«То, что мы зовем душой…» Избранные стихотворения — страница 7 из 29

На послезавтра, на другие времена.

Она понадобится там, потом, кому-то,

И снова кто-нибудь, разбуженный листвой,

Усмотрит чудо

В том, что пружинкою свернулось заводной.

Как в погремушке, в раковине слуха

Обида ссохшаяся дням теряет счет.

Пусть смерть-старуха

Ее оттуда с треском извлечет.

Звонит мне под вечер приятель, дуя в трубку.

Плохая слышимость. Все время рвется нить.

«Читать наскучило. И к бабам лезть под юбку.

Как дальше жить?»

О жизнь, наполненная смыслом и любовью,

Хлынь в эту паузу, блесни еще хоть раз

Страной ли, музою, припавшей к изголовью,

Постой у глаз

Водою в шлюзе,

Все прибывающей, с буксиром на груди.

Высоким уровнем. Системою иллюзий.

Еще какой-нибудь миражик заведи.

Голос1978

«Слово «нервный» сравнительно поздно…»

Слово «нервный» сравнительно поздно

Появилось у нас в словаре

У некрасовской музы нервозной

В петербургском промозглом дворе.

Даже лошадь нервически скоро

В его желчном трехсложнике шла,

Разночинная пылкая ссора

И в любви его темой была.

Крупный счет от модистки, и слезы,

И больной, истерический смех.

Исторически эти неврозы

Объясняются болью за всех,

Переломным сознаньем и бытом.

Эту нервность, и бледность, и пыл,

Что неведомы сильным и сытым,

Позже в женщинах Чехов ценил,

Меж двух зол это зло выбирая,

Если помните… Ветер в полях,

Коврин, Таня, в саду дымовая

Горечь, слезы и черный монах.

А теперь и представить не в силах

Ровной жизни и мирной любви.

Что однажды блеснуло в чернилах,

То навеки осталось в крови.

Всех еще мы не знаем резервов,

Что еще обнаружат, бог весть,

Но спроси нас: – Нельзя ли без нервов?

– Как без нервов, когда они есть! —

Наши ссоры. Проклятые тряпки.

Сколько денег в июне ушло!

– Ты припомнил бы мне еще тапки.

– Ведь девятое только число, —

Это жизнь? Между прочим, и это.

И не самое худшее в ней.

Это жизнь, это душное лето,

Это шорох густых тополей,

Это гулкое хлопанье двери,

Это счастья неприбранный вид,

Это, кроме высоких материй,

То, что мучает всех и роднит.

«Времена не выбирают»

Времена не выбирают,

В них живут и умирают.

Большей пошлости на свете

Нет, чем клянчить и пенять.

Будто можно те на эти,

Как на рынке, поменять.

Что ни век, то век железный.

Но дымится сад чудесный,

Блещет тучка; я в пять лет

Должен был от скарлатины

Умереть, живи в невинный

Век, в котором горя нет.

Ты себя в счастливцы прочишь,

А при Грозном жить не хочешь?

Не мечтаешь о чуме

Флорентийской и проказе?

Хочешь ехать в первом классе,

А не в трюме, в полутьме?

Что ни век, то век железный.

Но дымится сад чудесный,

Блещет тучка; обниму

Век мой, рок мой на прощанье.

Время – это испытанье.

Не завидуй никому.

Крепко тесное объятье.

Время – кожа, а не платье.

Глубока его печать.

Словно с пальцев отпечатки,

С нас – его черты и складки,

Приглядевшись, можно взять.

«Заснешь и проснешься в слезах от печального сна…»

Заснешь и проснешься в слезах от печального сна.

Что ночью открылось, то днем еще не было ясно.

А формула жизни добыта во сне, и она

Ужасна, ужасна, ужасна, прекрасна, ужасна.

Боясь себя выдать и вздохом беду разбудить,

Лежит человек и тоску со слезами глотает,

Вжимаясь в подушку; глаза что открыть,

что закрыть —

Темно одинаково; ветер в окно залетает.

Какая-то тень эту темень проходит насквозь,

Не видя его, и в ладонях лицо свое прячет.

Лежит неподвижно: чего он хотел, не сбылось?

Сбылось, но не так, как хотелось? Не скажет.

Он плачет.

Под шорох машин, под шумок торопливых дождей

Он ищет подобье поблизости, в том, что привычно,

Не смея и думать, что всех ему ближе Орфей,

Когда тот пошел, каменея, к Харону вторично.

Уже заплетаясь, готовый в тумане пропасть,

А ветер за шторами горькую пену взбивает,

И эту прекрасную, пятую, может быть, часть,

Пусть пятидесятую, пестует и раздувает.

