Я это пошел было за квасом, а мне говорят: «Нет квасу». А барана, так прямо по заду — раз! Он прямо бегом ко мне и смотрит в страхе белыми глазами. Прямо чувствуешь себя виноватым, каким-то ненужным.
Приятель Коля Курин лежит на тахте и говорит:
— Юрий, знаешь, там жарит, варит, не подступись. Я спросил: «Позвольте пройти». — «Куда тебе?» — спрашивают. Я говорю: «На крыльцо выйти, поглядеть на звезду Вифлеемскую». — «Это, — говорят, — завтра, а сейчас убирайся отсюда, мешаешь». Это еда у Юрия — все, брат, оттого он и толстый, ужас какой толстый, живот какой у него!
— Это где же вы Вифлеемскую звезду, Николай Васильевич, здесь увидели? — спросил его приятель мой, доктор Иван Иванович.
— То есть как это — где? Она вот к двенадцати часам ночи будет над горизонтом на востоке. Это вот по ту сторону, — показал он рукой.
— Нет, уж это ошибаетесь, — сказал, встав, доктор Иван Иванович. — Это здесь не Вифлеем, а Север, Владимирская губерния. Этой звезды здесь нет, нет-с.
— То есть как это — нет звезды? — заспорил, встав, Коля Курин. — Нет-с, позвольте, все звезды известны. Это еще не указано, откуда волхвы-то по звезде шли в Вифлеем. Может быть, от нас, отсюда.
Сразу отворяется дверь, и в комнату вбегает Ленька, берет со стола самовар и поспешно уходит.
— Постой! — кричу я. — Куда ты самовар тащишь? Мы еще пьем чай.
Ленька в дверях говорит:
— Юрий Сергеевич велели убрать.
И уходит.
— Что делается! — «велели убрать». Пойди, Иван Иванович, тебя Юрий слушает, — что они там все жарят?
Возвращаясь, Ленька убирает все со стола и стелет новую белую скатерть.
— Что, скоро у них там будет готово?
— Нет еще, только еще поросенка кашей набивают. Гусь-то готов. Меня послали, чтобы на стол накрывал.
— Спроси, — говорю я Лене, — Юрия Сергеевича — мы хотели пройти на крыльцо посмотреть Вифлеемскую звезду.
Ленька ушел и, вернувшись, поставил на стол тарелки.
— Ну что ж, спросил?
— Спросил. А он говорит: «Нечего им звезду смотреть, ее, — говорит, — и нету. А шляться нечего, мешать».
— Это что ж такое? — возмутился Коля. — Какая скотина! Еда — это для него все. Звезда Вифлеемская, красота, поэзия — все нипочем, только бы жрать.
— Да ведь вот, — говорит Ленька, — ее, звезду-то, и отсюда в окно видать. Вон она, над моховым болотом, вон, вправо, между елками.
Мы все подошли к окну. И правда, невысоко над горизонтом мы увидели большую мерцающую звезду. Она сияла, играя то синим, то красным светом. Она была прекрасна на темном небе, среди задумчивых снежный елей. Как радостен и заманчив был лучистый блеск ее сияния. И как-то верилось, что там, под этой звездой, есть святое, прекрасное, — есть счастье.
— Это же Венера, — сказал Коля Курин, — только и всего. Она, брат, на севере.
В это время вошел Юрий, таща за рога барана.
— Посмотри, Юрий, — сказал доктор, — вон звезда Вифлеемская.
— Довольно! — кричал Юрий Сергеевич. — Привяжите барана вашего! Если еще он лезть будет на кухню, бодаться, я его зарежу. Вы вашу Вифлеемскую звезду есть не будете, а вот поросенок пережарится.
И Юрий Сергеевич, рассерженный, ушел.
— Видал? — сказал Коля Курин. — Какой циник! Ему бы только поросенок с кашей.
