ззастенчиво шарить руками по самым чувствительным струнам тела... они могли схватить клиента за шиворот и повести его, куда им только заблагорассудится; еще они могли одаривать царскими милостями, но и обдать холодной водой тоже ой как еще умели; у каждого из них была своя собственная страна, заполненная вещами и населенная людьми, которую было не унести никакому потоку времени: у одного Испания с ее долгими ухабистыми дорогами, по которым стареющий инвалид заставил своего отпрыска, многострадального идальго, то скакать на лошади, то медленно вышагивать на своих на двоих; у другого — огромный, серый и туманный Петербург; у третьего — Ирландия, которую порой так бессовестно засыпало густым и пушистым снегом. Потерявший голову, вконец ошалевший Лука, который теперь очень редко когда выходил на улицу, с почтительным вниманием, застенчиво приглядывался к людям — он понял им цену и узнал их значение, — а потом снова читал и читал; читать было хорошо... порой его заливало солнцем, и он пересаживался тогда в затененный угол комнаты; порой шел дождь, иногда — снег, а то налетал порывами ветер, но, бывало, наступала и такая тишь, что листок на дереве не шелохнулся, а Лука держал в руках целые миры, населенные живыми, совершенно живыми и очень, очень близкими людьми, четко обрисованными в строках и словно вылепленными вкруг подвижных каркасов; миры, подаренные ему разумом и десницей действительно великих людей и созданные зажатыми между пальцами ручкой или гусиным пером; постигал истории, с которыми никакое «истинное происшествие» не сравнится, ибо это была художественная правда жизни, самая величайшая и самая победоносная правда, а на улице, пока он читал, какой-то похабник непристойно громко, во всю мочь горланил: «Эво, Мария...»
Лука уставился взглядом на высокий дом напротив, с одинаково узенькими балкончиками и окнами — на крыше там-сям раскорячились антенны, белье полощется на ветру, — и вдруг его безудержно потянуло куда-то далеко-далеко; там, в той заброшенной, полуопустевшей деревушке, рано поутру, на зорьке, он уже шагал в гору, вскинув на плечо кирку, а, преодолев подъем, оттуда, сверху, умильно обласкивал глазами мирно попыхивающую дымками деревню, только правда, что ноги у него были широко и твердо расставлены; попозже подходили члены экспедиции, руководитель; Лука мощными ударами взрыхлял киркою землю, а потом набрасывал ее лопатой на воз; там, в этой горной деревушке, он впервые познал, как сладко спится после тяжкого дневного труда, когда каждая клеточка словно побитого тела ноет и гудит от усталости; впервые понял цену труда и отдыха, усладу тени, благодать родниковой воды и с удивлением обнаружил, что если ты действительно голоден, то нет тебе ничего на свете вкуснее, чем хлеб с луком; а, покончив с работой, он уютно устраивался под каким-нибудь заранее облюбованным деревом и писал; правда, иногда шел дождь. Луке пришелся по душе физический труд; проработай он теперь с рассвета до темноты, у него уже вовсе не ныли мышцы; научился он управляться и с киркой, и с лопатой, ловко поддавая ее коленом... Они сменяли деревню за деревней, и Лука глядел и глядел с кузова машины на зеленеющие холмы и подернутые синевой дальние горы, а во время очередной передышки, сунув под мышку тетрадь, уходил по-воровски, юркал в ближнюю высокую кукурузу, усаживался и писал, писал под немолчный шелест; но и там он постоянно ощущал на себе чей-то строгий, взыскательный взгляд, и вздохнул с облегчением, только когда по приезде в город оказался наконец в своей комнате, один на один с самим собой. Он чувствовал, что пишет всякую чушь, но уж очень ему нравилось заполнять авторучку чернилами, запасаться бумагой, и еще очень нравились разные выдуманные истории, общим названием которым могло бы послужить «Будто бы» — как будто бы как-то раз один человек стал в очередь за премиленькими куклами и очень боялся, чтоб они не успели закончиться до него, но, подойдя к прилавку, купил совсем другую куклу, потому что ему показалось, что она сидела на полке какая-то уж очень печальная, а продавец сказал: «Эта кукла продавалась без очереди»; как будто бы некие супруги купили однажды термометр, который вполне исправно показывал температуру: было холодно — ртутный столбик опускался вниз, становилось теплее — полз вверх, — и супруги поначалу частенько на свой термометр поглядывали, но со временем он им надоел, и они перестали обращать на него внимание; термометр терпел, терпел, а потом «взял да испортился. Отныне он всегда показывал только нормальную температуру, а, стало быть, лгал». Еще: как будто бы, встретив как-то «счастливую пожилую пару», юноша помирился со своей возлюбленной; как будто бы... и тью-у, кто сочтет, сколько еще всяких-разных «как будто бы»... А так, писать было все же одно удовольствие. Хорошо писалось в горной абхазской деревеньке, где по ночам вокруг лампы тучей роилась мошкара, которая, впрочем, жадно набрасывалась и на лицо Луки, почему он время от времени гасил свет и выходил на балкон, где следил изумленным взглядом за тусклыми вспышками кишевших во дворовом плетне светлячков: потом снова шел в комнату, зажигал лампу и писал до тех пор, пока комната вновь не заполнялась неутомимыми искателями света, когда снова становилось необходимо погасить свет, а чтоб поскорее выманить мошкару во двор, Лука выходил на балкон и, сжигая спичку за спичкой, простаивал там некоторое время с этим крохотным светочем в поднятой руке, вызывая тем вялое удивление усталого одноглазого крестьянина, который поглядывал на него с недоумением со двора, где сидел, привалившись спиною к дереву; хорошо писалось и в холмистом краю с