– В традиции дзен круги называются «энсо», – сказал он. – Энсо могут быть разомкнутыми или закрытыми.
Ее удивил интерес, который пробудили в ней его слова.
– Каково их значение? – спросила она.
– Какое вы пожелаете, – ответил он. – Реальность здесь не имеет особой важности.
– Поэтому он хотел, чтобы вы перетаскивали меня с места на место, как неудобный тюк, – чтобы растворить реальность в круге, утопить ее в песке? – сказала она.
Он ничего не ответил, продолжая любоваться садом.
– Вы ботаник, а на цветы не смотрите, – наконец произнес он.
В его голосе не было ни агрессии, ни осуждения.
– Мое любимое стихотворение принадлежит Иссе, – продолжил он. И прочел его по-японски, а потом перевел:
Мы идем в этом мире
по крыше ада,
глядя на цветы.
Она осознала, что слышит периодически повторяющийся звук, один и тот же с самого их прихода в храм, – нечто вроде сухого пощелкивания, прерываемого через регулярные промежутки музыкой бегущей воды. Внезапно что-то изменилось. Песок преображался, втягивался, струился в родную песочницу, исчезал, в то время как сцена расширялась, разворачиваясь среди деревьев, пения птиц, шелеста легкого ветра. Теперь она различала ручеек, бегущий внизу, полый бамбук, с гулким перестуком бьющийся о каменное ложе и отклоняющийся в другую сторону, следуя за током воды; клены, прибрежные ирисы, и повсюду – азалии, уходящие корнями в древний песок; ее охватила дрожь, потом все улеглось, и она снова стала просто Розой, заблудившейся в незнакомом саду. Но в каком-то ином месте, где реальность не имела значения, она продолжала смотреть на цветы. Они встали.
– Полагаю, вы отвезете меня ужинать туда, куда он приказал, – сказала она.
– Про рестораны он ничего не говорил, – ответил Поль. – Но сначала я хотел бы кое-что вам показать.
– Вам больше нечего делать, кроме как заниматься мной? – спросила она. – У вас нет семьи? Вы не работаете?
– У меня есть дочь, она сейчас в хороших руках, – сказал он. – Что касается работы, то это будет зависеть от вас.
Она мгновение размышляла над его ответом.
– Сколько лет вашей дочери?
– Десять. Ее зовут Анна.
Она не решилась осведомиться о матери Анны, расстроилась при мысли, что она существует, и изгнала ее из своей головы.
Дома в прихожей утренние розовые пионы слагались в замысловатую композицию. Она последовала за Полем, они миновали ее спальню и дошли до конца коридора. Он отодвинул дверь, перед которой накануне она повернула обратно. Это была комната с татами и двумя большими угловыми окнами, одно из них выходило на реку, другое на северные горы. У стены, обращенной на восток, стоял низенький столик с бумажным фонариком, принадлежностями для каллиграфии и несколькими разбросанными листами; на стенах, противоположных окнам, – высокие панели светлого дерева. Сначала она увидела реку, потом горы с хребтами, наложенными друг на друга, как складки ткани, и, наконец, фотографии, тщательно приколотые к деревянным панелям.
На одной из них была маленькая рыжая девочка в летнем саду. На заднем плане большие белые лилии скрывали сложенную из сухих камней стену. Справа виднелась долина с синими и зелеными холмами, вьющейся рекой и небом с пухлыми облаками. Она рассмотрела все фотографии и через мгновение поняла, что первая, бросившаяся ей в глаза, была единственной знакомой ей. Все остальные снимались телеобъективом без ее ведома, под разными углами и в разное время года.
– Как он ее раздобыл? – спросила она, подходя к рыжей девочке.
– Паула, – ответил он.
– Как?
– Однажды Хару получил от нее эту фотографию.
– И всё?
– И всё.
Она обвела взглядом панели. На сделанных украдкой снимках она была представлена в разных возрастах рядом с Паулой, ее бабушкой, с друзьями, дружками, любовниками. Она опустилась на колени на татами, склонила голову, словно каясь. Очевидность, взывающая к покорности и мольбе, снова пробудила в ней гнев, и она подняла голову.
– Нет ни одной фотографии с моей матерью, – сказала она.
– Да, – согласился он.
– Он шпионил за мной всю мою жизнь. И ни одной фотографии с нею.
– Он не шпионил за вами, – возразил Поль.
Она наткнулась на его прозрачный взгляд, почувствовала себя загнанной в тупик, доведенной до крайности.
– А как это называется? – спросила она.
– Это все, что Мод ему позволила.
– Целая жизнь без матери, – сказала она.
Она встала.
– И без отца.
Она снова опустилась на колени.
– Вы подозревали, что он приглядывает за вами? – спросил Поль.
Она не ответила.
– Вы сердитесь, – сказал он.
– А вы бы не рассердились? – пробормотала она, яростным жестом указывая на фотографии, уязвленная тем, что у нее голос дрожит.