В полночь за столом сидят мои приятели. Все. Дедушка, тетенька Афросинья, Феоктист, Юрий Сергеевич наливает рюмки, и все, поздравляя друг друга с праздником, выпивают.
— Ну, Юрий Сергеевич, — говорит доктор Иван Иванович, — молодчина. Гусь с капустой — прямо ты повар!
— Повар, повар. Я по книжке поваренной готовил, надо читать да на часы смотреть, а то засушишь. Когда кашу класть, тоже знать надо… капусту… А тут этот ваш баран лезет — бодается. Глуп невероятно. Раздражает.
— Карахтер у его, верно, — упрямый, озорной… — заметил дедушка, сторож моего дома.
Весело на столе светились свечи, вставленные в старинные подсвечники, освещая хрустальные бокалы, а за ними видны окна моей деревенской мастерской — синие, темные, где далеко в неведомом крае блестела красавица-звезда.
Приятели мои были веселы, толкался около стола баран с завитыми рогами, мой Феб и ручной заяц. И приятели мои, и Феб, баран и заяц, и далекая Вифлеемская звезда как-то сливались вместе в приязни и радости праздника.
Омшайник
Помню, как-то однажды приехал я в деревню Буково, к приятелю своему, охотнику-псковичу Герасиму Дементьевичу. Приехал зимой писать из окна его дома-избы картину.
Хорошо зимой в деревне. Белые снега обильно покрыли леса и долины. Замело деревни, и глухо и тихо в снегах проходит деревенская жизнь. В доме Герасима тепло, чисто, как-то особенно уютно. Топится лежанка. Радостно встретили меня жена и дочь Герасима и сказали мне, что тятенька скоро придет. К нему тоже из Москвы приехал гость-охотник.
— Кто приехал? — спросил я.
— Кто его знает, ранее он не бывал. Пошли, чучелов захватили. Знать, на загон тетеревей пошли.
Хозяйка поставила самовар и хлопотала с дочерью — угостить меня. Ставили на стол оладьи, грибы соленые, грузди, рыжики, солонину лосиную. Разбирая краски, кисти, холсты, я посматривал в окно. Высокие сарайчики, покрытые снегом, за ними большой темный сосновый лес. А впереди загородка и ветви деревьев сада в инее, темное зимнее небо, к вечеру и светлые рожки молодого месяца весело глядели средь ветвей.
Положив на палитру краски, я торопливо стал писать сумеречный пейзаж.
Вскоре по тропинке из-за сарая показался Герасим, — он нес зайца, — и с ним приехавший охотник из Москвы.
— Здравствуй, Ликсеич, вот рад, — сказал Герасим, входя. — И чего, уж и за картину принялся!
Московский охотник смахивал снег с валенок в передней и сказал, входя:
— Я вам не помешаю?
— Нет, что вы, — ответил я.
Москвич, — большого роста, красивый человек, — так деликатно и застенчиво подошел к столу, налил себе стакан чаю и, сев на лавку с краю стола, пил чай, закусывая хлебом.
Оглянувшись, я увидел, что он украдкой смотрит на мою картину.
— Простите, — сказал он, — я так люблю смотреть картины. Когда смотрю, прямо вот какая радость, меня в дрожь ударяет. Это вы сарайчики пишете? До чего я люблю эти сараи, избы, лес! И не знаю сам отчего, но вот чудно: каменные дома, казармы, дворец мне не нравятся. Сады с куртинами, стриженые деревья, клумбы с цветами — видеть не могу, а вот заросль лесная, эти сараи, — я смотрю, глаз не оторву. Что такое это во мне?
