— Из Сингапура. Отец в добром здравии.
— Если только его не вздернули за те двенадцать недель, пока шла почта. Бог ты мой, если бы он когда-нибудь вернулся…
Дядюшка о чем-то размышляет, по-птичьи склонив голову набок, — этакий мудрый старый ворон:
— Нет, не вернется он… Да и чего ради? Грандсиры рождаются, чтобы поднимать все паруса под всеми ветрами белого света, а не плесневеть под крышами домов человеческих.
Входит Нэнси, улыбается, ни тени плохого настроения.
— Я нашла пять свертков, дядюшка Кассав, — объявляет она.
— Как оно, золото, — тяжеленько? — усмехается дядюшка. — Уж ты-то наверняка сообразишь, что с ним делать?
— Еще бы! — нахально заявляет Нэнси. И вновь исчезает, бросив мне напоследок:
— Жижи, тебя ждет на кухне Элоди.
С лестницы слышится ее смешок — на сей раз мягкий, ласкающий — и довольное куропаточье квохтанье.
— Вот теперь уж точно Матиас! — комментирует дядюшка и громко хохочет, игнорируя хриплую какофонию протеста в груди.
— Она сказала, пять свертков? А ведь было шесть! Вполне достойная внучка мошенника Ансельма Грандсира… Тем лучше!
Визитеры, собственное веселье и монологи заметно утомили старого Кассава.
— Иди-ка к Элоди, малыш, — говорит он усталым глухим голосом.
А мне того и надо: снизу, где в одном из бескрайних мрачных подвалов разместилась кухня, огромная, словно конференц-зал, доносится запах свежеиспеченных вафель и изысканный аромат масла, топленного с корицей и сахаром.
Иду по бесконечному темному коридору — далеко впереди слабо мерцает светлый прямоугольник.
Там, в открывшейся глубине необъятного вестибюля, бойкое сияние газового рожка выхватывает из сумрака фасад крохотного, словно игрушечного магазинчика — будто смотришь на него в перевернутую подзорную трубу.
У этой москательной лавчонки, словно прильнувшей к груди хозяйского дома-покровителя, весьма примечательная история… Впрочем, еще будет время к ней вернуться.
Через открытую дверь видно прилавок потемневшего дерева, всевозможные склянки с едкими веществами, связки бумажных пакетиков; и Нэнси с приказчиком Матиасом — близко, даже чересчур близко прильнувших друг к другу.
Но это зрелище не особенно меня интересует: аппетитный зов кухни куда сильнее праздного юного любопытства.
Веселая песенка булькающего масла и перестук вафельниц вносят радостную ноту в молчаливый вечерний сумрак.
— Явился, наконец, — ворчит моя старая няня Элоди, — а то доктор уже подбирался к твоим вафлям.
— Они в самом деле хороши, эти вафли, — сладкие, как раз такие я и люблю, — слышится слабый голосок из темного угла.
В кухне нет газового освещения — подобное роскошество предусмотрено дядюшкой Кассавом только для лавки. Лампа с фитилем скупо освещает стол; тарелки белоснежного фарфора отвечают неожиданными бликами. Печь пышет теплом, и потоки горячего воздуха то и дело колеблют огонек свечи на каминной полке; рядом лежит черная чугунная вафельница.
— Как больной? — продолжает голосок. — Прекрасное самочувствие, не правда ли?
— Так вы думаете, он поправится, доктор?
— Поправится? И речи быть не может. Конец, медицина вынесла приговор Кассаву. Но я все же готов для него постараться.
Старческая, иссохшая, мертвенно-бледная, точно вылепленная из воска рука размахивает в свете лампы листком бумаги.
— Вот свидетельство о смерти и разрешение на предание земле — составлено должным образом и подписано мной лично. Только даты недостает. Кстати, еще вчера причиной смерти значилось двустороннее воспаление легких; однако я думаю, что «болезнь Брайта»[3] звучит куда внушительней.
Ведь надобно же оказать старине Кассаву хотя бы эту услугу, не так ли? А теперь, славная моя Элоди, я бы охотно угостился еще одной чудесной вафлей.
Так рассуждает доктор Самбюк: дядюшка хоть и примирился с его визитами, но не признает никаких предписаний.
Доктор такой тщедушный и маленький, что рядом с Элоди даже в высокой шляпе выглядит карликом — едва ей до подбородка достает, а ведь Элоди и сама не великанша.
Все личико у него в складках и морщинах, а на сей скомканной миниатюре внезапно выдается гладкий и мясистый розовый нос.
Прозрачная, словно воск, тонкая рука с неожиданной силой разламывает вафли на правильные квадратики и поливает их маслом и патокой.