«Сквозняки по утрам в занавесках и шторах…»

Сквозняки по утрам в занавесках и шторах

Занимаются лепкою бюстов и торсов.

Как мне нравится хлопанье это и шорох,

Громоздящийся мир уранид и колоссов.

В полотняном плену то плечо, то колено

Проступают, и кажется: дыбятся в схватке,

И пытаются в комнату выйти из плена,

И не в силах прорвать эти пленки и складки.

Мир гигантов, несчастных в своем ослепленье,

Обреченных всё утро вспухать пузырями,

Опадать и опять, становясь на колени,

Проступать, прилипая то к ручке, то к раме.

О пергамский алтарь на воздушной подкладке!

И не надо за мрамором в каменоломни

Лезть; всё утро друг друга кладут на лопатки,

Подминают, и мнут, и внушают: запомни.

И всё утро, покуда ты нежишься, сонный,

В милосердной ночи залечив свои раны,

Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны,

Напрягаются, спорят и гибнут титаны.

«Придешь домой, шурша плащом…»

Придешь домой, шурша плащом,

Стирая дождь со щек:

Таинственна ли жизнь еще?

Таинственна еще.

Не надо призраков, теней:

Темна и без того.

Ах, проза в ней еще странней,

Таинственней всего.

Мне дорог жизни крупный план,

Неровности, озноб

И в ней увиденный изъян,

Как в сильный микроскоп.

Биолог скажет, винт кружа,

Что взгляда не отвесть.

– Не знаю, есть ли в нас душа,

Но в клетке, – скажет, – есть.

И он тем более смущен,

Что в тайну посвящен.

Ну, значит, можно жить еще.

Таинственна еще.

Придешь домой, рука в мелу,

Как будто подпирал

И эту ночь, и эту мглу,

И каменный портал.

Нас учат мрамор и гранит

Не поминать обид,

Но помнить, как листва летит

К ногам кариатид.

Как мир качается – держись!

Уж не листву ль со щек

Смахнуть решили, сделав жизнь

Таинственней еще?

«Любил – и не помнил себя, пробудясь»

Любил – и не помнил себя, пробудясь,

Но в памяти имя любимой всплывало,

Два слога, как будто их знал отродясь,

Как если бы за ночь моим оно стало;

Вставал, машинально смахнув одеяло.

И отдых кончался при мысли о ней,

Недолог же он! И опять – наважденье.

Любил – и казалось: дойти до дверей

Нельзя, раза три не войдя в искушенье

Расстаться с собой на виду у вещей.

И старый норвежец, учивший вражде

Любовной еще наших бабушек, с полки

На стол попадал и читался в беде

Запойней, чем новые; фьорды и елки,

И прорубь, и авторский взгляд из-под челки.

Воистину мир этот слишком богат,

Ему нипочем разоренные гнезда.

Ах, что ему наш осуждающий взгляд!

Горят письмена, и срываются звезды,

И заморозки забираются в сад.

Любил – и стоял к механизму пружин

Земных и небесных так близко, как позже

Уже не случалось; не знанье причин,

А знанье причуд; не топтанье в прихожей,

А пропуск в покои, где кресло и ложе.

Любил – и, наверное, тоже любим

Был, то есть отвержен, отмечен, замучен.

Какой это труд и надрыв – молодым

Быть; старым и всё это вынесшим – лучше.

Завидовал птицам и тварям лесным.

Любил – и теперь еще… нет, ничего

Подобного больше, теперь – всё в порядке,

Вот сны еще только не знают того,

Что мы пробудились, и любят загадки:

Завесы, и шторки, и сборки, и складки.

Любил… о, когда это было? Забыл.

Давно. Словно в жизни другой или веке

Другом, и теперь ни за что этот пыл

Понять невозможно и мокрые веки:

Ну что тут такого, любил – и любил.

Куст

Евангелие от куста жасминового,

Дыша дождем и в сумраке белея,

Среди аллей и звона комариного

Не меньше говорит, чем от Матфея.

Так бел и мокр, так эти грозди светятся,

Так лепестки летят с дичка задетого.

Ты слеп и глух, когда тебе свидетельства

Чудес нужны еще, помимо этого.

Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,

И сам готов кого-нибудь обидеть.

Но куст тебя заденет, бесноватого,

И ты начнешь и говорить, и видеть.

«Какое чудо, если есть…»

Какое чудо, если есть

Тот, кто затеплил в нашу честь

Ночное множество созвездий!

А если всё само собой

Устроилось, тогда, друг мой,