И снова она ощутила себя затерянной между двумя пластами восприятия. Посмотрела на рыжую девочку в саду с лилиями, гнев еще усилился, а затем внезапно преобразился. В детстве ее посещало это предчувствие будущей насыщенной жизни, которую называют счастьем; затем пустота поглотила все, вплоть до воспоминания. Сейчас это воспоминание возникало перед ней, словно чаша, полная чудесных плодов; она вдыхала аромат спелых персиков, слышала гудение насекомых, ощущала, как источает истому время; где-то звучала мелодия – на лужайке, которую называют сердцем или центром, – и она отдалась уносящей туда волне этого ставшего текучим мира. Жизнь была соткана из серебряных нитей, вьющихся среди диких трав сада, – и она пошла за одной из них, самой сверкающей и яркой, и на этот раз нить растянулась очень далеко, продолжаясь до бесконечности.
– Гнев никогда не замыкается в одиночестве, – сказал Поль.
Она вырвалась из своего безмолвного транса. С беззвучным грохотом дуги круга снова сошлись, и напрасно она пыталась удержать прекрасные плоды, как делают, пробуждаясь ото сна.
– По словам Сайоко, шофер рассказал, что в серебряном павильоне я встретила ками, – сказала она. – Какого-то bad kami.
Он сел рядом с ней.
– Я там никого не видела, только обменялась парой слов с английской туристкой.
– У Сайоко и Канто свои очень своеобразные представления о духах, – сказал он, – я не уверен, что их классификация может считаться общепринятой.
– Англичанка сказала, что если человек не готов страдать, то не готов и жить.
Он рассмеялся коротким смешком, который не был адресован ей.
– Страдание ничего не дает, – заметила она. – Абсолютно ничего.
– Но оно есть, – возразил он. – И что нам с ним делать?
– Значит, мы должны принимать его только потому, что оно есть?
– Принимать? – повторил он. – Не думаю. Но это вопрос точки замерзания. Чуть выше элемент еще жидкость. Чуть ниже, и он твердеет, становясь пленником самого себя.
– И что это означает? Что в любом случае надо страдать?
– Нет, я только хотел сказать, что, когда точка замерзания пройдена, застывает все вместе – страдание, наслаждение, надежда и отчаяние.
Хёутэн, подумала Роза. Хватит с меня цветов.
– У нас в семье все мономаны[34], моя мать была воплощением грусти, а я воплощение гнева, – сказала она.
– А бабушка? – спросил он.
Выходя из комнаты, она оглянулась. В обрамлении проемов синеватые хребты гор терялись в дымке солнечной погоды; тепло поднималось от земли, стирало грани и перепады высоты, покрывая мир патиной невидимой туши, полупрозрачной и мощной сепией.
В машине она повела себя как дующийся ребенок. Молчание давило на нее, но она упорно не желала его нарушить; выбранный Полем ресторан ей понравился, но она воздержалась от похвал. Они устроились в баре. Все вокруг было из белого гладкого дерева, без украшений – аскетизм хижины. Напротив них в залитой светом нише из глиняной вазы, бугорчатой, как раковина устрицы, вырывался сноп кленовых веток. Поль сделал заказ, и на столе тут же появилось два пива. Она подумала, что обед пройдет в молчании, но после нескольких глотков он заговорил:
– Хару родился в горах рядом с Такаямой. Родительский дом стоял на берегу потока, который замерзал на три месяца в году. У семьи был магазинчик саке в городе, и отец каждый день пешком спускался с горы. Хару привез меня туда, к большой скале у брода, и сказал, что вырос, глядя, как снег падает на этот камень или тает на нем. Его призвание определил этот утес с заснеженными деревьями, водопадами и льдом.
Опять лед, подумала Роза.
– В восемнадцать лет он приехал в Киото, у него не было ни денег, ни образования, но он очень быстро свел знакомство с теми, кто имел дело с материей, – гончарами, скульпторами, художниками и каллиграфами. Он сделал себе состояние благодаря их работам. У него была прирожденная деловая хватка. И сумасшедшее обаяние.
Поль посмотрел ей в глаза. В очередной раз она почувствовала раздражение и с горечью подумала о неописуемых магнолиях в прихожей.
– В то же время ни единого дня его жизни не было посвящено деньгам. Единственное, чего он хотел, это лишь свободы на свой лад почтить скалу у родной реки. А еще, с момента, как вы родились, свободы оставить своей дочери наследство, которое послужит бальзамом.
– Бальзамом? – повторила она.
– Бальзамом, – сказал он.
Она отхлебнула пива. Ее рука дрожала. Перед ними появился повар и поклонился, прежде чем достать кусочки сырой рыбы из маленькой охлаждаемой витрины, слева от кленового букета. Она не обратила внимания на то, что они сидят перед выложенной рядами сырой плотью, щупальцами осьминогов и оранжевыми морскими ежами; она слишком сосредоточилась на усилии, какого ей стоило отгородиться от жестокости и слов, – жестокости и мертвецов, сказала она себе, охваченная усталостью, вскоре сменившейся странным возбуждением, которое время от времени вызывала в ней эта страна деревьев и камней. Повар поставил перед каждым из них квадратное керамическое серо-коричневое блюдо, неровное, как тропинка в горах. Потом выложил на землистую поверхность маринованный имбирь и суши из жирного тунца, в которое она вцепилась, как в спасательный круг, спеша снова обрести тело, убежать от собственного разума, стать одним лишь желудком. Сочетание тающей рыбы и риса с