— Пожалуй, я постарше его буду, хотя о нашем дорогом Кассаве трудно знать что-нибудь наверняка, а вот он уходит первым, — радостно кудахчет старый гурман. — Подобные события весьма утешительны в моем возрасте: так и кажется, а вдруг смерть про тебя забыла? Кто знает? Может, так оно и есть. Мы ведь связаны сорокалетней дружбой, искренней и прочной. Познакомились на пассажирской барже — Кассав возвращался с охоты, подстрелив пару веретенников. Я поздравил его с трофеем — не каждый стрелок добудет такую пугливую птицу.
Ну а он в ответ пригласил отведать дичинки. Разумеется, я не отказался! Да будет вам известно, мясо веретенника — если он успел нагулять жирку — даже нежней, чем у его родича бекаса.
И с тех пор меня нередко удостаивали приглашения в Мальпертюи.
Мальпертюи! Чернила тяжко сочатся с пера, когда скованная ужасом рука выводит на бумаге зловещее слово. В этом доме свершились многие судьбы, он подобен последней вехе на путях человеческих, воздвигнутой самим безжалостным роком. Я невольно отталкиваю мрачный образ, отступаю перед ним, словно пытаюсь отсрочить его неотвратимый выход на авансцену моей памяти.
Но персонажи в истории Мальпертюи нетерпеливы и спешат сыграть свои роли, краткие, как отпущенный им земной срок; бытие вещей куда более долговечно — возьмите, к примеру, любой булыжник в каменной кладке проклятого дома. Не только бараны толпятся у входа на бойню, нетерпение и спешка точно так же подстегивают людей: зажженные свечи — нет им покоя, — пока не окажутся под гасильником Мальпертюи.
Шуршащим вихрем врывается в кухню Нэнси; вафлям она предпочитает блины и раздирает их хищными белыми зубами — блины повисают в руке лоскутьями дымящейся кожи, сорванной с живой плоти.
— Доктор Самбюк, — интересуется она, — когда же умрет дядюшка Кассав? Вы-то должны знать.
— О цвет моих мечтаний, — отвечает старый врач, — кому адресован ваш вопрос — Эскулапу или Тиресиасу? Лекарю или прорицателю?
— Все равно, лишь бы ответил.
Самбюк рисует в воздухе восковым пальцем, это у него называется «припомнить небесную планисферу».
— Полярная звезда, как всегда, на месте — единственная постоянная особа в бесконечности пространства… Чуть пониже Плеяд, на правом борту, зажег огонь Альдебаран. Ядовитым светом заливает горизонт Сатурн.
Теперь повернемся… Да, сегодня Юг разговорчивей Севера: Пегас учуял конюшню Геликона; Лебедь поет, будто в зените вознесения предчувствует гибель; в зрачках Орла горит Альтаир, и Орел ищет гнездо поближе к богу пространства; Водолей весь замызгался, а Козерог…
— Короче, вы, как всегда, ничего не знаете, — негодует сестра.
— В мое время, — неожиданно меняет тему доктор, — вафли кропили ароматной померанцевой водой — сами боги не вкушали яства более изысканного. Ах да, моя роза, речь шла о нашем славном Кассаве, — он протянет еще с неделю. Впрочем, сказано неточно: его прекрасной душе потребуется ровно семь дней, дабы устремиться к божественно сияющим звездам.
— Дурак, — говорит сестра, — хватит и трех дней.
И она оказалась права.
В кухню заглядывает служанка Грибуан.
— Мамзель Нэнси, прибыли госпожи Кормелон…
— Проводите их в желтую гостиную.
— Но, мамзель, там не топлено!
— Именно поэтому!
— И мадам Сильвия с дочерью пожаловали, они господина Шарля ищут.
— В желтую гостиную! Тут я протестую.
— Ведь тетя Сильвия не одна, она с Эуриалией!
— Да ладно, сам знаешь: жарко или холодно, буря или штиль — Эуриалии все нипочем. Послушайте, Грибуан, а кузен Филарет явился?
— Сидит в нашей малой кухне, мамзель Нэнси, и чуток выпивает с Грибуаном, говорит, чтоб не застудить внутренности.
— Он закончил работу для дяди Кассава? Если нет, выставить его за дверь.
— Мышиное чучело — да, да, мамзель, принес, очень даже славно получилось.
Доктор Самбюк смеется каким-то булькающим бутылочным смехом — точь-в-точь бутылка булькает горлышком.
— Последний трофей в списке охотничьих побед бравого Кассава! Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял!
Буль-буль!
— Всех в желтую гостиную, — командует Нэнси, — я хочу кое-что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
— Мне тоже идти? — с тоской вопрошает маленький доктор.
— Да, и хватит пожирать вафли.
— Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной — все равно, что соснуть после обеда в погребе, — ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма — Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
— Я оставлю тебе свечку, Элоди.
— На четки да на молитву хватит, — соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, — смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.