низкорослыми деревцами, где все походило на декорацию; хорошо было писать и в благодатной Картли, где все было реально, как сама правда; и в Сванетии, этом несказанно гордом, возвышенном краю, где вечерами, в часы величественного затишья, не как-нибудь, а по-настоящему верится в существование Дали и Даву[1] ... хорошо писать было и в той деревне с голой, бесплодной, кишащей змеями землей, где тебе беспрестанно чудится, что в пятку твою вонзаются с беспричинным злобным остервенением два острейших зуба... Лука снова ушел в книги, и самым поразительным было то, что в эти перенасыщенные великими и величайшими писателями дни все еще продолжало свое существование то дурацкое, беспомощное «как будто бы». Пьяный от счастья, весь преображенный, воспаряющий до небес от приобщения к взрывной строфе, как в волшебный дурман погружался Лука в стихи великих поэтов, и даже ощутил себя по-настоящему влюбленным в давно упокоившуюся всевластную госпожу стиха Марину Цветаеву. Но больше он любил прозу — прозу с ее строгими и мудрыми законами, насквозь пронизанную чисто земными и в то же время абсолютно невиданными ритмами; он полюбил прозу до такой степени, что ему даже стало казаться, что она теряет в переводе больше, чем стихи, в которых все, что в прозе завуалировано, как бы с полной наглядностью выставляется напоказ. Правда, на этот счет было у него немало сомнений, но временами, кое-когда, он все-таки готов был побиться об заклад, что это именно так и есть. При поэтах он, разумеется, никогда об этом вслух не сказал: поэты — народ немного вспыльчивый и легко ранимый, и он боялся их обидеть — они же были его кровными братьями, вскормленными одной с ним грудью, имя которой — «Слово». Шло время, а «как будто бы» все продолжало свою затянувшуюся жизнь, но вот как-то — случилось это через несколько лет — в одном из его рассказов неожиданно пошел настоящий дождь, и дом вдруг зазыбился в лужах, а во дворе поспешно содрали с веревок белье; затем повалил крупными хлопьями настоящий пушистый снег, взрывающийся мириадами искр в высоком световом столбе; прекрасно, совершенно непринужденно заговорил какой-то человек. Славно, славно писалось, будь то в полночь, когда уже совсем слипаются глаза; будь то и на рассвете, когда ты, пребывая еще где-то там, в полудреме-полуяви, с удивлением вносишь исправления в накарябанное ночью из последних сил; хорошо бывало и проверить все это после сытного обеда: понравится ли тебе, сравнительно благодушно настроенному и поддавшемуся ленце, та или иная вызывающая сомнение фраза. Шли годы, пока он сидел и сидел, опершись локтями о стол и держа в одной руке дымящуюся сигарету, а в другой, разумеется, ручку, или, иногда, — положив на стол кулак, а на кулак подбородок и вперившись критическим взглядом в кривые-косые, одному ему понятные каракули, или, взбудораженный, неугомонно сновал взад-вперед по комнате, а то еще, может, сидел, то подобрав ноги под стол, то распрямив колени; так прошло' несколько лет, полных сомнений и радости, только после чего Лука с сияющим лицом притащил домой свою первую книжицу, два-три рассказца из которой вполне можно было прочитать от нечего делать в часы досуга... Книжицу, к которой он, автор, навсегда, очевидно, сохранит ту свою, первую, любовь, но которая покажется ему по прошествии времени на удивленье беспомощной,— таков уж непреложный закон.
Надвинув шапку по самые брови, Лука вышел из дому. Шагал он неторопливо, размеренно, и когда прохожие, обогнав его или шагая навстречу, продолжали свой путь, он видел их всего лишь снизу до колен, и только если внимание его задерживалось на чьей-то обуви или штанинах, ну, или если, скажем, его особенно поражал цвет одежды, он поднимал голову и заглядывал прохожему в глаза. Лука и сам не ведал, куда и зачем идет, просто нахлобучил шапку на голову и пошел себе. Это было то исключительное состояние, когда тебе и не пишется и не читается, но в общем-то ты спокоен, потому что знаешь, что все это скоро у тебя пройдет, а пока накатит желание снова сесть за работу, в самый раз пошататься по улицам. Однако и здесь можно было поднакопить кое-какой материал — он снизу-вверх небрежно скользнул взглядом по какой-то девице в кричащих чулках, она подтянулась и тоже, вроде него, откинула голову назад; потом взглянул на женщину в красных сапожках, но той было не до него — она торопилась домой, прижав к груди спящего ребенка. Лука поводил глазами туда-сюда, купил в киоске газеты и в ожидании сдачи облокотился на подоконник; продавец подхватил его под локоть, показав глазами, чтоб он убрал руку; но, оказывается, он уже успел изрядно вымазаться в свежей краске, а между тем прямо над головой у него висело написанное крупными буквами объявление: «Осторожно, окрашено!» И всему виной была эта его низко нахлобученная шапка. Почистив платком локоть, на котором теперь расплылось большое бурое пятно, он поднял голову, и первым, кого он увидел, оказался Маленький хулиган, который стоял в окружении топтавшихся возле почтового ящика совсем зеленых юнцов. Маленький хулиган был пьяноват; он горделиво возложил свою «десницу» на синий почтовый ящик — ни дать ни взять бравый молодец — и с ядовитой улыбкой поглядывал на Луку. «Ох ты, шкет, — подумал Лука, — что ж это, интересно, ты отмочишь?» и еще издали уставился ему прямо в глаза. Пока он медленно приближался и в какой-то момент вынужденно перевел взгляд на другого мальца, стоявшего посреди улицы и оказавшегося у него на пути, Маленький хулиган убрал руку с почтового ящика и провозгласил во всеуслышание: «Обожаю смуглолицых красавцев!» Заявление это, казалось бы, не содержало в себе ничего особенно вызываю