Точка слома — страница 7 из 79

Так, стоя по колено в снегу и держа в красных от холода руках бревно, Павлюшин озирался около минуты. Вдруг он почувствовал прикосновение к спине, резко развернувшись и со всей силы ударив ствол дерева бревном. От неожиданного удара по спине Павлюшин рухнул в снег, над ним стояла Оля, направляя ствол ружья в лицо. Ударив ее по ногам бревном, Павлюшин вскочил и стал разносить ее голову ударами, разнося, на самом деле, глубокий сугроб.

Разорвав приятный глазу бугорок снега, Павлюшин поплелся обратно к повозке, испуская клубы пара. Садясь за лошадь он испугался – труп то нужно было спрятать. Но никакого трупа в лесу не было видно – видать, Они помогли.

Так, улыбаясь неожиданной помощи, он доехал до барака. Полусгнивший, серый, покосившийся одноэтажный домик, со старыми, кое-где побитыми стеклами, стоял недалеко от стрелочного завода. Треугольный проход в чердак на крыше зловеще выделялся из угловатой прямолинейности крыши, два сгнивших крыльца, заваленные никогда не чистившимся снегом, с недовольством встретили единственного жильца, оставшегося в этом полузаброшенном временном бараке без стекол. В нем когда-то жили разнорабочие и дворники, эвакуированные вместе с заводом, но их всех уже давно переселили в новые бараки, а Павлюшина оставили в этой холупе – его комната была не сильно поношена, да и из-за частых жалоб на «пьяные крики» от бывших соседей, Павлюшина решили оставить жить одного. Впрочем, его это обрадовало – на жилищные условия ему было плевать, зато никто не долбился в дверь на крики, не винил за вонь и постоянные пьянки. Да и Олю легче поймать в пустом бараке – можно не бояться ничего крушить. Однако Павлюшина удивляло то, что в последнее время Оля стала редко приходить – постоянно был страх, что она готовит заговор против него. Павлюшин верил в то, что Оля дала взятку директору стрелочного завода, он подговорил какого-нибудь работягу, чтоб тот подсыпал Павлюшину в ведро отравляющий газ, и когда Павлюшин это ведро возьмет, надышится им и умрет. Он когда это Льдову рассказал, тот лишь усмехнулся, посчитав это за смешную шутку. Либо Льдов не видел лица Павлюшина, когда тот это говорил, либо своими тупыми мозгами не понял того, что Павлюшин говорит это всерьез, с широченными дикими глазами, полными страха и готовности «действовать». Впрочем, Павлюшин сам иногда удивлялся тупости Льдова – тот даже не знал ни одного района Новосибирска кроме Первомайского, не знал столицы СССР, и даже не помнил, в каком городе его ранили, хотя, это даже сложно и ранением назвать.

Льдова призвали в армию в мае 1942-го, и он веселым поехал в эшелоне на фронт. Но в «каком-то городке тама, около большого такого города», как говорил сам Льдов, он сказал что-то глупое или обидное, и будущие солдаты хорошеньго его побили. Эшелон с его «избивателями» уехал на фронт, а Льдов провалялся в тыловом госпитале. В итоге правая рука у него не разгибалась до конца – служить он просто не мог и отправился домой, просто не понимая своей удачи; лишь мама плакала от счастья – на фронте бы этот дурак погиб в первом бою.

Павлюшин зашел в барак. В коридорах кое-где лежал снег, задуваемый туда из разбитых окон комнат, поломанные стекла стучали, лед на стенах блестел от только появившейся Луны, а по самому полу гуляла разнообразная канитель крутящегося снега.

Павлюшин зашел в свою комнату, бросил дров в печку, зажег керосинку и упал на старую кровать, вскрикнувшую от тяжести его укутанного тела. Огонь трещал, вдалеке слышался вой, еще дальше он слышал стук поезда и гудки паровоза, а улыбка и вовсе не сползала с лица.

Комнату Павлюшина, спрятавшуюся в самом конце коридора, стоит описать отдельно. В ней, кроме залитого какими-то жидкостями и заваленного объедками и картофельной кожурой столика, да старой, изорванной, грязной, воняющей испражнениями кровати ничего не было. Павлюшин потерял к себе всякий интерес, перестал заботится о себе и своем внешнем виде, часто спал на грязном полу и не мылся месяцами, порой чеша голову до крови под ногтями. Окно было старое, грязное, ни разу не мытое. На полу был толстый слой пыли, в котором лежало огромное количество оборванных кусков сургуча, пустых бутылок, засохших картофельных очисток и яичных скорлупок. Стены были голыми, деревянными, от них веяло холодом, прорывающемся сквозь щели из соседней, навсегда заброшенной, комнаты. В углу стояла буржуйка, в которой и трещали злобные обрубки деревьев, около нее лежала горстка дров, недавно принесенных с завода, а деревянный пол рядом был превращен в изрытую обуглившимися траншеями яму. На столе, в окружении объедков и еще кучи пустых водочных бутылок, стоял примус, керосиновая лампа и горстка спичечных коробков «Сибирь», на краю стояла недавно начатая измятая пачка папирос. Примус же стоял на старой книге Толстого, которую Павлюшин возил с собой в качестве подставки, ни разу ее даже не открыв. Больше книг и уж тем более фотографий в этом свинарнике не было – только где-то в глубине чемодана был спрятан конверт с черно-белыми фотокарточками. Дверь была старая, тоже не крашенная, к ней была прибита вешалка, но Павлюшин ей почти не пользовался: лишь изредка он снимал свой фартук дворника (если не забывал), а спал и находился в этой комнате он обычно в верхней одежде: старых военных галифе, выгоревших уже практически полностью, с жуткими швами-рытвинами на коленях, черной «Москвичке», плотной синеватой рубахе и до жути загаженном сером свитере. На вешалке должна была бы висеть телогрейка и шапка-ушанка, но они лежали в пыли где-то под дверью – Павлюшин просто сдирал их с себя и бросал в пыль. Около двери стоял белый шкафчик, который, по идее, должен висеть на стене, но ни желания, ни времени прибить и повесить его у Павлюшина просто не было. В шкафчике стояли пустые банки из под огурцов, варенья и других вкусностей – Льдов иногда ему дарил их, бабушки всякие давали в качестве «зарплаты» за незатейливую работу, которую Павлюшин делал по их просьбе года два назад. Топор лежал на стуле около стола. Тусклый свет керосинки освещал это убогое жилище убогого человека, а на стены падали жутковатые тени от бутылок и примуса. Огонь стучал, тепло побеждало холод, Павлюшин улыбался и лежал на своей грязной кровати.