— Это ты, Ликсеич, сарайчик списываешь, это Глушкова, Александра Иваныча, его омшайник. И вот чего было. Глушков-то богатый, отец его нажил, на Волгу ходил. Ну, значит, вот что. По весне на лето он одежину, значит, шубы, свою, женину — и все хорошее зимнее добро, в омшайник этот прятал, чтобы в доме не держать. Спаси Бог, пожар, а омшайник-то на отлете стоит, нежилое место, значит. Спрятал это он одежонку, а тут Красная горка — свадьбы, значит, бывают. Сосед его, Павел Гвоздев, дочь выдавал. Глушков-то и видит, как, значит, Павел-то Гвоздев и собирается к венцу дочь везти. Ну, тарантас, гости все выходят из дому, садятся на подводы, ехать, значит, в церковь. Только Глушков и видит, что у соседа-то его, Гвоздева, шуба его надета, и у дочери, и у жены вся его одежина. «Ишь ты, — думает Глушков-то, — как он у меня нашел себе одежу». Взял ключи да и пошел в омшайник. Вот этот самый, что списываешь, пошел поглядеть. Отпер замок и видит, сундук открыт, а одежины его нет, всё украли.
«Вот, — думает, — дело какое, сосед-то какой у меня». Он к уряднику. И урядник глядит — видит, кража. Только замок цел, ходу нигде нет, пол цел, потолок тоже — удивленье, и понять нельзя.
А жена Глушкова ездила в церковь к венцу, ей муж-то, Глушков, и говорит: «Видала одежину нашу — мы обворованы, Гвоздев обокрал», а она: «Батюшки, — говорит, — да неужто». Урядник поехал к земскому. Ну, значит, через день приехал земский, идут, глядят в омшайник, отпер Глушков замок и видит, в сундуке вся одежина лежит, шубы висят, все цело. Земский как заорет:
— Это вы что ж, надо мной шутки шутите, что ли? Я кто вам такой, хвост собачий?
Так-то и так-то их: на две недели под арест Глушкова и уряднику попало.
Глушкову говорят, не иначе — это омшайник балует, — омшайник, значит, черт дворовый. Зашел это он ко мне, Глушков, и говорит: «Герасим, завтра мне идти в тюрьму сажаться, чего это такое, ума не приложу. Неужто омшайник балует? Как бы его изловить? У тебя капканы есть, вот бы поставить». А у меня в те поры портной жил, деревенский, такой проходящий, парень пройдошный. И говорит ему, Глушкову: «Я их лавливал».
Тот обрадовался: «Сделай милость, пымай мне его, не пожалею ничего».
— Меду, — говорит, — надо да четверть водки, тогда, — говорит, — пымаю.
Поехал Глушков к земскому начальнику и в ноги ему прямо: «Повремените сажать меня, ваше благородие, я пымаю его, вора, это омшайник, не иначе, что леший».
— Ну ладно, пымай, — говорит земский. — Не пымаешь — месяц сидеть тебе.
— Вот глядите, — сказал Герасим, показывая в окно, — вона Глушков-то идет, я его покличу, он вам сам расскажет.
И Герасим вышел в дверь.
— Ну и рассказы, — сказал московский охотник, улыбаясь.
— Удивительно, — согласился я.
— А ведь есть в этих сарайчиках, в лесу темном, в месяце что-то такое, что идет к этим рассказам, есть какая-то тайная и дивная красота.
Вошел Глушков в большой шубе, такой осанистый, пожилой, снял шубу, перекрестился, поздоровался со всеми и сел на лавку к столу. Дочь Герасима налила ему чаю.
— Вот, — говорит Герасим, — смотри, Александр Иваныч, Ликсеич твой омшайник списывает.
— Чего ж, охота ежели, — сказал Глушков, — а мне на его и глядеть моркотно, хошь бы он сгорел, я к ему и не хожу.
— Скажите, — говорю я, — Александр Иванович, нам Герасим рассказал, как у вас с одежиной вышло, что же, изловили вы омшайника?
— Ловили, — ответил Глушков, — месяц целый с портным ловили, верите ли, мне две сотни стоило. И вино, и пиво, и меду, и чай-сахар… Только вот прямо он из рук ушел.