖЕНЩИНУ

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.