Вдруг он увидел, что за столом сидел Он – военврач, который лечил раненого Павлюшина в госпитале.

–Ну здравствуй, Северьян – сказал врач, чей голос отдавал каким-то непонятным эхом.


-Здравствуйте, Валерий Михайлович…


-Как поживаешь?


-Голова частенько болит. Оля отравить хочет. Врага, который мне газ в ведро слить должен был, я сегодня убил.


-Все правильно сделал. Враги они такие, коварные.


-Вы правда так считаете?


-Конечно, Северьянушка, конечно.


-А где вы были столько лет?


-Я… у других пациентов. Настало время и тебя уму-разуму научить.


-А я разве ему не научен? Девять классов я закончил, если что!


-Я не про тот ум. Какое мне дело до того, что ты про буквы знаешь. Я хочу тебя убедить в том, что твоя главная задача тут – это очистить Землю.


-Это как?..


…Горенштейн стоял и курил. Протокол осмотра места происшествия был записан, показания всех трех свидетелей тоже преобразовались из скудной речи в отфильтрованную писарем кучу загогулин на желтоватой бумаге. Ветер, несмолкаемый и вечный, трепал старую бумагу, которую Горенштейн испачканными в чернилах и химическом карандаше руками, укладывал в свою коричневую сумку.

«Протокол готов, труп сейчас увезут к судмедэксперту… О, вот и труповозка приехала» – мрачно пробормотал Горенштейн, смотря на то, как большой грязновато-белый «ГАЗ-55» подъезжал к лежащим на снегу носилкам с накрытым трупом железнодорожника, который скоро загрузили во внутрь и повезли в сторону райотдела милиции.

Из-за пыльных окон милицейской «Победы» виднелся серый город. Покосившиеся заборы, потрескавшаяся известка коммуналок, мрачные входы в продмаги, сгорбившиеся старики и укутанные старухи в местами порванных телогрейках. Машина неслась по улице Шоссе, разбрызгивая в сторону черный снег, а смеркающееся небо было серым: скоро должен был начаться дождь, который и смоет этот преждевременный и никому не нужный снег.

Летов же, наконец, помылся. Он вышел из одноэтажной бани, даже немного веселым – и вправду говорят, баня и душу может «подлечить». Ветер обдул его чистые и блестящие волосы, пока Летов не накрыл их черной кепкой. Теперь надо было зайти в продмаг и купить картошки с хлебом, чтоб пожарить на самодельной электроплитке у Горенштейна.

Зайдя ближайший магазин под номером 22, Летов аккуратно прикрыл деревянную дверку, избиваемую ветром. Где-то вдалеке был слышен шум стрелочного завода, смешивающийся с далеким громом и сверканием молнии, которое прорывалось сквозь выгоревшие занавески в окошке продмага. Небо стало совсем темным, солнце скрылось за нескончаемыми, темно-серыми тучами, количество которых все росло и росло из-за дующего ветра, и уже каждый понимал, что скоро на Первомайку обрушится страшный ливень.

У мрачной и пожилой продавщицы, весьма грубой, он купил буханку хлеба, полкило картошки, комбижира и еще одну чекушку водки – от утренней осталось не так много. Упаковав все это в коричневатую упаковочную бумагу, Летов направился в коммуналку Горенштейна, пытаясь идти как можно аккуратнее и быстрее, ибо на снегу уже виднелись редкие пробоины от капель начинающегося осеннего дождя, который был просто водой для людей и подобен кислоте для умирающего снега. Летов перебежал на другую сторону, за ним пронеслась «Полуторка», стуча своим кузовом, на изредка встречающихся железных крышах уже были слышны удары капель дождя. Летов, к счастью, успел дойти до коммуналки. Только он снял пальто, разложил продукты, на улице уже начал бушевать дождь: небо обрушило всю свою водяную мощь, словно бомбардировщики бомбы. Капли падали на землю, разлетались в клочья от удара по ней, они убивали снег, превращая его сначала в кашу, а потом в воду и вся эта мешанина медленно стекала вниз по Таловой улице. Капли били по крышам, порождая мерзкий стук, падали на людей, заливая их пальто и кепки водой.